355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Чапек » Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы » Текст книги (страница 26)
Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:04

Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы"


Автор книги: Карел Чапек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)

«А почему бы и нет, – втайне мечтает Станда. – Как вышло в тот раз, когда швед прокладывал новую продольную выработку». Фамилия инженера – Хансен, но шахтеры зовут его Ханс; говорят, он изобретает что-то для шахты и будто славный парень, хоть и едва умеет сказать по-чешски слов пяток. Станда гнал пустую вагонетку к забою, когда Ханс взглянул на него голубыми глазами и показал рукой – подержите, мол, этот шест. Прямо Станду выбрал! Через минуту Пулпан обнюхивал со всех сторон инструмент шведа – это был шахтный теодолит Брейтхаупта, – а славный парень Хансен на ломаном немецком языке объяснял, где и как отсчитывается нониус. На следующий день он сам послал запальщика Зитека за Стандой – помочь при измерениях. Станду так и распирало мучительное блаженство, когда он шел к инженеру. Теперь видите, ребята, на что ваш сопляк способен! Он так и впился глазами в долговязого шведа, желая с одного взгляда понять, что делать и как приступить к измерительному инструменту, но Ханс ничего, только потным носом повел, gut, gut,[114]114
  хорошо, хорошо (нем.)


[Закрыть]
мол, и занялся своим делом, точно и не бывало на свете никакого Пулпана, который просто из кожи вон лезет. «Хоть бы спросил, как звать, – взволнованно думает Станда. – Намекнуть бы ему, что я почти закончил реальное…»

– Soil ich noch etwas machen, Herr Ingenieur?[115]115
  Не нужно ли сделать еще что-нибудь, господин инженер? (нем.)


[Закрыть]

Молодой швед в кожаном шлеме качает головой.

– Is gut, danke.[116]116
  Довольно, спасибо (искаж. нем.)


[Закрыть]

И Станда с кровоточащим сердцем возвращается в забой грузить уголь. Григар даже не обернулся, маленький Бадюра, выпячивая губы под черным носом, насвистывает песенку; верно, шахтеры злятся, что Станда отличился.

– Этот Хансен – замечательно славный парень, – почти мстительно говорит Станда.

– А ты подлизывайся больше, – сплевывает угрюмый Бадюра, круша отбойным молотком угольный пласт. – Грузи-ка давай, ясно?

Ничего не поделаешь, Станда влюбился в длинного шведа до того, что самому стыдно. Бегал бы за ним как собачонка, носил бы ему инструменты и был бы счастлив, коснувшись его кожаной куртки. Как ни глупо, но Станде страшно нравятся длинные ноги шведа, его небрежная, чуть мальчишеская походка; у Хансена этакая светлокожая шведская рожица, и когда он размазывает под носом угольную пыль, то вид у него очень забавный, точно у большого перепачканного мальчугана. Станислав Пулпан, вероятно, не сумел бы объяснить, что такое обожание, но когда он знает, что его инженер на участке, вагонетка летит по рельсам сама собой, как ветер. Посмотрите же, какой я откатчик! И Хансен, встретив Станду в штреке, всегда поводит слегка блестящим носом; и не заметно даже, а Станда знает, что это относится к нему, и на некоторое время сердце его наполняется невыразимым блаженством. Он ужасно гордится тем, что на «Кристине» все любят его молодого шведа. Хансен – славный малый, только не может разговаривать с людьми. Как-то раз Станда отправился в город – и прямо в книжный магазин. Не найдется ли у вас учебника шведского языка? Нет, не нашлось; и Станда тщетно ломает голову – что бы такое сделать для инженера?

Сейчас лето, и после смены Станда по причине полного одиночества бродит вокруг виллы Хансена; там цветут вьющиеся розы, целые водопады и гейзеры вьющихся роз, голубые шпорники и какие-то желтые подсолнечники: и среди всей этой благодати размахивает лейкой госпожа Хансен, такая же высокая, как сам Хансен, белокурая, голенастая, в длинных полотняных брюках, и по-шведски кричит что-то читающему мужу, и оба громко хохочут, как уличные мальчишки, или выходят под ручку, размахивая теннисными ракетками, толкают друг друга, прыгают через тумбы, лихо свистят. Станда безгранично боготворит госпожу Хансен, – во-первых, потому, что она принадлежит его шведу, а во-вторых, потому, что она какая-то такая, как бы это сказать, – ну, совсем непохожая на других женщин; смахивает на мальчика, и все-таки красивая – глаз не оторвешь, когда видишь, как она бегает в своих широченных штанах. Однажды они чуть ли не столкнулись со Стандой перед самой виллой; Станда покраснел, готовый провалиться сквозь землю, и хмуро выговорил: «Бог в помощь». Ханс дружески улыбнулся, а его жена оглядела Станду светло-зелеными глазами. В тот миг Станда почувствовал себя ужасно, отчаянно несчастным и в то же время, бог весть почему, едва не захлебнулся от безмерного восторга; ни за что на свете не покажется он больше у этой виллы, разве что ночью, когда на каскады вьющихся роз льется золотисто-розовый свет из окон Хансенов. «Как здесь красиво, – почти со слезами на глазах думает откатчик Станда. – Хансен – славный парень».

Что такое я мог бы сделать? – размышляет Станда. – Если бы представился случай и я обронил бы при господине Хансене несколько слов по-французски, – то-то он удивился бы! Смотрите-ка, простой откатчик – и умеет говорить по-французски! (Станда уже составил несколько фраз из своих французских словечек, и одну даже в сослагательном наклонении, но не уверен – нет ли в ней ошибки.) Госпожа Хансен, конечно, знает французский; а там, глядишь, и пригласят Станду, например, на чашку чая… Или нет, не то. Вот если бы госпожа Хансен одна отправилась на прогулку по тропинке между отвалами и прудом – у этого места дурная слава, там шляются подозрительные типы, и у Станды бьется сердце, когда он иной раз из любопытства проходит по той дороге – и там на нее напал бы какой-нибудь хулиган или лучше двое… Госпожа Хансен отчаянно защищается, хочет позвать на помощь, но бродяга душит ее. И вдруг откуда ни возьмись – Станда. Одного пнуть в низ живота, другого ударить кулаком по скуле – и готово. Госпожа Хансен поднимает блестящие зеленые глаза (нет, они просто серые, но очень светлые), хочет что-то сказать, но у нее только трясутся губы. «Pas de quoi, madame…[117]117
  Не за что, сударыня (франц.)


[Закрыть]
– просто скажет Станда. – N'ayez plus peur.[118]118
  Не бойтесь больше (франц.)


[Закрыть]
Я подожду здесь, пока вам будет грозить опасность». И на следующий день в забой к откатчику Станде придет господин Хансен. Он молча, как мужчина мужчине, пожмет Станде руку. «Приходите к нам, господин Пулпан, на чашку чая; моя жена хочет вас поблагодарить». А Григар с Бадюрой будут стоять навытяжку и растерянно хлопать глазами: «Юнец-то каков, кто бы подумал!» И госпожа Хансен будет разливать золотистый чай в беседке, увитой розами. Может быть, на ней будут те широкие брюки – такие носит она одна. «И вы, скажет, должны бывать у нас чаще, господин Пулпан». Нет, Станда непременно будет учиться шведскому языку. А потом госпожа Хансен пойдет поливать цветы, Станда же останется в беседке наедине со шведом. «Теперь, Пулпан, пора серьезно поговорить о вашем будущем; нельзя вам оставаться простым откатчиком, жить среди таких людей. Я возьму вас к себе в контору, чтобы вы могли самостоятельно продолжать образование». Станда покачает головой. «Спасибо, господин Хансен, но я не хочу никакой награды. С меня довольно того, что я смог… хоть что-то… для вас». У Станды даже сердце забилось от гордости и счастья. Да, так я ему и ответил бы. Чтобы Хансен понял, какой я человек.

Хансен ли? Быть может – она, дружище? Разве не было бы все это ради нее?

