355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Вазов » Повести и рассказы » Текст книги (страница 33)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 16:47

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Иван Вазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)

– Слава богу, – радостно и быстро проговорил Жорж, – а то я чуть было не оказался обманщиком: ведь я еще в прошлую субботу, на вечеринке, пригласил на сегодняшний котильон госпожу N. Ну вот, надо мне пойти с ней поздороваться, – пусть убедится, что я сдержал свое слово.

И, легко подлетев к одной декольтированной даме, Жорж низко поклонился ей.

V

Аврамов потянул Балтова за рукав, и они пошли в буфет. Там Аврамов отвел приятеля в уголок.

– Объясни мне ради бога, что это такое? Я ничего понять не могу, – воскликнул он, в недоумении разводя руками.

Балтов угадал, чем смущен его приятель.

– Ты удивляешься, что Жорж здесь? – спросил он, спокойно улыбаясь.

– Что он за странный человек? Вчера вечером возмущался этим обезьянничаньем, этой комедией, а сейчас сам принимает в ней участие. Значит, он забыл свои собственные слова; как говорится: «лука не ел, луком не пахнет». Только что он похоронил своего лучшего друга, а сейчас идет танцевать котильон… Согласись, что это безобразие, бесхарактерность. Я одному удивляюсь: как можешь ты дружить с подобной личностью?

– Ты не прав, Жорж хороший человек.

Лицо у Аврамова покраснело от негодования:

– Ты смеешься? Вот сейчас я вспомнил, как он вчера заискивал перед этим Даскаровым! А еще говорил, что он в оппозиции!

– Слушай, Аврамов, ты действительно провинциал с головы до ног, настоящий провинциал. Под первым впечатлением составишь себе окончательное мнение о ком-нибудь, а потом падаешь с облаков на землю, удивляешься и ахаешь… Жорж – хороший человек, говорю тебе, его нельзя назвать низким или бессовестным, и он ничем не хуже других хороших людей… Только он поумнее и посмекалистее многих… В душе Жорж действительно оппозиционер, но он не лезет на стену и не бросается со скалы. Какая польза от подобных безумств? Несколько угодливых фраз, сказанных Жоржем Даскарову или своему начальнику, ничего ему не стоят, но они – крепкий щит, которым Жорж защищает свое положение, свой дом, свою жену, свой покой… Геометрическая прямолинейность быстро выбрасывает человека на улицу… Лавированье между подводными камнями – вот в чем житейская философия. Ты говоришь, Жорж нападает на чиновников? И как еще! А ведь Жорж сам не маленький чиновник, и, надо тебе сказать, служит он с тех пор, как в Болгарии раздался первый выстрел русской пушки… и служит по-настоящему. У него уже два ордена, и он представлен к третьему. Он служил при всех правительствах, и все правительства считали его своим человеком… По его мнению, он принесет родине больше пользы, состоя на службе, чем если допустит, чтобы его уволили, и останется не у дел. И все свое поведение он сообразует с этим практическим принципом… Что пользы лезть на рожон, донкихотствовать, дожидаясь, пока тебя раздавят, а потом корчить страдальческие гримасы, скулить, засыпать газеты телеграммами – словом, всячески мутить воду, чтобы поправить свои дела? Право же, это глупо… А ты слышал про Аврамова, архивариуса? Сегодня его отчислили!

– Как? А Жорж его так расхваливал!

– Да, отчислили, чтобы освободить место для кого-то из даскаровских родственников. Его погубили интриги Даскарова. Жорж восхищался Аврамовым, но не посмел, – в этом я убежден, – стать на защиту сослуживца, зная, что все равно не спасет его, раз уж министр решил его уволить. Аврамов, знаешь ли, немножко остер на язык, а по характеру – полная противоположность Жоржу. Зачем же рисковать собой? Сам знаешь: «Своя рубашка ближе к телу»… Но Жорж искренно и глубоко скорбит за Аврамова… Мы с ним сегодня виделись.

– Скорбит? – с насмешкой проговорил Аврамов. – Вот так же он скорбит и о своем друге, которого хоронил сегодня… от великой скорби не мог забыть про котильон… Оставь меня, Балтов!

И Аврамов с отвращением отвернулся, словно стараясь не видеть что-то неприятное.

Балтов подождал, пока он снова не повернулся к нему лицом, и продолжал:

– И нечего удивляться его поведению; оно в духе его житейской философии… Что пользы досадовать и огорчаться, сетуя на непоправимое зло? Аврамова, сослуживца его, уволили; Рачева, друга его, сегодня похоронили… Но Жорж выполнил свой нравственный долг: Аврамова он пожалел в душе, Рачева проводил в последний путь. А сейчас он выполняет свой долг по отношению к жизни: ест, пьет, работает, танцует, ибо из подобных противоположностей состоят все звенья в цепи человеческой жизни… Жизнь коротка, почему же нам не пользоваться ею?

Аврамов смотрел на приятеля со все возрастающим изумлением; он не мог понять, серьезно ли говорит Балтов, стараясь оправдать в его глазах поведение Жоржа, или же смеется над ним? Глаза у Балтова сейчас, как всегда, смотрели спокойно и насмешливо. Это раздражало Аврамова, и он сказал язвительным тоном:

– А чем ты объяснишь, что этот Жорж вчера обливал грязью и Австрию, и немцев, и моды, а сегодня тащит на бал свою жену, разодетую, как герцогиня, в немецкие тряпки, а сам тоже расфрантился, напялил фрак и шапокляк? Ругает иностранную эксплуатацию, а сам поддерживает ее!.. Где же тут логика?

– Все это очень просто, – ответил Балтов. – Он говорит правду и, как любой человек с сердцем, возмущается злом, но живет, как все люди. Ведь он не может переделать мир… Бери его таким, каков он есть. Кто против общества, тот от него бежит в горы. А Жорж не чудак и не дикарь. Он любит пожить, он эпикуреец и хочет пользоваться всеми развлечениями, какие ему предоставляет общество… Волей-неволей мы подчиняемся законам, мы выносим гнет тирании, мы опустошаем свои кошельки, тратясь на дрянные австрийские товары и всякий мусор, но зато сохраняем за собой право ругательски ругать и все это, и немцев, и моды, и общество… Чего ты хочешь? Ведь Жорж обитает в столице, а будучи столичным жителем, он и живет по-столичному. Здесь его среда, его атмосфера. Что же ему делать? Коли на то пошло, твой покорный слуга – птица того же полета.

– Да, но ты, Балтов, не проповедуешь в «Красном раке», ты по крайней мере последователен.

Балтов пристально посмотрел на приятеля, положил ему руки на плечи и сказал:

– И он последователен, говорю тебе – он поступает так, как поступает весь свет, и не отделяет себя от толпы. Он придерживается здоровых принципов: оппозиционерствует, когда возможно; ломает шапку перед кем следует; прикидывается слепым дурачком, когда это разумно; ругает Австрию потому, что все болгары ее ненавидят; с жаром разглагольствует против мод, потому что это в моде; следует моде по той же причине… Словом, скажу тебе, что Жорж – это человек девятнадцатого века. Он болгарский оппортунист – со всеми хорош, всем приятен, всегда доволен. Коротко говоря, это очень умный и обаятельный человек!..

Аврамов, пораженный, пристально вглядывался в лицо Балтова. Но он не видел в этом лице ни насмешки, ни негодования – оно неизменно носило свою ехидно-спокойную маску. Возможно ли, думал Аврамов, что Балтов и правда находит естественным, правильным и даже достойным уважения образ действий Жоржа, этого непонятного, бесцветного и беспринципного человека?

– А как его фамилия, этого Жоржа? – спросил Аврамов. – Я хочу ее запомнить.

– Я же познакомил нас вчера вечером!

– Да, но он не назвал себя, а сразу заговорил о чем-то другом, болтун, и я так и не узнал его фамилии. А потом ты все время называл его просто Жоржем… Так как же его имя, этого ловкача чиновника?

– Имя ему легион! – с усмешкой проговорил Балтов.

И он перешел в бальный зал, где уже звучала музыка котильона, оставив в буфете своего приятеля, погруженного в глубокое раздумье.

Март, 1891


ПОДОЖЖЕННЫЕ СНОПЫ
Сцена, не описанная Тургеневым

Было время жатвы.

На полях, на пожелтевшей стерне, куда только хватал глаз, рядами лежали снопы, ожидавшие отправки на гумна, где их ждали уже кремневые зубья диканей {223}223
  Дикан – примитивное сельскохозяйственное орудие для молотьбы.


[Закрыть]
. Эти длинные ряды снопов напоминали тела воинов, усеявших поле после жестокой битвы. Но здесь была совсем другая битва: радостная, благодатная. И победа была добыта не огнем и мечом, а честным трудом старательных рук работящего крестьянина.

И картина была спокойная, веселая. Но доктора М., знаменитого софийского охотника, привлекала совсем не она. Шагая по стерне, переступая межи, он высматривал добычу. Зрение и слух его были напряжены до крайности: не взметнется ли откуда перепел, не выскочит ли заяц, которых можно сразить метким выстрелом?

Вдруг из-за соседней копны выскочил косой. Грохнул выстрел, но зверек, целый и невредимый, не задетый дробью, юркнул обратно и скрылся с глаз собаки и охотника. Пес, потеряв след жертвы, с сердитым и жалобным лаем заметался во все стороны.

Видя, что дичь ушла, доктор подозвал собаку и сел в тени одной из копен отдохнуть.

Достал папиросу, чиркнул спичкой, закурил.

С наслаждением затянувшись разок-другой, он вдруг почувствовал запах гари.

– Ах! – воскликнул он при виде снопа, подожженного неосторожно брошенной горящей спичкой.

Он вскочил и принялся затаптывать огонь. Но языки пламени быстро ползли, разбегаясь по сухим колосьям, вспыхивавшим, как трут. Он начал было сбивать пламя прикладом, но от этого оно только разгоралось сильней. В несколько секунд огонь охватил всю копну и перекинулся на соседние. Весь ряд заполыхал, зловеще потрескивая, окутанный густым дымом.

Доктор выбивался из сил, стараясь погасить раздуваемый легким ветром пожар. Огонь алчно и безжалостно пожирал богатство, созданное крестьянским трудом, распространяясь по стерне и охватывая все новые копны.

В конце концов у доктора руки опустились, и он поспешил прочь от этой нежданной беды.

Со стороны села показались крестьяне. Они бежали к горящим копнам, крича ему, чтоб он остановился. Кое у кого в руках были палки. Лица у всех были злые, свирепые.

Доктор понял всю безнадежность своего положения и невозможность спастись бегством от разъяренных крестьян. Сейчас они жестоко расправятся с ним. Тут ему пришел в голову единственный способ избежать роковой участи. Он решил подождать крестьян.

– Это ты пожар устроил, господин? – крикнул ему старый шоп с небритым, черным от загара, грубым, а теперь еще озверелым лицом.

– Зачем копны запалил? – дико вращая глазищами, гаркнул другой – белобородый, низкорослый, хромой – и замахнулся на него чекой.

– Я франк консул! – крикнул в ответ доктор и, коверкая самые употребительные болгарские слова вперемежку с французскими, энергично жестикулируя, стал оправдываться, объясняя крестьянам, что поджег снопы нечаянно.

Низкорослый шоп вырвал у него из рук ружье. Возмущенный этой дерзостью, доктор, продолжая разыгрывать роль гордого иностранца, бросился отнимать.

– Он, видно, не болгарин!

– А нам какое дело! – крикнул старый шоп с зверским лицом и, ругаясь, схватил доктора за руку.

Стали подбегать новые шопы.

– Вот этот и есть, который снопы мои запалил? – яростно завопил, обливаясь потом, худой крестьянин без шапки.

– Этот, этот самый!

– Держите крепче, так его мать!

– Поучить его надо. Будет знать, как чужое добро палить!

На доктора пахнуло винным перегаром. «Они пьяны!» – с ужасом подумал он и, стуча себя кулаком в грудь, опять громко крикнул:

– Франк консул!

Но крестьяне не понимали или не хотели понять, какой перед ними важный господин. Осыпая доктора бранью и сердитыми вопросами, меча в него злобные взгляды, они с угрожающим видом все теснее обступали его.

При виде их искаженных гневом лиц доктору показалось, будто он попал в руки людоедов на каком-нибудь тихоокеанском острове… Он с изумлением обнаружил странное сходство одного из крестьян с Фридрихом Великим, портрет которого, вместе с портретами других знаменитостей, был у него дома в альбоме, – те же угловатые черты, заостренный нос, пронзительный ястребиный взгляд. А вырвавший ружье был удивительно похож на Виктора Гюго, только на Виктора Гюго в диком состоянии, злобного и неукротимого. Третий – особенно разъяренный, чернолицый, с толстыми губами и с головой, почему-то повязанной платком, напоминал Менелика… Только гремевшая вокруг него буря мешала доктору полюбоваться шопскими копиями великих людей, и он, энергично жестикулируя, снова принялся объяснять, что вызвал пожар по оплошности. Для наглядности он показал им спичку и кинул ее на землю.

– Аа! Вон как!.. Сам признается: спичкой сноп поджег! – воскликнул двойник Фридриха Великого.

– Чтоб тебя! – воскликнул владелец сожженных снопов. – Спросите, зачем он хлеб спалил! Может, погреться вздумал?

Но Виктор Гюго неистовствовал:

– Руку ему отрубить! Вот так, так, кусками!

Владелец со слезами на глазах глядел на догорающие копны.

Подошла новая группа крестьян.

– Кто такой?

– Инженер, говорят; я ему в Софии молоко продавал.

– Чего ему здесь надо? Сидел бы с бабой своей… миловался бы с нею…

– Давайте бороду ему подпалим, – предложил Фридрих Великий.

– В село отвесть его надо!

– Связать бы прежде!

Доктор сделал вид, будто отсчитывает деньги, давая понять, что готов возместить убытки. Он хотел сказать, что согласен уплатить вдвое, втрое дороже против того, что потребует владелец, но, решив притворяться не знающим болгарского языка, был вынужден ограничиваться невразумительной для них жестикуляцией.

– Бен франк консул! – наконец, решительно крикнул он в третий раз.

– Он вроде консул, – сказал один, понявший это слово.

– Да хоть ты сборщик налогов, хоть сам князь будь, все едино: наши пот и кровь палить не смей!

– Ох, мои снопы, пропали, в пепел превратились, – причитал хозяин поля.

Виктор Гюго стал было вязать доктора, но тот, размахнувшись, изо всех сил ударил его по локтю. Виктор Гюго, остервенившись, толкнул его и схватил за грудки.

На консула посыпался град ударов и тумаков.

– Держи его!

Доктору мигом загнули руки за спину. Один крестьянин связал их своим поясом.

– В село ведите! – скомандовал Фридрих Великий.

– Постойте, вон стражник идет!

При виде запыхавшегося сельского стражника крестьяне выпустили пленника. Заметив в поле дым и толпу, стражник спешил выяснить, в чем дело,

– Выручай, голубчик! – чуть не плача крикнул ему доктор. – Сам не знаю, где я: в окрестностях болгарской столицы или в дикой Дагомее?

По приказанию стражника крестьяне развязали доктору руки, и тот, обессиленный, повалился на землю.

– Чего вы к господину доктору привязались? – строго спросил стражник.

– Он мой хлеб спалил! – воскликнул владелец поля.

– Я нечаянно, братец! – И доктор, уже на чистом болгарском языке, объяснил стражнику, как произошло несчастье. – Втолкуй ему, – продолжал он, указывая на пострадавшего, – что я согласен заплатить за сгоревшие копны. Пусть назначит цену. Я уплачу втрое. Сколько ему левов?

– На кой мне твои левы! – крикнул безутешный Стоян. – Ты мне мой хлеб подай. Я добро свое видеть желаю, ради которого спину гнул, потом и кровью обливался. Нешто господь бог для того мне урожаю послал, от суши и града нас уберег, для того я сеял и жал, чтоб теперь, когда только б радоваться благодати господней, твоя милость весь мой урожай огнем спалила?

И Стоян, сквозь слезы, поглядел на догорающие снопы.

В конце концов стражник заставил его взять предложенное доктором щедрое вознаграждение. Сунув деньги за пазуху, крестьянин долго еще ворчал, охал и ахал.

– Это идиот какой-то. Получил вдвое против того, что имел, и скулит! – заметил доктор, удаляясь со стражником.

– Уж вы простите их, господин! – с улыбкой ответил стражник. – Простой народ, неученый. Хотят полюбоваться на труды свои, снопы на гумно отвезти, обмолотить их, да заодно ребятишек на молотилке покатать; потом отвезти хлеб в город на базар и продать его там, как полагается; потом выпить в корчме, похвалиться друг перед другом, у кого как земля уродила, да сколько кто за хлеб выручил… Вот в чем самый вкус денег для них. А тут что получилось? Приходит крестьянин на поле свое, видит – пепел один, – добродушно объяснил умный стражник, сам бывший земледельцем и хорошо знавший психологию болгарского крестьянина.

София, 1903

Перевод Б. Диденко

У ИВАНА ГЫРБЫ
Воспоминание

Вот что рассказывал мне престарелый, не по годам разговорчивый и смешливый учитель-пенсионер Г., скончавшийся в позапрошлом году в своем родном Сопоте.

Все его звали «Иван Гырба». Прозвище это досталось ему по праву: он был горбатый, можно сказать, от рождения. Хотя это не совсем точно: он был не горбат, а сгорблен, словно переломлен в пояснице. От ступней до пояса тело его, прикрытое штанами с порядочной мотней, держалось прямо, а в поясе вдруг сгибалось и принимало горизонтальное положение, нависая над землей. Фигура его имела сходство с буквой Г, которой начиналось его прозвище; при ходьбе он опирался руками на два костыля, с помощью которых поддерживал верхнюю, висячую половину тела, утратившего равновесие. У этого, судя по внешнему виду, несчастного человека, столь жестоко обиженного природой, как ни странно, были жена и дети, а к тому же, – что еще более удивительно! – жена его была молода и пригожа.

Всех огольцов у Ивана Гырбы было около тридцати пяти. Что вы так таращите глаза? Я хочу сказать: всех учеников. Однако шесть десятков лет тому назад это слово еще не было в ходу у нас в Сопоте.

Стало быть, Иван Гырба там учительствовал.

Среди этих огольцов был и я.

Учебное заведение Ивана Гырбы тогда не называлось ни училищем (слово это также было неведомо), ни школой, как именовались подобные заведения в иных местах.

Вместо этого говорилось: «У Гырбы». «Иду к Гырбе». «Учился у Гырбы». «Прошел у Гырбы псалтырь».

А церковнославянские буквы назывались «гырбовскими»!

Пройти у Гырбы псалтырь было все едино, что кончить седьмой класс классической гимназии; пройти месяцеслов (святцы) – все равно что кончить университет. Месяцеслов был завершением, омегой, венцом науки; им исчерпывался кладезь человеческой премудрости.

Школа размещалась в доме Ивана Гырбы, в той самой комнате, где он занимался своим портняжным ремеслом. Помещение было темноватое, с двумя оконцами, выходившими во двор; свет проникал в них сквозь бумагу, заменявшую стекла, и сквозь дырки в бумаге, безмилостно изрешеченной нашими пальцами; потолок был низкий, посредине провисший, задымленный, засиженный мухами двух столетий, испещренный чертами и цифрами, поскольку он еще служил для хозяина и книгой для записей. Вдоль стен стояли недвижные шкафы, набитые домоткаными одеялами, овечьими и козьими подстилками, – по ночам комната служила семейной спальней, – а на шкафах громоздились груды высушенных козьих шкур, сломанное мотовило, безмен, глиняные миски, свитки печатных икон, куски домотканой шерстяной материи и прочая утварь; все эти трофеи были покрыты слоем вековой пыли, а с краешку сидела, мурлыкая, большая кошка.

Как сейчас помню: мы все до одного располагались прямо на дощатом полу (дело было зимой) и в густой атмосфере нашего дыхания, запахов лука, чабера, квашеной капусты и других благовоний, составных и безымянных, заучивали свои уроки под недремлющим оком нашего профессора, который, сидя по-турецки в углу возле окна и склонив голову в черной бараньей шапке, тачал из грубого домотканого сукна нехитрую домашнюю обувку, латал потуры {225}225
  Потуры – мужские штаны из домотканой ткани.


[Закрыть]
, подшивал к антерии {226}226
  Антерия (турец.) – теплая мужская одежда на вате.


[Закрыть]
подкладку, пристегнутую обойными иглами. Ученики же в это время читали вслух.

Начальные, средние, гимназические классы, высший курс – все здесь перемешано на почве полного демократического равенства: один читает часослов, а сидящий с ним рядом долбит псалтырь или приступает к часослову, третий уже углубился в святцы, в то время как двое новичков впереди него истово вопят: «Аз, буки», – водя пальцами по панакидам {227}227
  Панакида (греч.) – намазанная воском дощечка, на которой дети в эпоху национального Возрождения учились писать.


[Закрыть]
.

Непрерывный шум, неописуемое жужжание, в котором сливаются воедино все звуки, все ноты – от самой низкой до самой высокой, – нестройные залпы шмыганий носом, покашливаний, и многие другие шумы: гармония гудящего концерта.

Гырба сидит в углу, шьет; он весь поглощен своим важным занятием. Но эта поглощенность коварна. Стоит кому-нибудь перестать гудеть, как его привычное ухо тотчас улавливает это. Не поворачивая головы, он поводит глазом на ленивца, достает незаменимое педагогическое пособие – прут, длина которого рассчитана на то, чтобы можно было достать до самых отдаленных мест, и, замахнувшись, бьет провинившегося по чему попало: по спине, плечам, по голове, не проронив при этом ни слова.

Это веское замечание заставляет неприлежного вспомнить о чувстве долга и присоединить свой голос к общему хору…

Изредка взмаху прута сопутствует весьма энергическое выражение. В таких случаях обычно достается родительнице нерадивого ученика… За науку приходилось платить натурой: столько-то мер зерна, плюс столько-то ок оливкового масла и столько-то поленьев дров – по уговору.

Гырба был запальчив, лют.

Главным и, по его понятиям, спасительнейшим наказанием была фалага, которой стягивали ноги при наказании. Он пускал ее в ход при уличении в самом страшном грехе – курении табака, а все мы курили тайком, правда, курили не табак, а сухие измельченные листья ореха, столь же едкие, как и табак. Я всего дважды подвергался жестокому наказанию за это запретное удовольствие…

Бай Иван прибегал к палочному наказанию по десятку раз на дню; это доказывает, что родоначальники данного вида экзекуции появились отнюдь не в наше время, как думают некоторые…

Однако Иван Гырба, как добрый педагог, понимал, что чересчур долгое учение наносит вред, ведет к притуплению умственных способностей; он знал, что мальчишки нуждаются в физических упражнениях и развлечениях. Для этой цели он давал своим питомцам передышку, по очереди посылая их на двор – нарубить дров, принести воды из колодца, когда жена затевала стирку, вынести за ворота накопившийся сор. В знак особого благоволения он посылал кого-нибудь окапывать виноградник… Такие поручения были для нас, истосковавшихся по чистому воздуху, великой радостью, и счастливцы, те, на кого падал выбор нашего профессора, вызывали у остальных зависть.

Когда я дошел до середины университетского курса, до акафиста Иисусу в святцах (мне и сейчас помнится его начало: «Разум недоразуменный разуметн еще Господи, покажи нам отца глаголеше»), отец взял меня из учебного заведения Гырбы и послал учить алфавит {228}228
  …учить алфавит… – в данном случае имеется в виду греческая азбука.


[Закрыть]
в эллинскую школу, открытую Райно Поповичем {229}229
  Райно Попович (1773–1858) – выдающийся просветитель и литератор, в 1828 г. основал эллино-греческое училище в Карлово, в котором учились видные деятели эпохи национального Возрождения Г. С. Раковский, Г. Крыстевич и др.


[Закрыть]
в Карлово.

Вот что поведал мне старый учитель Г., вечная ему память, о системе преподавания в академии Гырбы в Сопоте шестьдесят лет тому назад.

Так было почти повсеместно в Болгарии до той поры, пока введение курса светских наук не отменило «гырбовскую» методу, заменив ее аллелодидактическим методом взаимного обучения.

Эта благотворная учебная реформа, в несколько лет преобразившая болгарскую школу и давшая мощный толчок развитию народного образования в новом, плодотворном направлении, была порождена вдохновенной мыслью Априлова, открывшего в 1848 году первое светское училище в Габрово.

1902 г.

Перевод В. Поляновой


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю