Текст книги "Похищение Луны"
Автор книги: Константин Гамсахурдиа
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 40 страниц)
КНИГА ПЕРВАЯ
«ЭРГЕАШВА»
«За Апсилами, у моря, на дальнем конце луновидного изгиба, живут абазги. Абазги издревле были подвластны лазам, однако постоянно имели двух князей из своего племени. Племена их и поныне поклоняются лесам и деревьям.
По непонятной наивности деревья ими почитались за богов.
Тяжкие бедствия переносили они от своих князей по причине их крайнего сребролюбия».
Прокопий Кесарийский.
В Абхазии слышал я одну странную песню. Она не похожа на «Вараду», бросающую в дрожь, ни на «Ахвраашва», что под монотонное журчание чонгури с убаюкивающей нежностью поют раненому, ни на «Азар», которую во время джигитовки пронзительно выкрикивают всадники в черных чохах, мчась в погоню за юношей в алой рубахе, перехваченной башлыком.
Не похожа она и на ту песню, что перед началом скачек под треск пистолетных выстрелов торжественно поют абхазцы в честь коня, покрытого буркой.
Нет, она совсем особая, эта ночная песня путника! Называется она «Эргеашва».
«Эргеашву» поют громким, мужественным голосом, чтобы ее могли услышать путники, сбившиеся с дороги, или пловцы, борющиеся с волнами.
Вот едет абхазец, повязав голову башлыком, ласково подхлестывая лошадь.
Его острый глаз сверлит ночную тьму. Гроза ему нипочем, ветер – и подавно.
Не страшны ему ни лай шакалов в темных расщелинах гор, ни вой отзимовавшего волка.
Перекинув бурку через плечо, бесстрашный абхазец зычным голосом поет «Эргеашву», – пусть услышит его путник, ночной странник по чужой стороне, заблудившийся и бездомный. Пусть услышит джигит, постигший искусство на полном скаку оторвать выстрелом кончик плети, или разрезать пулей лезвие кинжала, или взять такое препятствие, каких и не пытались брать в царской кавалерии.
При дневном свете, под солнцем, он грудью встретит врага и любую беду.
Но если собьется с дороги и не найдет попутчика, – что делать тогда отважному джигиту во тьме кромешной? Мало где в мире бывают такие темные ночи, как в Абхазии, когда природа спит сном субтропиков.
Именно «Эргеашву» и пел Кац Звамбая, направлявшийся из Окуми в Зугдиди на черкесской кобыле, время от времени перекликаясь с сыном Арзаканом, опередившим его.
Звамбая не мог понять: подгонял ли Арзакан жеребца или же не справлялся с ним, только недавно объезженным.
– Гей, ты! Сколько раз тебе говорил: держи поводья в левой руке, у самой луки! Если устал, отпусти, перехвати немного выше!
Арзакан перекинул поводья из правой руки в левую и крепко натянул их.
«Правду сказал мудрец, – подумал Кац Звамбая: – На объезженного мною жеребца не посажу ни отрока, ни женщину».
– Дорога тяжелая, может, потому он так и рвется.
– Это тебе, наверное, наговорили в твоей кавалерии? – ядовито заметил Кац Звамбая. – Как раз по такой грязи да по пахоте и надо пускать необъезженного коня.
– У нас учили держать поводья обеими руками.
– Хорошо учили, чтоб им!.. Если не можешь справиться с жеребцом, давай поменяемся.
Арзакан комсомолец, но старые абхазские обычаи сидят в нем еще крепко. Он гнушается ездить на кобыле, отнекивается.
– Лучше перебороть жеребца сейчас, в дороге, чем обуздывать его во время скачек, – отговаривается он.
Кобыла Кац Звамбая, недовольно фыркая, рвалась вперед. Лошадь завистлива, она не терпит, когда другая ее обгоняет.
Оглядывая персиковые и алычовые деревья, луна рассыпала по полям свои серебряные улыбки. Поднятое дыханием Черного моря, проплыло облако, обернулось вокруг луны, заволокло, закрыло ее, как павлин, раскинувший хвост.
Прохладный морской ветерок ласкал разгоряченные лица всадников. Мимо проносились темные силуэты тополей и чинар. Длинные тени лежали на равнине. Зубчатые вершины гор вырисовывались на эмалевом небе, как гигантские орнаменты из гишера.
«Через Ингур не переправиться до ужина», – думал с тревогой Кац Звамбая. Но в глубине души радовался: чего лучше? Едешь… и сам еще крепкий мужчина, и рядом гарцует на лошади взрослый сын!
Старик не переставал наставлять Арзакана, нетерпеливого наездника: у хорошего ездока удары считаны, лошадь понимает настоящего хозяина и без плети. Самые заезженные лошаденки, с запалом, – это те, что побывали у мегрелов. Мегрел все на свете отдаст за лошадь, и жену и детей, но, подвернись случай показать лихую езду, – не пожалеет и лошади.
Впрочем, какой толк отчитывать Арзакана. Разве он слушает наставления?
«Убеждал: не вступай в комсомол, – нет, первым записался. Не водись с секретарем райкома, – а он души в нем не чает!
Бросил невесту, обрученную с ним еще в люльке, и бегает за Тамар, дочкой Шервашидзе. Не его дело гоняться за княжной. Куда Звамбая до Шервашидзе!
А в кавалерии и совсем ошалел. Как образумишь нынешнюю молодежь? Сжечь бы все книги и газеты! Пусть бы мор забрал этих… в блузах да кепках!»
Некоторое время отец и сын молча скакали проселочной дорогой, вдоль густо заросшей лощины. В кустах зашуршал зверь. Вздрогнул всем телом, шарахнулся жеребец. Седок натянул поводья. В ночной темноте взметнулись всадник и лошадь, вставшая на дыбы. Только искры сверкнули светляками на кремнистой дороге.
Просвистела плеть. Осадив жеребца, Арзакан круто повернул его и с правой стороны подъехал к отцу.
Юноше не хочется, чтобы отец заметил, как не терпится ему поскорее попасть в Зугдиди.
Но разве от старика утаишь что-нибудь? Разве не догадывается он, почему Арзакан так спешит к Ингуру, боится пропустить паром.
Где-то крикнула птица. Снова заволновался разгоряченный жеребец.
Кобыла рванулась за ним. И, не сдерживаемые всадниками, лошади понеслись.
В непроглядную ночь, через пни и камни, через лужи, овраги, кусты и ручьи скакали. – Кац, слегка навеселе, и пылкий юноша.
Седой, степенный Кац невольно заразился задором сына.
Крепко натянув поводья, забыв, что он – прославленный на всю Абхазию наездник, Кац Звамбая, отец воина-красноармейца, вдруг ощутил радость. И раздвоилось сердце старика. Вспомнилось ему, как двадцать лет назад, охваченный таким же возбуждением, он, молодой Кац, спешил на скачки и как у этого же «турьего стана» его понесла лошадь, испуганная шорохом в кустах.
Прошли годы, юность осталась позади, но широкая радость, сдвинув лед годов, зашумела вновь в сердце Кац Звамбая. Разве не родная кровь кипит в жилах его сына, разве он не плоть от плоти его самого?
Мимо проносились зеленые холмы, вырубленные, поредевшие леса.
Медленно проплывали в отдаленье надменно устремившиеся в небо горные вершины, словно исполины-отшельники в черных бурках, ушедшие от мирской суеты.
Арзакан разошелся – отец ему ни слова, – осмелел, неожиданно пришпорил коня, стегнул его плетью и крикнул.
Услышав мужественный и зычный голос сына, Кац Звамбая криво ухмыльнулся, хлестнул свою лошадь, привстал на стременах, едва касаясь их кончиками, носков, и отпустил поводья.
И горячая кобыла помчалась вслед за статным жеребцом, словно на ней не было седока, словно седок не понуждал ее к этой скачке.
Лошадь Кац Звамбая летит, вытянув шею, и радуется Кац: это его кровь в теле сына, который опередил отца. Это его плоть.
Промелькнула деревушка. Всполошились собаки, заслышав топот, и, перепрыгивая через плетни и канавы, заполнили ночь вздорным лаем.
Почуяв свободу, забыв наставления отца, Арзакан подхлестывает любимого жеребца, отпустив поводья, – как, бывало, там, в кавалерии.
«А-а, плетью меня?» – и быстрее помчался копь.
Над равнинами Ингура, обрадованный далеким его шумом, Арзакан гикнул, вызывая на состязание седого отца.
Отменный абхазский наездник, задетый за живое дерзким вызовом сына, усмехнулся… И, чтобы отрезать ему путь, одним духом, привстав на стременах, перелетел через высокий терновник.
«С кем смеет состязаться мальчишка! В яичной скорлупе забаламутил желторотый цыпленок, тягается с наседкой!»
До Ингура далеко, Кац Звамбая еще сумеет показать этому ретивцу где раки зимуют.
Эх, черт возьми! Какие годы пережил Кац Звамбая па своем веку!
Жуткие годы реакции. На Абхазию налетел казачий карательный отряд. Ограбили, пожгли абхазцев. Многие бежали в леса. И в одно воскресное утро, когда грабить уже стало некого и сотня бездельничала, командир ее затеял состязание в джигитовке между казаками и оставшимися в селенье абхазцами.
Юрким, как ящерицы, абхазским лошаденкам предстояло состязаться с холеными, быстроходными донскими скакунами. Кичась их крепостью и ростом, казаки думали поиздеваться над абхазской джигитовкой.
Вахмистр развернул сотню на церковной площади, прогарцевал перед фронтом на своем тяжелом коренастом коне и стал поодаль.
Ловкие, как кошки, выехали ломаной шеренгой абхазцы.
Несколько легких ударов плетью, и, отделившись от других, Кац Звамбая вырвался вперед. Слитый со своей лошадью, он ринулся на вахмистрова коня.
Опрокинутые на землю, покатились и конь и вахмистр. Вся сотня бросилась в погоню за Кац Звамбая.
Гнались до самого Ингура, – не настигли, а там, в заливных луговинах, и след его простыл.
Или вот: мировая война, Днестр. Русская кавалерия переходит реку по понтонному мосту.
– Кто молодец – с конем плыви!
Едва прозвучала команда, как свистнула плеть, и Кац Звамбая, кинувшись в речной простор, уже рассекал тяжелые волны Днестра.
Переплыв реку, вышел на берег и отряхнулся.
Много пережил, немало испытал Кац Звамбая па своем веку, а теперь – гляди, как расхорохорился перед ним этот юнец!
– Ахахаит марджа![1]1
Ахахаит марджа! – возглас, которым погоняют коня (абх.).
[Закрыть] – прикрикнул Кац на свою гнедую кобылу и, подавшись вперед, припав к загривку лошади, поскакал во весь опор, забыв про свои годы.
Сын откликнулся и еще жарче стал нахлестывать жеребца.
Вскоре Арзакан исчез из виду. Кац Звамбая не поспевал за ним.
Ветер стонал в сухих стеблях прошлогодней кукурузы, и бог ветров Ариэль наигрывал ночную песенку на незримых струнах.
Ингур положил конец состязанию между отцом и сыном.
Арзакан остановил тяжело дышавшую лошадь перед темной лачугой паромщика.
Мутная луна (точно мегрельский сыр «сулгуни») вынырнула из темных облачных запруд.
Ингур ревел ревом заблудившегося вожака-оленя.
Ингур! Его не сравнить ни с Курой, ни с Риони, ни с Алазани. Скорее он похож на Арагви, кипящую гривистыми волнами в раннюю весеннюю пору.
Луна, холодная и степенная, как сама мудрость, равнодушно глядела с высоты. (Но разве всегда дышит холодом мудрость?).
Кац Звамбая придержал кобылу. Староабхазская удаль все еще била ключом, клокотала в его жилах. (Не так ли вздуваются пенистые воды Ингура под льдинами, сползающими со сванских тор?)
Кац обернулся к черному силуэту всадника, врезанному в белизну лунной ночи:
– Гей, вара,[2]2
Гей, вара! – междометие, побудительное восклицание (абх.).
[Закрыть] чего ждешь?
Арзакан стал доказывать, что надо подождать утра. Кац вскинулся, точно ужаленный. «В езде побил отца, а теперь за Ингур цепляется!»
– Или боишься сплоховать в воде?
Давно залегший гнев против сына сразу ощетинился в нем.
– Гей, вара, я в твои годы пущу, бывало, лошадь в Ингур, уцеплюсь за хвост – и плыву!
– И это в апреле, отец?
– Да, в апреле.
– Разве в апреле ты подбил вахмистра, отец?
– В апреле. Апрель для меня всегда был добрым месяцем.
Арзакан понял, что старик заупрямился. Знал, – в таких случаях переспорить его невозможно. Осторожно, медовыми словами стал уговаривать отца, заклиная именем матери. Ведь мать просила не переплывать реку ночью: «Плохой сон я видела…»
– Ты ж не веришь ни в сны, ни в душу, ни в бога.
– Я не верю ни в сны, ни в душу, ни в бога, но если мать очень просила… Я напоминаю о ее просьбе, отец, – оправдывался Арзакан.
Кац Звамбая улыбнулся. Не окрепли кости у мальца, потому и бежит от высокой волны. И такой молокосос думает бороться с бандитами!
Арзакан продолжал осторожно доказывать, что лучше дождаться утра и тогда переправиться вместе с попутчиками-абхазцами.
Отец и сын спорили перед лачугой паромщика.
– Коли так, не лучше было обождать у Соселия? Сам не спешил, не притронулся ни к вину, ни к пище… «С кулаками не пью!» Оставил Тараша, своего молочного брата, и поскакал. А теперь, когда испугался, вспомнил кулаков!
– С кулаками пить не буду, а если понадобится – кулака для дела использую.
– Нечего оправдываться! Впрочем, вас, нынешних, и черт не собьет. На то дал вам бог язык, чтобы вертеть им, как ремнем, размякшим в козьем сале.
– Язык и должен быть гибким, как ремень, размякший в козьем сале, а что до господа бога, он ничего нам, отец, до сих пор не дал.
– Да провались вы все вместе с вашим языком! Арзакан понял, что ошибся в расчете. Он надеялся переправиться через Ингур до заката. Поэтому и спешил, поэтому и не пил в гостях.
Тараш Эмхвари был там. Арзакан, делая вид, что пьет, старался напоить Тараша. Но Тараша все равно напоили бы соседи, – дня на три, наверное, затянется попойка.
Арзакану удастся раньше него попасть к Тамар Шервашидзе в Зугдиди. А женщина, слыхал он, что добыча: достается тому, кто первым ее настигает.
Скачки начнутся не раньше, как через три дня. Два дня еще впереди. За это время, может быть, развяжется узел и Тамар окончательно решит: он или Тараш? Да и скачки многое решат. Ведь Тамар – из рода Шервашидзе. А женщины Шервашидзе всегда делили славу с лучшими наездниками и охотниками Абхазии.
Перед взором Арзакана мелькнули грустные глаза цвета морской волны, нежное лицо с легким оттенком желтизны, как у очищенного апельсина. Он даже представил себе, как вспыхнет Тамар, завидев его.
А поспей Тараш раньше, чем он, наверное, так же зальются краской ее щеки…
Взлетела речная птица, полоснув воздух крыльями. Одинокий крик ее заглох в шумящих водах Ингура.
Грустно смотрел Арзакан в лунную даль реки, переливающуюся серебристой парчой.
Кац спешился. Арабиа, конь Арзакана, затоптался на месте, отказываясь идти под навес. Но легкое прикосновение плети заставило его повиноваться.
Соскочив с лошади, Арзакан молча последовал за отцом.
Слабый, неровный свет светильника мерцал в лачуге паромщика.
Перекинув башлык через плечо, Кац Звамбая крикнул:
– Хозяин!
Зарычал громадный волкодав.
Постучав в оконце, Кац Звамбая громко повторил;
– Хозяин!
– Кто там? – послышалось из избы,
– Гость, – ответил Кац,
Что-то упало на пол. Послышалось заглушённое громыханье и оханье. Потом со скрипом открылась дверь, и на пороге показался человек огромного роста с кожухом на плечах.
Он пригласил путников войти. Рядом с этим великаном отец показался Арзакану щуплым.
Хозяин и гости обменялись приветствиями. Поправив светильник, паромщик лениво опустился на колени перед угасавшим огнем, словно собирался молиться. Выгреб головешки из золы, стал раздувать огонь. Облако дыма и пепла заполнило лачугу.
Тем временем гости, разыскав ощупью кругляки для сиденья, устроились у очага.
Когда огонь разгорелся, Арзакан увидел бородатую козу, которая лежала в углу и жевала солому.
Арзакан перевел взгляд на хозяина.
Паромщик и в самом деле походил на очокочи – козлоногого пана, бродящего по равнинам Ингура,
Он был в синих рейтузах, вконец драных и выцветших, с множеством заплат, и в ватном солдатском полушубке. Из прорехи на груди вылезали длинные щетинистые волосы.
Старик, видимо, давно не брился, его разросшиеся усы и борода торчали, как у дикообраза.
Из ушей и ноздрей свисала густая, клочковатая поросль. Лоб и худые щеки были изрезаны морщинами.
Он медленно вращал крупными белками глаз, слегка поводя нависшими бровями.
– Отец, я голоден, – шепнул Арзакан.
Но не голод заставил его это сказать. Он хотел выяснить, долго ли отец собирается оставаться здесь. Кац не расседлал лошадей: может быть, намеревался расспросить, в каком месте легче переправиться через Ингур…
Но ответа не последовало. Возможно, шум реки заглушил слова.
– Я голоден, – повторил Арзакан.
Кац Звамбая молча встал, принес переметные сумы и, опустившись на корточки, стал их развязывать.
Паромщик, подперев ладонями щеки и упершись локтями в колени, почтительно смотрел на широкоплечего, коренастого старика в серой чохе и на юношу в красноармейской шинели.
Лицо юноши, его светлые глаза и густая прядь, выбивавшаяся из-под козырька фуражки, казались хозяину привлекательными. Слегка удлиненный подбородок и линия губ дышали еще нетронутой молодостью.
Юноша исподволь озирался. Встречаясь с пристальным взглядом паромщика, он скромно отводил глаза в сторону.
Лицо старшего гостя было не так добродушно. Его левую щеку пересекал глубокий шрам – след не то кинжала, не то сабли.
Седая борода с упрямо загнутым концом походила на хвост селезня и была чернее у подбородка.
Темным янтарем светились глаза, говорившие о верном и остром взгляде.
Не трудно было догадаться о родстве этих двух людей, настолько они походили друг на друга.
Под расстегнутой шинелью сына белела чесучовая рубаха с черными тонкими петлями, как на грузинском архалуке. На левой стороне груди сверкал, отражая пламя очага, красный значок. Паромщик никак не мог додуматься, что означает этот жетон.
Арзакан почувствовал пристальный взгляд хозяина, застегнулся на все пуговицы, подтянул сползшие голенища мягких сапог.
Кац Звамбая поставил стоймя перевернутый треногий столик и стал раскладывать свои припасы: абхазские лепешки «акваквар» и козий сыр. Поставив на пол бутылки с водкой и вином, достал из кармана бычий рог и, наполнив его, поднес хозяину. Паромщик, покосившись на седую бороду гостя, стал отнекиваться: Кац старше его, ему полагается пить первым.
Пока старики по абхазскому обычаю церемонно уговаривали друг друга, Арзакан, разломив лепешки, терпеливо ждал. Наконец паромщик осушил рог и передал его Кац Звамбая. Вытерев налившиеся слезой глаза, – прошибла их крепкая водка, – он протянул руку за хлебом.
Никогда еще не видал Арзакан таких громадных рук.
Как побеги дикой лозы, выдавались на них толстые узловатые жилы. Заскорузлые, изуродованные пальцы походили на когти хищника. Наблюдательный глаз прочел бы по ним всю судьбу этого человека.
На правой руке указательный палец отсутствовал.
Старый паромщик стал уплетать лепешки с такой жадностью, будто целый месяц ничего не брал в рот. Когда крошки падали на землю или кожух, он бережно подбирал их и клал с ладони в рот.
Обрубленный палец на руке паромщика не давал покоя Арзакану. Он вспомнил давно слышанный рассказ о том, что где-то на Ингуре водит паром бывший генерал, бежавший из Тбилиси от большевиков. Генерала разыскали, но видят: какой он там генерал! Просто безвредный старик…
Арзакан не знал, как проверить свою догадку; расспрашивать хозяина он стеснялся.
Заметил, что вот-вот выпадет из очага головешка, потухнет огонь. Подправил ее.
Странное забытье овладело Арзаканом у пылающего огня, в присутствии этого загадочного человека. Отведя глаза от его голого черепа, на котором торчал редкий волос, подобно траве, общипанной гусями, он далеко унесся мыслями.
Пламя распаляет мечту. Устремив взор на трепетную лаву огненных языков, Арзакан в воображении своем ясно увидел Тамар. Она – в шелках цвета персиковых лепестков. И вся – словно распустившееся в апреле персиковое деревцо.
– Эй, вара! – окликнул его Кац.
Юноша вздрогнул, испугавшись, как бы отец не разгадал его дум.
Все откроет абхазец родителю, но тайну любви – никогда!
Схватив рог, он одним духом осушил его.
Старики попеременно прикладывались к рогу. Мирно текла их беседа.
Паромщик повеселел. После водки глубже залегли морщины на его лошадином лице. Искры то и дело вспыхивали в глазах. Укутавшись в свой кожух, старик свободно сидел на огромном срубе, словно в удобном, мягком кресле. Его нахмуренное лицо прояснилось. Доверчивее стал взгляд, сверкавший из-под нависших бровей. Он вел беседу с такой задушевностью, будто Кац Звамбая – его давнишний приятель, которого он пригласил в гости.
«У стариков всегда найдется общий язык, – подумал Арзакан, – Куда девались мрачность и озлобленность паромщика? А как смеется! Так смеялись, – вспомнил юноша, – только подгулявшие князья Дадиани, Шервашидзе и Эмхвари».
Он запомнил их смех еще с той поры, когда мальчиком пас коз в Ачигваре и видел, как кутили и дебоширили князья, играли в карты и развлекались скачками.
«Удивительно, как вино меняет человека», – думал Арзакан и вдруг почувствовал в руке полный рог, протянутый ему паромщиком. Учтивость не позволила юноше отказаться.
Ему уже не хотелось пить, но рог на стол не поставишь, недопитым старшему не передашь. Выпив до дна, он передал рог отцу и взглянул на него, как бы спрашивая: «Собираешься ли ты сегодня переправляться через Ингур?»
Отец изрядно выпил. В этих случаях нос у старика всегда кривился.
Арзакан завел разговор о пароме.
– Хоть луна и светит, но самому черту в такую ночь не перебраться через Ингур, – утверждал паромщик.
Кац Звамбая встал, извинился – должен-де проведать лошадей – и вскоре вернулся.
Паромщик начал расспрашивать путников: кто они и откуда.
– На скачки едете? – И, оживившись, весь обратился в слух.
Арзакан рассказал, что едет в Зугдиди не только ради участия в скачках, но и по заданию райкома – сопровождать абхазских всадников. Правительство хочет показать абхазцам и мегрелам породистых лошадей грузинского коннозаводства. Абхазцы ведут несколько кобыл для случки с текинскими жеребцами.
Из Тбилиси прибудут чистокровки и полукровки: английская кобыла, замечательная англо-арабская полукровка, три текинских жеребца и один немецкий – из коннозаводства бывшего императора Вильгельма. Правительство устраивает показательные скачки: пора абхазцам и мегрелам бросить стародавние способы наездничества и коневодства.
– Все меняется на новый лад, – убежденно говорил Арзакан паромщику, – все наше хозяйство перестраивается, пора взяться за перестройку и в этом деле. Старые породы вырождаются. Надо дать дорогу новой и здоровой породе!
Паромщик низко опустил голову и, отпихнув ногой выкатившуюся из огня головешку, сказал Арзакану:
– Знай, малый, каждый, кто может дотянуться до стремени, садится на лошадь. Многие люди курят, пьют вино, бегают за женщинами. Но нет ничего труднее на свете, как знать толк в лошадях, табаке, вине и женщинах.
Некий мудрец утверждал, что, когда человек впервые вывел лошадь из моря, она поставила ему свои условия: «Если захвораю, – лечите, неподкованной не водите, хвоста не подстригайте, ушей не подрезайте, нечистую женщину на меня не сажайте, на отдых в чистое место отводите».
Я всю жизнь был страстным лошадником, – вы, наверное, слышали, что я бывший генерал?.. И вот, чтобы изучить разные способы ухода за лошадью, я выучился английскому языку. У меня был свой конский завод, я выводил лучшие, редчайшие породы…
Пятнадцать лет мне было, когда меня увезли в Россию, в кавалерийское училище… Твое поколение куда счастливее нашего. Много мы в свое время натерпелись! Ты и представить себе не можешь, как нас, юнкеров, муштровали… Этого слова, пожалуй, ни в одном языке не сыщешь! Приставят, бывало, к нам корнетов из германских баронов, и уж те задают муштру… Вволю издевались они над нами, не жалели ни наказаний, ни ругательств.
Немало морд немецких баронов бил я за площадную ругань! Каждое воскресенье сидел за это в карцере. Но когда приобвык, позабыл грузинский язык, нашу традиционную вежливость, и сам стал ругаться не хуже баронов.
Вот тогда и полюбил я всей душой лошадь. Она стала для меня самым близким существом в училище и на манеже. Тогда я и решил крепко: изучить лошадь, все ее повадки и уход за нею.
Чем еще мог я интересоваться? За кого должен был проливать кровь?
За царей, за Романовых, за отечество?! Как женщина, обвенчанная против своей воли, заводит тайно любовника, так и я привязался на службе к лошади. А до царя и отечества мне было столько же дела, сколько до кожуры высохшего чеснока.
В седле я объездил полмира.
Побывал на полях Маньчжурии, сражался с японцами. Оттуда послали в Киргизию. Восемь лет наставлял розгами киргизов и башкир: отучал молодежь от азиатской езды, приучал к посадке, принятой в царской кавалерии.
Затем перекинули меня в Ташкент, приставили к туркменам и таджикам, которые держались индо-персидских правил езды. Я их тоже окружил вахмистрами и корнетами и муштровал так, как муштровали в свое время меня самого.
Тут началась мировая война. Сперва назначили меня в Новочеркасск начальником кавалерии запаса. Стал я возиться с казаками, черкесами, кази-кумыками и лезгинами. У них кавказский способ езды. Их тоже надо было переучивать.
Но горцы – народ пылкий. Случалось, избивали вахмистров и корнетов, и я принужден был драть их розгами и ссылать в Сибирь.
Затем перебросили меня в Восточную Пруссию. Я вошел первым в Мемель и приказал гнать скот из заводских ферм Вильгельма. Режь его, ребята, ешь, пей, веселись, Джалагания, и ты Беселиа, и ты, Маан, и ты, Малазониа, Макацариа, Циклаури, Немсадзе, Жваниа!
После гибели армии генерала Самсонова в Мазурах я защищал русские границы от немцев, Я разгромил эскадрон пруссаков. Ни один не уцелел, чтобы, вернувшись, сообщить о гибели остальных.
На австрийском фронте, под страшным обстрелом, ворвался я с первой дивизией во Львов. Дрался и в окрестностях Перемышля. Трижды рубился с немецкой кавалерией в Пинских болотах и у Карпат. Три эскадрона немецких голубых улан были нами уничтожены до последнего человека.
Ну, а потом, сами знаете, пришли большевики и выскоблили русскую империю.
Царство небесное родителю! – добавил паромщик, поднимая рог…
– Мы, большевики, в царство небесное не верим, – сказал Арзакан.
– Да и я в него не верю… Верю я лишь в ад, в грехопадение. Одно правильно: рай и ад существуют только на земле. Каждый попадает в ад на этом свете по своей вине. Всю свою юность, все мои силы отдал я на служение романовской России, но когда она сгнила вконец, разложившийся труп ее выблевал меня из своей пасти, как Иону кит морской.
К старости даже изменника тянет на родину. И я, уже скрюченный ревматизмом инвалид, после бивуачной и походной жизни направился в Грузию, переодевшись в рваную солдатскую шинель. В Новочеркасске меня арестовали деникинцы: по моему виду решили, что я большевик. Но Новочеркасск взяли большевики и погнали деникинцев, как баранов. Я скрыл свое прошлое, – как старика меня пожалели и отпустили.
Я вернулся в Грузию. Здесь меня по доносу арестовали меньшевики; в двадцатом году выпустили на поруки.
Когда дела меньшевиков стали совсем плохи, а большевистская кавалерия уже перешла Безобдал, тогда мне и нескольким генералам предложили возродить кавалерию. Я с самого начала понимал, что это – бессмыслица: сформировать кавалерию в три месяца! Но выхода не было. Если с безумцем не согласишься, то наживешь в нем врага. Я согласился…
Зная, что в древней Грузии пользовались кавказскими седлами, я потребовал их в первую очередь. Английские седла годны лишь для европейских полей и равнин. Кроме того, в Европе кавалерия на каждом шагу пользуется понтонами и тоннелями; вдобавок, грунт европейских рек – песчаный, наши же реки – альпийского типа. Лошадям приходится преодолевать бурное течение, брать крутизны и обходить обрывы.
Я видел хевсурские скачки на таких спусках, где любая борзая разбила бы себе морду. Для такой езды годятся только кавказские седла.
Кац Звамбая вновь наполнил рог и подал его паромщику. Тот выпил, но так сморщился, будто ему дали понюхать серной кислоты.
– Какие там кавказские… меньшевики всучили нам английские седла. Нас послали в Сурам; меня самого разбирал смех, когда я привез туда вагон седел.
Ну, а дальше… сами знаете, как бесславно провалилась эта опереточная республика!
Как видишь, из-за любви к лошади я немало побродил по свету. Но не суждено человеку удержать то, что сильнее всего любишь. Я любил лошадей больше самого себя, а на руках, глядишь, осталась одна коза…
Арзакан и Кац посмотрели в угол. Седобородая коза кивала головой, как бы соглашаясь с тем, что говорил бывший генерал.
– Мне ее принес пастух года три назад. Он думал, что она все равно не выживет: такая была слабая, глаз открыть не могла… Я ее выходил, выкормил и сейчас пасу на ингурских лугах. Кормит меня на старости лет.
С изумлением смотрели отец и сын на паромщика, Кац Звамбая заговорил о скачках:
– В старину скачки устраивали лучше. Приедут, бывало, из Абхазии Шервашидзе, Эмхвари, Маан. Каждый со свитой молочных братьев. Мы, Звамбая, обычно сопровождали Эмхвари.
Арзакан вспыхнул.
– Князь, направляясь на скачки, – продолжал Кац Звамбая, – бывало, посадит на лошадь сына своей кормилицы…
– Как? – перебил паромщик.
– Правильней сказать, сын кормилицы не сидел, а стоял на крупе лошади, опираясь на молочного брата. И так они подъезжали к полю, где происходили скачки… Но вот пришли «они» и все разрушили.
Кац Звамбая никогда не говорил: большевики. Обращаясь к сыну, называл их: «ваши», обращаясь к другим – «они».
Много порассказал Кац Звамбая о прежних пирах, о скачках, о джигитовке, об охоте.
Блестя глазами, паромщик кивал головой.
– Который час? – чуть слышно спросил Арзакан.
– Еще рано, – ответил Кац.
Паромщик окинул взглядом сумы. Одна из них валялась как тряпка, зато другая была пуста только наполовину.
«Вина еще хватит», – с удовлетворением подумал паромщик и сказал:
– Уже за полночь.
Кац засмеялся, и Арзакан не мог понять – чему.
Паромщик уговаривал остаться, переждать до утра, а там обещал как-нибудь переправить… Но вообще-то говоря, вряд ли можно будет переехать на этой неделе: слишком осел канат.
Кац Звамбая еще раз наполнил рог, благословил путь-дорогу и угостил паромщика. Затем, положив рог в карман, забрал сумы и распрощался с хозяином.
Арзакан молча последовал за ним, понимая, что никакие просьбы не остановят старика.
Луна глядела с посветлевшего неба, белые облака расплылись по темной лазури.
Кац Звамбая, взглянув на звезды, повернулся в сторону Рухской крепости. Как рыцарь в шлеме, стояла она на холме. Туман на горах рассеялся. Хорошая будет погода во время скачек.
– Время к ужину, не позднее… – заметил Кац, не отрывая глаз от крепости.
Пока он затягивал подпруги, паромщик рассказывал:
– В прошлом году слышал я от проезжих людей, будто под стенами этой крепости шла когда-то война. По ту сторону стояли грузины, по эту – абхазцы и турки. Грузины тщетно пытались взять крепость… Наконец решено было кончить спор единоборством палаванов.
Грузины выставили некоего Чолокашвили, абхазцы – одного из Эмхвари. Чолокашвили был в летах, сед, а Эмхвари – безусый юноша.
Как раз там, где сейчас причал парома, встретились палаваны.
Эмхвари выхватил саблю, ринулся на противника и вдруг опустил оружие…
– Чего ты ждешь? – спросил Чолокашвили юношу.
– Жду, чтобы первым замахнулся старший.
Они расцеловались, как друзья.
– В старину боролись грузинские и абхазские дворяне, а сейчас – из-за чего враждовать грузинским и абхазским крестьянам? – сказал Арзакан.