III

Так что же, влюблен Станда в эту даму или нет? Само собой, хотя он ни за что на свете не признается в этом даже самому себе; но это такое удивительное, праздничное чувство – например, ему больше всего нравится в ней то, что она так горячо любит своего шведа, похожего на мальчишку; это слишком ясно видно во всяком ее жесте, ее так и тянет к нему, она так бы и повисла у него на шее: я твоя, единственный мой; прямо в глаза бросается, как эти двое счастливы и опьянены друг другом. Станда не младенец и сумел бы живо себе представить, что у них происходит, когда они опускают шторы, и вообще; но он запретил себе это – и точка. Нет, даже и мысли об этом он себе не позволяет – иначе что-то рухнуло бы, пропало… даже в образе Хансена. Может, и глупо это, но Станда не смог бы смотреть на него с прежним восторженным удивлением, если бы думал о них что-либо подобное. А так они словно из другого мира – красивые, сияющие и удивительно нездешние; пусть называется как угодно то, чем наполнено сердце Станды, оно относится к обоим. Правда, не легко это, сердце словно раздваивается; но ведь всякая любовь должна отзываться болью.

Всякая любовь. Станда понимает это слишком хорошо, потому что в его сердце живет еще одна любовь – просто ужасно, сколько иной раз накапливается в сердце. О, это, конечно, совсем другая страсть, трудная и упорная, и тем труднее, что у Станды она под боком, дома; кто знает, может, именно потому он издали поклоняется своей длинноногой шведской богине, чтобы хоть как-то отдохнуть от мучительной любви, что терзает его дома. А-ах, как легко становится на душе, когда издалека увидишь мелькающие среди цветущих роз стройные ноги госпожи Хансен; а там господин Хансен в светлом костюме приплетется к ней без дела, обнимет за шею, а она кинет на него мимолетный взгляд – какая благодать, какое радостное зрелище, даже розы у Хансенов кричат о радости. В садике под окном у Станды тоже цветут розы, но они совсем не такие; сорви одну, прижми к сердцу и тихонько скажи: «Прощай, прощай навек, лучше я пойду камнем ко дну». Вот как живется в домике Адама.

А дело было так: когда Станду приняли на «Кристину», люди сказали, что у Адамов, кажется, освобождается комната; этот Адам тоже забойщик на «Кристине», так что вы там будете как в своей семье. Станда отправился узнать; видит – красивый новый домик с садиком; у окна шьет женщина. «Вот муж вернется после смены», – сказала она и снова взялась за какое-то голубое платьице. Когда Станда зашел под вечер, в садике копался длинный тощий человек.

– Говорят, вы сдаете комнату? – спросил Станда через забор.

Человек поднял голову, и Станда почти испугался: такие странные были у того человека ввалившиеся глаза.

– Что? Комнату? – переспросил он, словно не понимая, и поскреб щетинистый подбородок. – А-а, вы насчет комнаты, – отрывисто проговорил он наконец и обернулся к окну. – Как ты думаешь, Марженка, найдется у нас комната?

– Ты и сам знаешь, – не поднимая головы, произнесла женщина у окна.

Человек почесал затылок, задумчиво глядя сверху вниз на откатчика Пулпана.

– Комната-то найдется, – сказал он неопределенно, – отчего же…

Он не сразу показал Станде комнату на чердаке; она была до того чистая и новая, что Станде стало даже не по себе.

Вот так Станда и поселился у Адама – жить все-таки где-нибудь надо, но в первую же ночь ему показалось здесь как-то удивительно тихо; он высунулся из окна и видит: внизу на каменном крылечке сидит Адам, подпер рукой подбородок и смотрит в темноту; немного спустя он тяжело поднялся, так что суставы хрустнули, и на цыпочках вошел в дом. Потом скрипнула кровать – и все, словно сомкнулись черные воды омута.

«Буду ходить с Адамом на шахту», – решил вначале Станда. Однако где там, никогда они не ходили вместе; бог весть в какую рань исчезал всегда этот Адам из дому – Станда всякий раз догонял его лишь у самой нарядной, где брал свой жетон; да еще Адам так смотрел на него ввалившимися глазами, будто вовсе не знал Станды, а потом пытался что-то сказать, смущенно кашлял, заикался, ловил воздух ртом и только после этого бурчал сквозь зубы: «Бог в помощь». Нелегко ему давалось это приветствие. Иногда Станда вместе с ним спускался в шахту; в душном, спертом воздухе клети, набитой мужчинами, воняло потом и старой одеждой; шахтеры громко переговаривались, либо поднимая кого-нибудь на смех, либо ругаясь; один Адам стоял как пень, загораживая ладонью свою лампочку, и смотрел отсутствующим взглядом на убегающие вверх стены; он никогда не раскрывал рта, и к нему не обращались, разве, самое большее, скажет кто-нибудь: «Бог в помощь, Адам», – и все. Откатчик Станда работал в другом забое, но по соседству с Адамом; как-то, жуя кусок хлеба с салом, в отсутствие штейгера, Станда заглянул в Адамов забой. Соседняя бригада вырубала толстый угольный целик, и Станда, хотя мало еще понимал в деле, не мог отвести глаз от полуголого Адама; позвоночник у него, правда, выступал на спине, как гребень, но Адам, казалось, сверлил уголь просто своими ввалившимися глазами – целик так и рассыпался на куски; уголь был чисто вырублен до самой кровли, которая просто сияла, точно сводчатая арка; замечательная работа! – почувствовал новичок Пулпан.

– Смотри, как бы не обвалилось, – сказал Адаму Григар, оглядывая свод.

Адам выпрямился, и позвонки у него хрустнули, словно фисташковые четки.

– Что? – спросил он. – А-а, это я еще доберу.

– У Адамовой бригады добыча почти всегда на треть выше, чем у остальных, – завистливо говорит Бадюра. – Я, ребята, как-то работал у них откатчиком, – ну и набегался же с вагонеткой, ровно почтальон! Головой ручаюсь, когда-нибудь Адама засыплет; лезет за каждым кусочком угля, когда кровля уже прямо на башку валится. Раз десятник кричит – ладно, мол, снимайте крепь и убирайтесь! Выбили подпорки, стойки, и кровля так и пошла трещать. А Адам вдруг и говорит: «Я тот уголь на кровле не оставлю, а то чего доброго он сам собой загорится». Я ему: стой, Адам, там уже трещит, того и гляди рухнет. А он, ни слова не говоря, взял да и полез туда с отбойным молотком. Три полные вагонетки еще нарубал, только вылез, вдруг – трах! – с кровли сорвался камень, ну прямо плита надгробная, такого камня я в жизни не видывал! Скала, что тебе собор, дружище! Так дунуло, что нас, будто кегли, во все стороны порасшвыряло. А Адам – бледный как полотно. «Когда-нибудь ты там и останешься, болван», – говорю я ему. Так и будет, вот увидишь. Но для чего он так делает, хотел бы я знать!

– Адам-то? Да он бы давно десятником стал, будь у него язык лучше подвешен, – заметил Григар. – Чтобы людьми командовать, другая повадка нужна.

– Что же, свое он зарабатывает, – рассуждал Бадюра. – За домик он вроде почти все уже выплатил, жена на людей шьет… не думаю, чтобы Адам так уж за деньгами гнался…

– Да, уж этот мне Адам… – проворчал Григар. – Видно, в голове у него не все дома, – добавил он неопределенно и плюнул на то место, куда нацелился отбойным молотком.

Видно, так и есть, – у Адама в голове не все ладно, а с виду славный человек. На всей «Кристине» нет такого работяги; слова в забое не скажет, бурит себе и бурит, только позвонки под кожей топорщатся; а кончится смена – ладно, сложит аккуратненько свои вещички, натянет рубашку, пиджак и, не говоря ни слова, идет к клети. Потом полчаса моется под душем. Иной шахтер проведет разика два мокрой ручищей, шлеп-шлеп по грешному телу, отряхнется – и уже лезет в штаны; а у Адама собственная щетка и губка, и когда остальные давным-давно гуськом плетутся домой, он все еще мылит и трет свое костлявое тело – только ввалившиеся глаза рассеянно моргают под клочьями мыльной пены. «Подожду его», – иногда решает откатчик Станда, да разве дождешься? Станда уж не знает, что бы еще помыть и потереть, – в молодую кожу угольная пыль не так крепко въедается, – не знает, как еще и еще завязывать и развязывать башмаки, а длинный Адам все трет и трет под душем тощие бедра и втянутый мохнатый живот, просто конца не видно.

– Так что ж, Адам, идете?

– А-а, ступайте себе, – басит в ответ Адам, намыливая впалые бока с выступающими ребрами. И верно говорят, что шахтеры самые чистоплотные среди рабочих, потому что они ежедневно моются с головы до пят, но у Адама это прямо обряд какой-то, так долго и основательно он намывается. Что ни говорите, а когда божье создание оказывается голым, незачем ему смотреть сокрушенно, как причетник в страстную пятницу. Один, моясь, насвистывает, другой фыркает, а третий отпускает шуточки вовсе не для женских ушей, но так уж положено у мужчин; всякий по-своему шумит, радуется, что смена кончилась, один Адам молчит и печально моргает, углубленный в свои тяжелые мысли. Странный все-таки этот Адам.

И не говорите, что все в порядке: он спит на кухне, а его жена – в комнате, где всюду занавесочки, что Мария сама вышила. Насколько известно Станде, Адам никогда не входит в эту комнатку. Придет с работы, возьмет из духовки кофе и тянет медленно, присев на ящик с углем; у Марии в соседней комнатке руки с шитьем опускаются на колени, и она сидит, прямо скажем, просто неживая, только время от времени плечи ее высоко поднимает глубокий вздох. Тюк, тюк, – клюет канарейка над ее головой и пробует пустить трель, но сама этого пугается и умолкает – такая там тишина. Потом Адам встает и на цыпочках выходит в садик. Мария поджимает губы и снова берется за шитье; застучит швейная машинка, зальется и засвистит канарейка, во дворике заворкует парочка голубей. Верзила Адам присядет в садике на корточки и копошится в молодой рассаде морковки либо петрушки. Или выйдет во дворик и мастерит там что-то, – к примеру, новую клетку для голубей, либо подставку для своей фасоли, – и сосредоточенно, тяжелым взглядом смотрит на свою пустяковую работу, моргая ввалившимися глазами. На крыльцо выйдет Мария и произнесет, ни к кому не обращаясь: «Я отнесу шитье туда-то и туда». Адам что-то проворчит, не поднимая головы; но когда калитка захлопнется, он выпрямится во весь рост и смотрит вслед жене – она идет ровно, даже ее высокие красивые бока не дрогнут… Мария давно уже скрылась за шахтерскими домиками, а Адам все стоит неподвижно и высматривает ее глубоко запавшими глазами. Так и есть – кое у кого не все дома в голове… или в сердце.

А однажды откатчик Станда узнал обо всем от Фалты, известного под именем Пепека, – молодого подручного забойщика, сквернослова и задиры.

– Я бы с такой бабой церемоний не разводил, – заявил Пепек. – Покажи ей, каков ты есть мужик, вот и бросила бы вздыхать. – И Пепек тут же подробно и обстоятельно разъяснил, как он лично поддержал бы мужскую честь. – Спроси-ка у Анчки, парень, – самодовольно процедил он. – Вот как надо, тогда баба как шелковая будет, хоть веревки из нее вей… Ты спрашиваешь, что с Марией? Да она дочка помощника штейгера с «Мурнау»; ходила в школу какую-то, где девчонок учат шить и вязать – не знаю, на кой черт им эти кружева да платочки, и не высморкаться толком; однако такая девчонка сразу воображает, что невесть какая благородная стала. Словом, Мария эта завела знакомство с каким-то учителишкой – пальцем перешибить можно, чахоточный или что-то вроде того, – а он только одно и знал, что все, бывало, таскал ей книжки да стишки там разные. Отлупить бы ее как следует, – заключил Пепек. – На что бабе книжками голову забивать! Ходит словно малахольная, а ты ей на небе луну показывай, ахи да охи, да еще чтоб пахло от тебя, как от ландыша, тьфу! И я другой раз кое-что почитываю, подумаешь, – добавил Пепек с видом знатока, – но бабам я бы книг в руки не давал, какие еще им романы, верно? А учителя-то этого взяли да и перевели куда-то – и крышка; о чахоточном больше ни слуху ни духу. Мария от этого вроде как спятила, будто бы и в воду прыгала, вон в тот Голанский прудик, а потом уж жила, словно тело без души. Тут Адам с ней и познакомился да сразу – я на ней женюсь; заело, вишь, его – ведь она вроде как барышня была, понимаешь? И образованная-то, и печальная-то, и вообще, – презрительно сплюнул Пепек. – Понимаешь, этот Адам – баран, и Библию читает – удивляюсь, как такой тюфяк и шахтером-то стал. Три года в те поры он вокруг нее ходил, ровно она святая; как-никак девчонка… надо полагать, мамаша не одну оплеуху ей закатила, потому что девка на свадьбе чисто покойница была – только саван надень да в руки сломанную свечку дай, и готово – закапывай на шесть локтей в землю; зато Адам – вот бы тебе поглядеть! – вел ее будто стеклянную… Что и как там у них было в первую ночь, этого он, должно быть, никому не скажет; но на следующее утро Мария не встает, губы искусаны, – сердечный припадок, что ли, – а Адам перетаскивает свою постель в коридорчик. Вот какое дело-то вышло, парень. Не прошло и недели, как Адам постарел, стал таким, как сейчас: глядит словно из могилы, сгорбился, словечка не проронит. И работает рук не покладая, точно с ума спятил: занавески для Марженки, мебель для Марженки, домик для Марженки – все, что душенька ее пожелает; дома и дышать-то опасается, как бы шахтером от него не запахло. Потому он после смены так и надраивается. Да, парень, ежели тебя баба знать не хочет, так тут уж не умолишь, не упросишь ее, хоть тресни! Понятное дело, Адам не кавалер, не герой из романа, но что он мужчина – не сомневайся, черт побери! И сам небось видел в душевой – мужик что надо! Да ничего не поделаешь! Она на ночь-то всегда запирается, а он в это время то ли Библию читает, то ли еще что. Так это у них и тянется, – если хочешь знать, лет пять. Не то чтоб она его не любила… где она такого добряка сыщет, верно? Другой, не сомневайся, дал бы ей хорошего пинка в зад, да и нашел бы себе другую; не для того люди женятся, чтобы по ночам молиться. Иногда оба всю ночь напролет ревут… Труднее дело, братец, если ты бабе так противен. Я думаю, все дело в том учителе да в книжках. Умей Адам вздыхать и ворковать, как в романах: «ангел мой», «звездочка моя» и тому подобную чепуху, так у нее, приятель, коленки бы затряслись, сказала бы она «ах» – и готово дело; но, понимаешь, Адам и рта не разинет, глазами только сверлит… Говорила мне Анча, – это с которой я живу, – что когда Адам посмотрит на нее своими гляделками бараньими, так ее просто тошнит, и она не согласилась бы с ним жить ни за какие деньги. У-у, лучше, мол, помереть. Пугало он настоящее. И говорит-то это кто – бесстыжая Анчка. Но Мария… такую женщину либо приворожить нужно, либо силком взять. Я бы показал Адаму, что к чему. Черт, такая красивая бабенка, – сокрушался Пепек. – Она, брат, все в себе затаила, как фитиль – только поджечь ее… Вся так и закраснеется под самую блузку. Словом, в тихом омуте… да. Но ты, Станда, держи ухо востро, станешь на нее заглядываться, у Адама жилы так и надуются, – возьмет и убьет, ни на что не поглядит. Однако погоди, долго ты там не проживешь; у них еще никто долго не выдерживал…

IV

Что ж, теперь Станде все ясно. Вероятно, так оно и есть, как говорил Фалта, он же Пепек. Но Пепек на все глядит одними глазами, а Станда другими. И не только глядит; он слышит это молчание, чувствует это горе и сам живет, боясь дохнуть, ходит на цыпочках, чтобы не зашуметь ненароком. Стоит споткнуться на лестнице, как по всему дому словно выстрел загремит, Мария, должно быть, побледнеет с испугу, и шитье вывалится у нее из рук, – беги, беги же к ней, кинься к ее ногам, положи ей голову на колени: не пугайтесь, Мария, это я споткнулся по молодости лет. И она… зальется краской под самую блузку, пальцы затрясутся. «Я знаю, Станда, вы тоже так одиноки на свете. Вы напоминаете мне одного человека, я знала его несколько лет назад, с тех пор никто, никто меня не понимает…»

Нет, это невозможно, потому что Адам во дворике мастерит новую клетку для голубей; он никогда и носу не высунет из дому, ходит только на работу, его запавшие глаза видят все. Вот если бы Станда заболел неизлечимой болезнью (Станда пока еще ничем не болел, но представляет себе, как это необыкновенно красиво и грустно); он лежит наверху и тяжело дышит, у него сильный жар; вот тихо, тихо скрипнули ступени – и в дверях стоит Мария. «Вам ничего не нужно?» – «Нет, ничего, спасибо; я знаю, что скоро умру». – «Не смотрите на меня так, у вас такие же глаза, как у того, кого я любила. Он умер, а с ним и мое сердце». – «Нет, оно живет, я даже отсюда слышу, как оно бьется. О, если бы я осмелился положить вам голову на грудь, она перестала бы так безумно болеть… тук, тук». И снова тишина, дрожащие пальцы перебирают его волосы. «У вас все еще болит голова, Станда?» Господи Иисусе, Мария, Мария, Мария!..

Станда сжимает кулаки так, что ногти впиваются в ладонь – это просто какое-то наваждение. Плечи ее, склоненные над шитьем, ее полная белая шея… Хоть бы не торчал тут вечно этот Адам! Постучать в ее дверь, она опустит шитье на колени. «Я пришел к вам… мне не с кем поговорить о своей жизни, люди так грубы. Прошу вас, продолжайте шить, под шорох материи лучше мечтается, это так женственно и дает такую усладу чувствам; если бы я посмел смять эту ткань в горсти… Мария, ведь это ваши пальцы, ведь это твои руки!» – «Пустите, Адам войдет!» – «Нет, Адам никогда больше не придет, слышишь, Мария, никогда…»

И правда, его уже выносят ногами вперед из ворот шахты. Говорил же Бадюра, что его когда-нибудь да засыплет; бедняге Адаму не надо было браться за эту аккордную работу; и впрямь на роду ему было написано плохо кончить, по глазам было видно. Вот он лежит на своей постели в кухне, подбородок торчит вверх, в головах свечи, и глаза его в глубоких глазницах больше не моргают. А ночью, ночью Мария приходит наверх босиком, дрожащая от страха: «Станда, Станда, я боюсь Адама!» – «Не бойтесь, Мария, положите голову сюда, ко мне на плечо, я буду баюкать вас, как брат, Мария, как брат; вы видите, руки мои сложены, я молюсь. Я вижу вашу грудь под рубашкой, Мария, слышу запах ваших волос; нет, ничего, не шевелитесь, вы для меня такая святыня, что я весь трепещу». И Мария начнет дышать тихо, глубоко, пока не уснет. Вот видишь, Мария. Быть достойным доверия: тогда всего сильнее чувствуешь себя мужчиной…

Станда грызет ногти. Боже, как, как же сделать, чтобы поговорить с ней хоть раз наедине! Как тогда… ну и поломал же он себе голову! Он договорился с Адамами, что по воскресеньям они будут давать Станде завтрак; и в то воскресенье он не спустился в кухню. Он сидел в своей светелке наверху, на столе – розы, и делал вид, будто читает. Что-то будет, боже, что будет: принесет ли ему Мария завтрак, или о нем позабыли? Так было страшно: казалось, прошли часы; наконец кто-то идет по лестнице, у Станды забилось сердце, захватило дух. Кто-то постучал. «Войдите», – еле выговаривает Станда пересохшими губами, и Мария входит с завтраком на подносике. «Сейчас я должен сказать ей все, сейчас или никогда, – с ужасом чувствует Станда, – она должна слышать, как бьется мое сердце!» Он не смог даже поднять на нее глаза; ему были видны лишь ее руки, исколотые пальцы и светлые волосики на белой коже у локтя. «C-спасибо», – в отчаянии, угрюмо выжал он из себя, и белые руки на мгновение застыли, может быть, он должен был сказать еще что-то, может быть, извиниться, зачитался, мол… но это был конец, конец навеки! Она ничего не сказала – и ее уже нет; никогда, никогда больше Станда не посмеет думать, что сюда войдет Мария. Это конец. Да что там сказать – вскочить бы, взять подносик у нее из рук, коснуться ее пальцев: она закраснелась бы, залилась бы румянцем под самую блузку… А он только мрачно склонился над книгой, не помня себя от ярости и злости, может, она заметила, что он нахмурился, и обиделась. И Станда чувствует себя жалким и обескураженным, как никогда.

Нет, нужно не так, размышляет Станда. Мария должна увидеть, что я выше окружающей среды – то есть духовно и вообще. У нас с ней могло бы быть столько общих интересов! Например, если бы у меня здесь были книги, как можно больше книг, она непременно когда-нибудь сюда заглянула бы. «Не сердитесь, но мне очень хотелось бы прочесть вот эту книгу». – «Как странно, Мария, ведь эта книга как раз та самая, что словно написана кровью моего сердца; я подчеркнул тут кое-какие фразы, которые заставили меня думать о вас». И вот двое склоняются над книгой; волосы Марии щекочут ему лицо, рука ее касается его плеча. «Станда, это удивительно, ведь то, что вы подчеркнули, я чувствовала тысячи раз!..»

И однажды после смены Станда отправился в город – прямо к букинисту; он почти перестал есть, лишь бы выкроить несколько лишних крон из жалованья откатчика. Книги… какие же книги? Станда долго колеблется, роется в стопках книг и в конце концов уносит сверток, значительно меньших размеров, чем предполагал. И когда он дома перелистывает книги, его охватывает неясное ощущение, что он, кажется, выбрал совсем не то; он не находит фраз, которые хотел бы подчеркнуть для Марии; в книгах нет того, чего жаждет непонятая и разочарованная душа, понимаешь – ни слова о великих подвигах, о подлинно великой любви и искуплении… И все же у Станды как-то веселее на душе от того, что у него есть уже куча книг, и он пытается все их прочесть. Кто знает, может, когда он работает под землей, Мария приходит сюда убирать комнату, берет в руки одну из его книг, садится на краешек постели и начинает читать, читать; это уже какие-то узы – скажем, духовные узы; это почти так же интимно, как пить из одного стакана. О, если бы от этих книжек повеяло слабым ароматом Марии! Почему я так люблю тебя, Мария, почему обречен беспрестанно думать о тебе, Мария? Почему? Быть может, потому, что у нас столько общего; мы оба живем среди грубых людей, которые пас не понимают, оба задыхаемся от мелочей жизни. Мне нужно столько сказать тебе, Мария! Но будет день, погоди, когда ты прижмешь руки к груди и скажешь мне: «Станда, у меня есть Адам; я никогда не нарушу своего слова, вы должны это понять! Уходите, уходите, мы больше не увидимся, но никого в жизни я не любила так, как тебя…»

Да, пусть будет, как есть, но Станду смущает, что все эти грустные и возвышенные чувства он переживает до ужаса плотски. Он готов целовать или кусать вещи, которых она коснулась; он думает о ее коленях, о руках, о склоненной шее, Мария, Мария! А ночью – ночью он ложится лицом на голый пол, там внизу спит Мария – теперь я ближе всего к тебе; кажется, я слышу твое дыхание, может быть, и ты слышишь мой шепот, это я опускаюсь на колени у твоей постели, это я ощущаю твое тепло, чьи это зубы стучат – твои или мои? Это я, Мария, слышишь, это я, если бы я посмел прижаться лицом к сгибу вашего локтя, если бы вы выставили мне хоть мизинчик – на, укуси!.. Станда сам ужасается своей любовной ярости. Ты что, дружище Станда, одержимый, что ли, ты совсем обезумел!

Конечно, ничего этого не будет, и Станда пробует думать о госпоже Хансен. Ну, скажем, о ногах госпожи Хансен, или о том, как облегают брюки ее бедра, когда она бегает по саду… Нет, нет, нельзя, и Станда усилием воли подавляет это воспоминание. Шведка – нечто совсем другое, словно она и не женщина; на нее можно только смотреть издали, и Станде как-то легко, свободно, и он испытывает блаженство. Ну, а Мария – это скорее духовное тяготение, думает Станда. Такая пугающая близость или что-то такое. Вероятно, это и есть любовь…

V

Вероятно, это и есть любовь. (То, что было раньше… та глупышка, когда он был еще чертежником… какая же это была любовь? И не сравнить!) Станда рассматривает новый волдырь на ладони, заработанный в нынешнюю смену, и возвращается мыслями все к тому же, что было бы, если бы Мария осталась внизу одна. Он бы непременно спустился к ней – какой-нибудь предлог найти не трудно, – неуверенно думает Станда; и вдруг я сказал бы ей: «Хотел бы я знать, что вас мучит?» Ее руки опустятся на колени. «Зачем вам это знать?» – «Потому что я очень одинок, Мария. Если я не могу, не смею с вами говорить, так хоть сочувствовать вам…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю