Текст книги "В добрый час"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
7
– А все-таки это свинство! – Алеся со злостью швырнула учебник тригонометрии. – Не перевариваю эту противную тригонометрию. Косинус, синус, тангенс, котангенс… Слишком он воображает…
Маша, сидевшая по другую сторону столика, тоже за книгой, подняла голову, и невеселая усмешка на миг осветила её лицо.
– Кто? Тангенс?
Алеся сначала не поняла, потом, поняв, возмутилась:
– Не прикидывайся, пожалуйста. Я же вижу. Ты битый час читаешь одну страницу.
Маша взглянула на книгу и покраснела, убедившись, что это действительно так.
– Максим твой, вот кто! Потерял он, видно, там, на сопках Маньчжурии, совесть.
– Алеся!
– Что – Алеся? Мне больно это, оскорбительно, наконец! Так готовились, так ждали.
Маша сдержала вздох, прикусила губу и покачала головой;
– Ты слишком сурово осуждаешь его. Ведь надо понять. Там столько друзей, родичей, он с ними не виделся шесть лет. Один позовет, другой… И попробуй потом от них вырваться. Особенно когда выпьют… Надо же понимать…
– Не утешай ты себя, пожалуйста… Не люблю я этого твоего смирения. Кому нужно твое наигранное спокойствие? Я ведь прекрасно знаю, что у тебя на душе. Человек должен уметь не только сдерживать свои чувства. Он должен уметь и возмущаться, протестовать, ругаться, когда это нужно. Я вот не могу молчать! Я с ним ещё поговорю!
– Ну, ну! Начала… Позволь уж мне самой с ним договориться.
– Увидишь – и опять раскиснешь, – Вот ты какого мнения обо мне.
– О тебе-то я хорошего, а вот о нем…
– Брось, Алеся, – недовольно поморщилась Маша.
– Бросила.
Алеся опять раскрыла учебник, быстро перелистала несколько страниц, потом минут на пять углубилась в одну из них и вдруг тихо запела:
Косинус – синус – синус…
И котангенс – тангенс – тангенс…
Маша попросила:
– Перестань. Что за глупая привычка распевать все, что попадает на язык.
– Я люблю переливы звуков. Ты послушай, какая здесь аллитерация. Кос-с-синус-с-синус… Точно сыплется. И вдруг ко-тан-генс, – она по-детски радостно засмеялась. – А ты брось свои агрономические книги – это не для сегодняшнего вечера. Давай лучше стихи читать, – и тут же вздохнула. – Я тебе завидую, что ты с таким интересом можешь читать «Жизнь растений», Маша. А Для меня прямо пытка химию или эту вот тригонометрию учить.
Алеся вытащила откуда-то из-под стола томик любимого поэта, раскрыла наугад, прочитала: Хочу я грозовою тучей лететь В одежде сверкающих молний…
Задумчиво повторила, подняв глаза, наслаждаясь каждым звуком.
– Какая у человека власть над словом: так просто, обыкновенно, и слова обыкновенные. Почему я не могу так написать? Я ведь чувствую это умом, сердцем.
Алеся прочитала ещё: Не встречалися с тобою мы ни разу за войну, Но мои с твоими письма помнят встречу не одну.
Маша поднялась.
– Я выйду. Голова болит.
Сестра проводила её опечаленным взглядом и, когда она вышла, тяжело вздохнула.
На дворе темно и тихо. Только ветер доносит шум хвои недалекого леса. Ветер морозный, колючий.
Голова и в самом деле болела. Прямо горела вся. Это оттого, что она так долго и напряженно думала. Ей хотелось найти оправдание поведению Максима, чтоб успокоить и себя. Но оправданий, кроме того, которое она высказала сестре, не находилось.
«Три дня уже дома и не удосужился зайти. Почему? Чем объяснить? А писал так… Казалось, обо всем уже договоритись. Ничего между нами не оставалось неясного. Шесть лет ждала, шесть лет жила одной надеждой, верила, любила всем сердцем… Состарилась, – она горько улыбнулась. – А теперь что ж, Максим Антонович, может, сначала начинать надо?»
Маша ужаснулась этой мысли и сурово упрекнула себя: «Глупости! Всякая чушь в голову лезет. Придет, никуда не денется… Загулял хлопец. Пускай погуляет, пока холостой», – и ей стало веселей от этой шутки.
Она прошла на огород. Глаза освоились с темнотой и различали яблони в конце сада – только несколько и уцелело от пожара. Она подошла к одной, ласково погладила холодную шершавую кору и двинулась дальше. Опять ею завладели тревожные мысли: «А может, ему кто наговорил на меня? Есть же злые языки…»
Незаметно она вышла на луг. Под ногами зазвенел тонкий ледок.
Маша спохватилась, испуганно огляделась по сторонам и заспешила обратно.
Возле дома она встретила брата. Он возвращался из Добродеевки, с вечера. Петру шел пятнадцатый год, но он был рослый и сильный. Война помешала парню учиться. После освобождения, считая себя переростком, он отказался пойти в пятый класс. Теперь учится в вечерней школе и работает в колхозе, зарабатывая за год даже больше трудодней, чем Маша. Старшую сестру он уважал и любил. Она с малых лет была ему матерью. Они Еместе вошли в хату.
Алеся лежала в постели и читала, пристроив лампу над головой. Увидев брата, она лукаво прищурилась:
– Ничего себе молодой человек. Час ночи. Видно, Галочка задержала? Маленькая, а такая воструха, пышечка эта…
Петя покраснел.
– Опять начинаешь. Я на вечере был, с ребятами. А какой был вечер! Почему вы не пришли? Доктор интересный доклад сделал. Вот говорит так говорит! Постановка была.
Лида докторова песни пела. А потом танцы. Костя Бульбешка на новом баяне играл. Эх и баян! Ну, брат ты мой, и танцы были! – Петя увлекся и по-детски стал рассказывать во всех подробностях: – До седьмого поту танцевали. Даже старая Горбылиха в пляс пустилась. Но лучше всех танцевали наш Максим и Лида докторова. Они весь вечер вместе танцевали… Им даже хлопали…
Сердитый окрик Алеси прервал его рассказ:
– Ну и дурак же ты! – и в рассказчика полетела подушка. Удивленный Петя поймал подушку на лету и так и застыл с ней в руках, не понимая, чем рассердил сестру. Растерянно повернулся к Маше. Она стояла молча, прижавшись спиной к печке. Лицо её было бледно, пальцы рук нервно теребили бахрому платка. Но Петя ничего этого не заметил и с укором сказал ей:
– Вот – полюбуйся. Я говорил тебе, что у нее скоро ум за разум зайдет. Пусть больше книг читает!
Маша ласково, по-матерински, улыбнулась:
– Не обращай на нее внимания. Садись ужинать. Она задачи не решила.
8
Встреча с Лидой сразу окрылила Максима. По дороге домой и в первые дни дома его не покидали какая-то тревога, невеселые раздумья: а как начнется моя новая, штатская жизнь? В армии, особенно после войны, он жил приятно, обеспеченно и весело. А тут вдруг – землянка и такие скучные будничные заботы.
Но в тот вечер от тревоги этой ничего не осталось. Он считал, что довольно успешно начал новую жизнь и что она тоже будет приятной и веселой. Во всяком случае, на душе у него стало легко и светло. Он даже мысленно погрозил Василю: «Ничего, брат, как-нибудь и мы не отстанем. Тоже не лыком шиты. И здесь кое-что есть», – он постучал пальцем по лбу.
В ту ночь он долго не мог уснуть. Перед глазами стояли лица новых знакомых, с которыми он встретился за день, вспоминались разговоры.
Но чаще всего возникали перед ним два образа – две девушки.
Одна – в старом кожушке, с вилами, с измазанными руками; незаметно вытирает руку о кожух и смущенно улыбается: «Смотри же, Максим…»
Другая – румяная, в синем лыжном костюме; её звонкий, жизнерадостный смех наполняет комнату, и все вокруг звенит от этого смеха. В глазах прыгают задорные искорки.
«Вот вы какой!»
«Какой?»
«Красивый!»
Он подумал вдруг о том, что обещал Маше зайти, а потом совсем забыл. Но это его мало, тронуло.
«А почему я непременно должен пойти к ней домой? Еще люди подумают, что свататься собрался. Встретимся в клубе или на улице, побеседуем, договоримся… Жениться я пока не собираюсь, и неизвестно ещё, как оно повернется. Чего в жизни, не бывает!» И снова перед его глазами встала Лида. Он улыбнулся и с мыслью о ней уснул. И во сне он видел Лиду.
Назавтра он отправился в гости к замужней сестре, в соседнюю украинскую деревню.
А спустя несколько дней, утром, по дороге в районный центр, он повстречался с Алесей. Девушка с потертым клеенчатым портфелем, набитым книгами, бежала в школу и в поле нагнала его.
– Неужто Саша? – удивился он. – Она или не она?
Алеся даже не улыбнулась в ответ, сдержанно поздоровалась:
– Здравствуйте, Максим Антонович.
– Значит, она. Однако какой ты стала красавицей! Ай-яй-яй! Ну и хороша! Знаешь, в тебя и влюбиться не грех. Ей-богу. Должно быть, все твои одноклассники по тебе сохнут. Есть хорошие хлопцы? – Он подмигнул ей. Она отвела свой взгляд. – Ну, ну, не красней. Я в твои годы так же краснел… Но вот тебе наглядный пример диалектики… Изучаешь диалектику? Количество, годы, перешло в качество – красоту. Ты ведь была такая рыжая, курносая, – он пальцем задрал свой нос и состроил гримасу. – Я помню, как ты огороды топтала… Однако… что ты такая серьезная? Важная, как академик… О чем задумалась?
– Я о чем? Тоже о диалектике. Оказывается, не все течет и изменяется. Вот ты, например, как был столб бесчувственный, так и остался…
Максим на миг и в самом деле остолбенел.
– Что-о?
– То самое… Вон полетело! – Она засмеялась и быстро пошла вперед.
– Это тебя в десятилетке так научили? Да? Она обернулась, громко ответила:
– Представь, что да!
– Я вот зайду в школу, расскажу, как ты со старшими… Черт возьми!.. Комсомолка!
– Зайди, зайди, буду очень рада.
Когда она отошла уже на порядочное расстояние, он вдруг почувствовал, что у него вспотел лоб, хотя прямо в лицо дул холодный, колючий ветер.
«Какой был… Ах, чертовка!.. Столб… Погоди же. Однако что это означает? Маша как встретила, какими глазами глядела. «Смотри, Максим…» А эта! Погоди же». Он грозился, но встретиться с ней ещё раз у него не было никакой охоты.
В райкоме его попросили зайти к первому секретарю. Максим немного знал этого человека. До войны Макушенка был директором семилетки в соседнем селе и иногда заглядывал в добродеевскую школу на «день директора» или в качестве представителя на экзаменах. В войну Прокоп Проко-пович партизанил, сначала был командиром отряда, организованного им в первые же дни оккупации, потом комиссаром бригады.
В кабинете у секретаря Максим застал Василя. Тот сидел в глубине комнаты у окна и встретил его улыбкой; видно было, что он чувствует здесь себя как дома.
Макушенка поднялся из-за стола, прихрамывая сделал несколько шагов навстречу Максиму, крепко пожал руку и, не выпуская её, спросил:
– Значит, сын Антона Захаровича? Сын моего доброго товарища… Та-ак…
Минуту они разглядывали друг друга. У секретаря было сухое, чисто выбритое лицо со шрамом на правой щеке; близорукий взгляд голубых глаз. Одет он был в тщательно отглаженный черный костюм, такой же черный галстук завязан был умело и красиво.
Он пригласил Максима, сесть и сел сам напротив, за столом.
– Значит, возвращаемся к мирному труду? Хорошо-о!.. Сегодня третий офицер становится на учет. В этом, скажу я вам, есть глубокий политический смысл. Уверенность наша, сила… И наше миролюбие. – Макушенка опустил ладонь на газеты, аккуратно сложенные на краю стола. – Я вот только что читал… Не нравится им предложение о всеобщем сокращении вооружений.
Секретарь поднял глаза, усмехнулся. Максим подумал, что Макушенку, верно, очень любили дети: школьники любят педагогов, у которых так приветливо и весело смеются глаза.
Максиму тоже захотелось сказать что-нибудь по поводу политических событий, но он уже три дня не читал газет и поэтому боялся, что ляпнет невпопад.
Вскоре Макушенка как-то совсем незаметно перевел разговор на другое – начал расспрашивать, где он служил, воевал. Здесь Максим чувствовал себя уверенно: о том, что видел и пережил, он умел рассказать.
– Люблю послушать и почитать о далеких краях. Географ, – улыбнулся Макушенка.
Максим отметил в нем ещё одну хорошую черту – умение слушать.
– Ну, а дома как встретили? – спросил секретарь, когда Лесковец кончил. – Сруб начали ставить?
– Сруб? – Максим удивился. – Материал ещё в лесу, товарищ секретарь.
Макушенка сразу переменился в лице: он покраснел от гнева, глаза потемнели. Сцепив пальцы, он нервно потер ладони и сердито посмотрел на Лазовенку.
– Та-ак… А на бюро Шаройка доложил, что весь лес перевезен и класть начали… Шагу не ступит, чтоб не соврать. Ну и человек! А ты, Василь Минович, что смотрел? Член райкома!
Василь встал.
– Я предлагал Шаройке машину, на сельсовете говорил…
– Мало говорить, особенно с Шаройкой. Надо требовать, проверять.
Поднявшись, Макушенка обошел вокруг длинного стола, приставленного под прямым углом к письменному, и остановился перед Максимом.
– Ну хорошо, приехал… На учет возьмем. Дом построить поможем… Ну, а дальше что? Думал?
– Нет, ещё не думал, – признался Максим.
– Следовало бы уже подумать.
Секретарь обошел стол с другой стороны, вернулся на свог место и начал рыться в ящике.
Василь отошел и сел в углу на диване. Оттуда опять улыбнулся Максиму. Макушенка поднял голову.
– Давно член партии? Год? Так, молодежь… Но хорошая молодежь, закаленная.
Он нашел какую-то бумажку, внимательно прочитал и вдруг опять поднял на Максима глаза, полные живого интереса.
– Значит, не думал ещё о работе? Так… А как считаешь, председателем колхоза справился бы?
– Я? – удивленно спросил Максим.
– Ты. Отец твой шесть лет был председателем. Вот и продолжил бы начатое им…
– Не готовил себя для этой деятельности.
– А ты на друга своего взгляни, вот он перед тобой. Тоже как будто не готовился…
Максим усмехнулся.
– Это он вам сказал, что не готовился? А я слышал от него другое.
– Готовлюсь сейчас, Прокоп Прокопович, – весело отозвался Василь.
– Правильно… На практической работе… Самая лучшая школа, – заметил секретарь.
– Подготовленному легко готовиться, – не соглашался Максим.
– Ты о техникуме? За войну, брат, все забыл. Но учусь, вспоминаю. Одним словом, давай, Максим… вместе будем работать, помогать друг другу.
– Меня колхозники не выберут, хозяйничать не умею.
– Ничего. Научишься.
– Серьезно подумай, Антонович. Посмотри, взвесь, – дружески, просто посоветовал секретарь. – Конечно, работа не легкая, но почетная. Приобретешь опыт, потом на учебу пошлем. Подучишься.
Выйдя от секретаря, они завернули в чайную.
В большой передней комнате было тесно и накурено, все столики были заняты. Василь провел Максима в боковую комнатку. Там стояло только два стола, застланные чистыми салфетками, и не было ни души.
– Это что? Зал для начальства? – спросил Максим насмешливо-угрюмо. Вообще он был молчалив, задумчив. Василь, напротив, был радостно возбужден и не переставал уговаривать друга:
– Слушай, соглашайся. Только в свой колхоз, вместо Шаройки. Тебя там выберут под аплодисменты. И мы с тобой тогда могли бы развернуться… Знал бы ты, какие у нас планы! Мы с Прокопом Прокоповичем сегодня по телефону с Минском разговаривали… Насчет электростанции, чтоб кредит дали… Да и вообще, я тебе скажу, у нас есть где размахнуться по-настоящему… И огороды, и сады, и животноводство. Одних лугов сколько… Словом, я тебе советую…
– Что ж, посмотрю, – с равнодушным видом отвечал Максим, а сам подумал: «Но не рассчитывай, что я к тебе на поклон буду потом ходить… «Мы с тобой»… Мы и без тебя чего-нибудь да стоим».
9
Когда-то, до коллективизации, Шаройка каждый год получал премии за лучшего в районе коня, за лучшую свиноматку, за самый высокий урожай картофеля. Хозяйство у него было небольшое – середняцкое, но образцовое. Одна лошадь, но такая, что слава о ней шла далеко. Две «голландки» вызывали зависть у всех хозяек в округе. И хата одна из лучших: под железной крышей, три комнаты, с хорошими хозяйственными постройками. Но только односельчане знали, чего все это стоило и самому Амельяну и жене его Ганне… День и ночь спины не разгибали. В жниво на полосе ночевали, в обмолот на гумне обедали. Был даже случай, что Ганна родила в поле.
Тяжело было Амельяну Денисовичу расставаться с таким хозяйством. Даже почернел весь, когда шла коллективизация… И все откладывал и оттягивал. Все прислушивался и приглядывался. До тех пор тянул и слушал, пока не дождался, что Антон Лесковец назвал его на колхозном собрании подкулачником.
А уже годика через два-три на каждой свадьбе, на крестинах, за каждой выпивкой можно было услышать от Шаройки:
– Не ошибается тот, кто не живет. Говорят, кто ничего не делает… Не-ет… Кто не живет. Живой человек всегда может ошибиться. Вот возьмем меня… Не хотел в колхоз идти, боялся… Не дурак ли был? Подумайте только… Говорите, тогда многие не понимали? Оно так, известно… Однако ж были люди, что понимали и вперед все видели… Видели, что без колхоза нам не прожить. Бедовали бы каждый на своей полоске да кулаков растили бы…
Нетерпеливый, горячий Антон Лесковец часто не выдерживал и говорил ему прямо в глаза:
– А из тебя из первого кулак вырос бы…
Шаройка боялся вступать с ним в спор, не выдавал своей обиды и всегда соглашался.
– А что ты думаешь, Антон Захарович, все могло быть. Он, колхоз, и характер человеческий ломает, психологию, как говорят ученые, переделывает. И я вот чувствую, что совсем другим человеком стал. Совсем, брат, переменился.
А потом постепенно и Лесковец забыл о его «затяжном» вступлении в колхоз и перестал попрекать. И снова Шаройка стал пользоваться славой лучшего хозяина, теперь колхозного. В течение четырех лет до войны он был бригадиром, и бригада его всегда была первой. Этого не мог не ценить председатель колхоза Антон Лесковец. Правда, и в собственном доме у Амельяна Денисовича хозяйство шло отлично. Но кто теперь мог попрекнуть его этим? В богатом колхозе и колхозники зажиточные. Не один он такой в деревне! И о семье его никто дурного слова не мог сказать. Работящая и усердная была семья. Все дети успешно кончили школу и один за другим, все четверо, уезжали на учебу в город. А от этого ещё больше возрастал авторитет отца.
…Приказ об эвакуации скота Антон Лесковец привез ночью. По дороге из районного центра домой председатель обдумывал план эвакуации. Наметил погонщиков. Кандидатуру ответственного за все колхозное стадо согласовал ещё в райкоме. Поэтому, даже не заезжая домой, он направился к Шаройке.
Амельян Денисович спал на чердаке, на сене, одетый и с берданкой, как и многие другие колхозники в те дни, когда в окрестностях уже ловили вражеских парашютистов. Дочь позвала его. Он спустился, как всегда, не торопясь, при свете месяца обобрал с суконной поддевки приставшее сено, сонно поздоровался, предложил закурить. Лесковец отказался – некогда было – и сразу же, даже не присев, заговорил о деле.
– Тебя назначаем ответственным. Человек ты умный, хозяйственный. И райком поддерживает…
Шаройка ответил не как обычно – подумав, взвесив, а сразу, даже не дав Лесковцу кончить:
– Нет, благодарю, товарищ председатель. У меня свое хозяйство, дети. Да и человек я, – он подыскивал оправдания, – старый, слабый…
Антон Лесковец чуть не задохнулся от прилива злобы и от обиды за свою ошибку. Он медленно наклонился к Шаройке, долго молчал, потом протяжно выдохнул ему в лицо:
– Су-укин сын! – и, не сказав больше ни слова, повернулся и быстро пошел с просторного, обнесенного высоким забором двора Шаройки.
Ответственной за стадо он послал свою старшую дочку Катерину.
Шаройка остался в деревне.
Осень и зиму прожил он без особых треволнений, сравнительно спокойно, если вообще можно говорить о каком бы то ни было покое в то страшное время. Хозяйничал на своем наделе, помогал женщинам, и они рады были, что в деревне остался хоть один настоящий хозяин – мужчина, отзывчивый и добрый человек. Но неожиданно, когда он уже совсем успокоился и начал забывать о своей активной деятельности в колхозе, гитлеровцы предложили ему стать старостой. Он отказался. Его арестовали, угостили шомполами, недели три продержали в подвале. Он перепугался и дал согласие на все, что от него требовали. Измученный, исхудалый, избитый вернулся он в деревню, но пробыл старостой всего одну неделю, пока немножко оправился. А потом исчез – ушел в лес, отправив дочерей в дальнюю деревню, к родственникам, и оставив дома одну старую Ганну. Партизан он нашел недели через, две и очень удивился и даже немного испугался, обнаружив, что командир отряда – Антон Лесковец. (В деревне все говорили, что он эвакуировался вместе с райкомовскими работниками.)
Шаройка откровенно рассказал обо всем, припомнил и стадо, признал свою вину и покаялся. Лесковец выслушал и сказал, как говорил всю жизнь, открыто, прямо в глаза:
– Темный ты человек, Шаройка. Не верю я тебе теперь.
Но в отряде оставил. При хозяйственном взводе. Только поставил строгое условие: отлучится куда-нибудь хоть на час самовольно – будет считаться изменником. Шаройке пришлись по душе его обязанности – тихо, безопасно и никогда не сидишь голодным, не то что в боевых взводах, и он выполнял их весьма добросовестно, так добросовестно, что у осторожного Лесковца подозрения не ослабели, а росли. Но вскоре Антон Лесковец героически погиб, а Шаройке удалось, после одного тяжелого боя, когда бригада понесла большие потери, остаться при штабе бригады заместителем начальника по снабжению.
Бесспорно, что после освобождения, когда в деревне не было почти ни одного взрослого мужчины, более подходящей кандидатуры, чем Шаройка, было не найти; женщины и выбрали его председателем колхоза. Трудные это были годы. Во всей деревне каким-то чудом уцелело только тринадцать хат, и по какому-то странному совпадению возрожденный колхоз собрал тринадцать искалеченных лошадей. «Чертова дюжина», – говорили суеверные.
Шаройка усердно взялся за работу. Лучшего хозяина и не надо! Колхоз с помощью государства становился на ноги. Иногда по отдельным кампаниям выходил на первое место в районе и никогда не был на последнем, занимая по большей части «золотую серединку», как любил шутить Шаройка. Но быстрее, чем колхозное, росло собственное хозяйств председателя. Ему посчастливилось: в его семье никто не был убит или искалечен. Два сына его служили в армии и дослужились – один до майора, другой, младший, до лейтенанта, оба имели награды. Дочери сразу же после освобождения поехали в город кончать учебу. Надо же было создать им условия! И «добрый хозяин» не дремал. Хату себе отстроил почитай что первым в деревне, лучше той, которая сгорела. Взял телушку из того поредевшего стада, которое Катерина Лесковец пригнала обратно с востока. Что ж, народ сначала не обижался, не попрекал: сам партизан, сыны герои. Но вскоре Шаройка купил вторую корову и засеял ещё один приусадебный участок на жену сына, которая приехала откуда-то с Урала и никакого отношения к колхозу не имела. И чем дальше, тем больше люди узнавали в нем того Шаройку, которого они помнили до коллективизации, лет семнадцать назад. В человеке воскресало старое, казалось, давно уже канувшее в вечность.
Максим не вернулся из районного центра вместе с Лазовенкой. Там, в чайной, встретили они старого друга, который работал директором школы в отдаленном сельсовете. Максим поехал к нему и загулял.
В воскресенье на рассвете Шаройка забежал к Сынклете Лукиничне.
– Что? Максима Антоновича ещё нет? Ай-яй-яй! Вот загулял парень! Ну, пускай погуляет. Заслужил. А мы сегодня воскресник организовали: лес вам вывезем. Мобилизовали все тягло, машину в «Воле» заняли.
Сынклета Лукинична так удивилась, что даже не поблагодарила, сказала только:
– Говорят люди, раскрали его там, лес наш.
– Э-э, лесу мы найдем, дорогая Сынклета Лукинична, найдем… найдем!
Сам обошел намеченных людей, ласково уговаривая принять участие в воскреснике. Охотников ехать набралось больше, чем нужно. Но Шаройка не миновал и хату Кацубов. Вошёл он с несвойственной ему живостью, весело потирая руки. – Примораживает, а снежка не видать. Доброго вам утра в хату. Александра Павловна все читает, все читает.
Алеся подозрительно насторожилась, впервые услышав такое почтительное обращение. Шаройка сел у стола, оглядел хату, покачал колченогий столик.
– Что это ты, Маша, хорошего стола не закажешь? В такой хате и такой стол. Пора обживаться, пора, пора… А то на таком столе и писать неудобно.
Алеся удивилась ещё больше.
Маша, возившаяся у печки, скрыла улыбку. Она поняла, почему председатель стал таким добрым и ласковым.
Он только присел на край скамейки и сразу же поднялся.
– Я к вам на минуточку. Не хочешь ли, Маша, за лесом для Антонихи съездить? – он нарочно не называл имя Максима.
– Петька поедет, – ответила Алеся.
– А-а!
– Он уже давно отправился.
– А я что-то не приметил его на дворе. И думаю: дай зайду. А то Маша ещё обидится, – он хитро прищурился. – Ну ладно, я пошел. Позавтракаю и тоже в лес.
Когда он вышел, Маша рассмеялась.
– Ты чего? – спросила удивленная Алеся, оторвавшись от книги.
– Весёлая у нас жизнь началась.
Она и сама хорошенько не знала, что вызвало этот смех. Просто на душе вдруг стало почему-то легко и захотелось смеяться. Бывает иногда такое!
– Не понимаю, – пожала плечами Алеся. – Лично меня он возмущает. Я еле удержалась, чтоб не ляпнуть ему: не суй носа не в свое просо.
– Хватит того, что ты Максиму ляпнула. Умница! Простить тебе этого не могу. Как я теперь с ним встречусь?
– Пускай будет человеком, а не… – Ну… смотри мне!.. Ученица!