355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Вазов » Повести и рассказы » Текст книги (страница 21)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 16:47

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Иван Вазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)

На вопрос начальника Младен прямо ответил, что действительно ходил ночью в село.

– Что ты там делал? – спросил офицер.

Младен промолчал.

– Врешь: не в село ходил, а на поле мое, – сердито крикнул Милю.

Для Младена это было полной неожиданностью. Значит, про его свидание с Цанкой никто не знает. Эго его обрадовало. Но почему же тогда бесится Милю и чего ему надо? – недоумевал он.

– Зачем ты ходил на его поле? – спросил офицер.

Про село он и не поминал, видимо твердо уверенный, что Младен там не был.

Только тут Младен сообразил, в чем дело. Очевидно, горящие копны принадлежали Милю, и он теперь обвиняет его в страшном преступлении: в поджоге. Эта мысль возмутила его, и он ответил:

– Я ходил в село, а на поле твоем ноги моей не было.

Ему опять вспомнились те двое. Да, это они его оклеветали.

Офицер нахмурился.

– Ты вчера угрожал его милости? – спросил он, указывая на Цанкиного отца.

Младен посмотрел на него растерянно.

– Чего глаза вылупил? – вмешался Милю. – Спроси, спроси его, ваше благородие, не сулился он дом мой дотла спалить?

– Отвечай, – приказал офицер.

– Да, я говорил.

Такая откровенность и прямота удивили офицера и понравились ему. Но, к сожалению, все говорило против парня. У офицера не оставалось и тени сомнений, что виновник пожара – Младен.

– Отведи его на гауптвахту, – приказал он вестовому.

– Странно. Парень совсем не похож на поджигателя, – заметил он, когда Младена увели.

– Что вы, ваше благородие! Да он весь свет подожжет. Сам же признался тебе, как на духу. Чего ждать от сына комиты! – с горячностью возразил Милю.

Офицер холодно посмотрел на него и ушел.

* * *

Из человеколюбия поджигатель был привлечен к гражданскому суду.

Никогда еще подобного рода дело не казалось почтенным судьям таким ясным, не рассматривалось с такой быстротой и не было решено ими с таким сознанием чистой совести и чувством собственной правоты. Улики против Младена были настолько неопровержимы, что даже адвокат, несмотря на упорное запирательство подзащитного, был убежден в его виновности и просил у суда не оправдания, а лишь смягчения наказания.

Младен был приговорен к трем годам тюрьмы.

* * *

Более пяти месяцев сидел уже Младен за решеткой. Каково же было изумление молодого арестанта, когда однажды к нему в камеру, вместе с надзирателем, вошел отец Цанки.

– Младенчо, – взволнованно сказал Милю. – Не грусти. Сейчас тебя выпустят, сынок. Ты не виноват. Это Станой, проклятый, поджег. Сам сознался. Выходи на волю!

Младен посмотрел на него с удивлением. Но надзиратель подтвердил слова Милю. На руках у него было предписание председателя окружного суда освободить Младена.

– Прости меня, сынок, что я тебе столько зла причинил, – жалобно продолжал Милю. – Что ж ты на суде не сказал толком, как дело было? А мы и натворили…

– Я ведь говорил, бай Милю, что даже не подходил к твоему полю.

– Теперь верю… Да что ж ты тогда не ответил суду, куда ходил ночью и с кем на селе встречался?

– Почему не сказал? Да из-за Цанки, – после небольшого молчания, краснея, пробормотал Младен.

– Причем тут Цанка?

– Это я с ней ходил прощаться. Мы тогда слово друг другу дали, что непременно поженимся. Не мог же я ее назвать, осрамить ее?

Он взглянул в лицо чорбаджии, но вместо гнева увидел на нем совсем другое выражение.

– Эх, парень! – проговорил, наконец, Милю. – Значит, вы с нашей Цанкой крепко полюбили друг друга? То-то она с тех пор сама не своя ходит. А мне и невдомек. Ну, целуй руку. Так и быть, отдам за тебя дочку. Будь по-вашему!

– Вот это дело. А то я бы ее все равно захватил, по-военному, – целуя ему руку, засмеялся Младен.

– Ну, а ежели бы я ее за другого просватал, ты спалил бы мой дом, как грозился?

– Ладно, ладно, бай Милю. Ты меня знаешь.

– Не бай Милю, а отец. Учись с тестем разговаривать, комита! – строго, но с улыбкой сказал отец Цанки, вместе с Младеном выходя из ворот тюрьмы.

* * *

По воле Милю, которому захотелось скорей покончить дело, помолвку Цанки и Младена устроили в тот же вечер. А через неделю сыграли и свадьбу. Но вместе со звуками свадебного барабана по селу разнеслась весть об объявлении сербско-болгарской войны. На другой день Младен отправился на поле боя. Ничто не могло удержать его – ни уговоры родни, ни плач и отчаяние молодой. Даже начальство давало ему неделю отсрочки, но он уперся на своем:

– Сейчас для меня и семья, и жена, и вера, и счастье – только отечество. Пока его топчет враг…

И пошел с одной свадьбы на другую, кровавую. И не вернулся. Сложил буйную голову на царибродских высотах – молодая фату еще снять не успела.

У Цанки родился сын от него, синеглазый, пригожий, будто ангелочек, упрямый, как чертенок; раскричится – на небе слышно.

Дед, нянча его, целует надутые щечки и приговаривает:

– В отца пошел. Комита, упрямая голова!

Сопот, 1891.

Перевод Е. Евгеньевой

GRONDE MARITZA TEINTE DE SANG
I

Невозможно описать нашу печаль, когда после многодневного плавания по Средиземному и Красному морям пароход выбросил нас на песчаный арабский берег. До этого мгновения тоска моя рассеивалась благодаря товарищеской атмосфере на пароходе, а также разнообразию берегов, мимо которых мы плыли. Дальние места назначения, куда нас отправляли из Царьграда, не казались нам особенно страшными: мы были еще полны царьградских впечатлений от прощанья с милыми, родными лицами и дорогими привязанностями… Но как только мы вступили на землю Аравии, всех нас охватили глубокая скорбь и чувство отчаянной безнадежности! Скоро мы будем рассеяны в этой чужой пустыне, среди диких племен, окажемся оторванными друг от друга. Начиналась наша ссылка. Судьба закинула нас в эти мрачные пределы, так далеко от Болгарии, как раз в то время, когда горы и скалы ее содрогались от громовых раскатов освободительной войны. Тяжкая, ужасная разлука! Теперь, затерянные в песках Аравии, мы лишены даже утешения слышать о том, что делается на далекой родине, почувствовать трепет радостного восторга от успехов русского оружия. Может быть, так и умрем, не сумев поздравить Болгарию со свободой! Да, и до нас тысячи болгар ссылались в глубь Азии, но никогда не поверю, чтобы могло быть более тяжкое и мучительное изгнание, чем наше!

II

Изгнание! Но мы не были изгнанниками! Мы были врачами, воспитанниками медицинского училища в Царьграде, которых султан только что назначил на должности при разных воинских частях, расположенных в Иемене. Нас нарочно направили туда – не столько в интересах дела, сколько для того, чтобы отнять у нас возможность бежать к себе на родину. А она раскрывала объятия и призывала силу, знания, труд и кровь всех своих сыновей.

Некоторые из нас сумели все же избегнуть назначения и вернуться в Болгарию. Счастливцы! А мы находимся на другом конце света, среди чужого нам народа, служим чуждым для нас интересам, и никому нет здесь дела до наших чувств и пламенных стремлений, до наших мук, нашей жизни и нашей смерти!

III

Пристань, на которой мы сошли с парохода, называлась Худайда. Три моих товарища оставались здесь, а я должен был ехать в глубь страны, в Хаче.

Хаче – маленький арабский город, расположенный среди пустыни, у подножья голой горы и в близком соседстве с непокорными арабскими племенами, вечно воюющими против турецких войск. Мы добрались туда через десять дней на верблюдах; дорога шла все время по безводным, пустынным, каменистым и холмистым местам; нигде ни лесочка, ни травинки! Днем – нестерпимая, адская жара: ведь мы находились под тропиками! Ночью – холод, от которого я дрожал в своей палатке. Утром, вставая, я видел какие-то голые бугры, словно побелевшие от снега – это был иней! А немного погодя – снова страшный зной. Много раз я чуть не падал с верблюда, на котором меня тошнило от качки, как в море, и сколько раз чуть не погибал от солнечного удара!..

Целые дни жара, камень, песок – ничего больше. И этот проклятый богом край называется «Счастливая Аравия»! {152}152
  «Счастливая Аравия» – название южной Аравии в трудах древнеримских географов и историков.


[Закрыть]
Ах, где моя Болгария с ее кристальными водами, зелеными долинами и горами! Где она? Я не смел даже думать об этом!

IV

В Хаче меня ждало большое, неожиданное счастье: я встретил там своего коллегу и соотечественника – доктора Н. Каранова. Заброшенный туда и забытый, он не имел никаких известий о том, что делается в Болгарин, и никакой надежды снова увидеть ее. Он первый пришел ко мне на квартиру, назвал себя, без дальних слов кинулся мне на шею и в таком положении несколько секунд плакал и всхлипывал.

– Рассказывай, рассказывай, милый брат! – проговорил он наконец, обливаясь слезами, которые не переставая текли и душили его.

Никогда не забуду его лица, бледного, смятенного, по которому проносились, словно гонимые вихрем облака по небу, отражения смешанных чувств: восхищения и скорби, детской радости и муки – чувств, долго скрываемых, но, наконец, вырвавшихся наружу, а также мучительного патриотического восторга, вызванного моими рассказами о последних военных событиях, за которыми я следил до самого отъезда из Царьграда.

Моему восторженному приятелю было всего двадцать восемь лет. Но тяжелая жизнь, климат и скорбь состарили его лицо, круглое и миловидное, почерневшее от тропического солнца, озаренное блеском огненного взгляда, но отмеченное печатью тоски… Вьющиеся черные волосы, местами уже посеребренные, и густая черная борода, тоже тронутая сединой и подстриженная по-турецки, составляли красивое обрамление этой симпатичной физиономии. Он был чином выше меня, так как раньше начал свое служебное поприще. Я полюбил его, как брата.

V

Бедный Каранов! Его положение было гораздо тяжелее моего, гораздо тяжелее. Он был здесь в настоящей ссылке. Он уже отслужил свой срок в Герцеговине, но его опять послали служить в Иемен в наказание за укрывательство в Царьграде и переправку бежавших участников Панагюрского восстания… {153}153
  Панагюрское восстание – Апрельское восстание 1876 г. – высшее проявление вековой борьбы болгарского народа за национальную независимость и ликвидацию османской феодальной системы. Жестокое его подавление вызвало негодование прогрессивной общественности во всем мире.


[Закрыть]
Уже полтора года перебрасывали его из одного района в другой по разным больницам и отрядам. Его неоднократные просьбы об освобождении из этой страны с ее убийственным климатом оставались без ответа. Помимо мучений, вызываемых неизвестностью срока возвращения в Болгарию – увы, он уже не верил в это возвращение! – ему отравляли жизнь преследования батальонного командира. Движимый какой-то непримиримой ненавистью, о причинах которой Каранов не мог догадаться, командир гонял его во все стороны, пользовался любым предлогом, чтобы нагрубить ему в присутствии третьих лиц, и при всяком удобном случае писал на него доносы тем, от кого зависела судьба Каранова. Этот свирепый турок отравлял ему жизнь, делая его пребывание здесь нестерпимым и как бы еще более нескончаемым. Много раз Каранов замышлял побег, хотя бы с риском для жизни, но в местности, столь отдаленной от всякого убежища и находящейся всегда на военном положении, бежать было невозможно. А теперь, когда в Болгарии грохотала война, тоска по родине дошла у него до предела.

Он изнывал и чах.

– Нет, видно, тут мне придется умереть, милый брат, – вздыхая, говорил он мне не раз. И прибавлял еще более уныло: – Да это не так уж страшно. Но не увидеть свободной Болгарии, не увидеть ее никогда! Боже мой!

Очень часто он выражал страстное желание послушать болгарский марш. Мне в Царьграде не удалось узнать ни слов его, ни мотива. Мое невежество приводило Каранова в отчаяние. Он уже успел узнать об этом новом национальном гимне кое-какие подробности из одной французской газеты, полгода тому назад случайно и на минуту попавшей к нему в руки.

– Марш, – рассказывал он, – начинается словами: Gronde Maritza teinte de sang [34]34
  «Шумит Марица окровавленная!» (франц.)


[Закрыть]
. Под этот марш наши ополченцы кидались в бой и умирали. Страшные слова, милый брат: «Gronde Maritza teinte de sang» – «Гремит Марица, окрашена кровью…» – перевел он буквально с французского. – Понимаешь, какой в этих словах страшный смысл? Это кровавый марш – и только такой подходит для Болгарии… Услыхать бы его раз – и потом умереть… А сейчас вот пушки гремят и сотрясают Балканы… Господи, почему я не там и не вижу, как Болгария освобождается! Слышишь ли ты, понимаешь ли душой все дивное очарование этих слов? И мы не примем участия в этом великом деле! Не увидим его! А? Как это страшно!

Тут он умолкал, принимался нервно шагать по терраске занимаемого им еврейского дома, с которой открывался вид на бесконечное желтоватое пространство, убегавшее волнами до самого горизонта, и напевал на мотив какой-то французской песенки, но с чрезвычайно воинственной интонацией:

 
Gronde Maritza teinte de sang.
Gronde Maritza teinte de sang.
Gronde Maritza teinte de sang.
De sang, de sang, de sang…
 

Каким огнем горели его глаза! Он кидал эти грозные слова в аравийское небо, которое не понимало их, потом вдруг останавливался, впивался взглядом в голую гору, возвышавшуюся в северном направлении на самом горизонте, и прислушивался, как бы ожидая отзвука на громовые звуки марша и войны в Болгарии…

– Ах, услышать бы хоть раз болгарский гимн и умереть! – восклицал он.

VI

Эти разговоры захватывали, волновали нас. Образ родины неотступно стоял в наших мыслях. Он был нашим третьим, невидимым, товарищем. Но это еще сильней разжигало в нас тоску о ней; души наши изнывали в бесплодных мучениях. Ни одно известие о войне не достигало нашего слуха с момента моего приезда в Хаче, то есть с начала сентября. А теперь был уже конец ноября. Нашим товарищам в Худайде сравнительно повезло: наличие порта позволяло им хоть изредка сноситься с Европой; а мы здесь были словно в другом мире. Правда, батальонный командир поддерживал караванную связь с резиденцией окружного начальника Саном, но разве мы могли о чем-нибудь его спрашивать? Разве решились бы мы обнаружить свой интерес к войне, когда и без того наша принадлежность к болгарской национальности разжигала подозрительный фанатизм турок? Мы только старались украдкой хоть что-нибудь угадать по их лицам – поймать, прочесть намек на какое-нибудь военное событие. Если их лица были веселы, на наши опускалась черная туча; если они казались нам опечаленными, в наших душах вскипала бешеная ярость, хотя для нее не было определенных оснований. Благодаря этой пристальной слежке мы стали недурными физиономистами. Чего не видели глаза, то угадывалось сердцем. В самом начале декабря по тревожному шушуканью, по необычной подавленности офицеров мы поняли: наверно, Плевна пала!..

Так оно и оказалось: понадобилось десять дней (Плевна пала 28 ноября), чтобы весть об этом событии прошла путь от Вита {154}154
  Вит – один из притоков Дуная, впадающий в него восточнее г. Плевена.


[Закрыть]
до Аравийской пустыни!

Но радость наша не хотела знать никаких сомнений и границ. Помню, как мы с Карановым всю ночь не спали, и он в каком-то исступлении все время метался по комнате, распевая свое: «Gronde Maritza teinte de sang, de sang, de sang, de sang». Только этим напевом облегчал он свое сердце в минуты крайней скорби или высшего восторга.

VII

Но мне пришлось на время расстаться с товарищем. Я получил назначение в отряд, выступавший против арабских племен, живущих к северу от Хаче. Эти племена чрезвычайно воинственны и подчиняются только своим вождям. Некоторые из них, хотя и находятся в зависимости от Турции, дани ей не платят; наоборот, совсем недавно турки платили дань их вождям. А если турки оказывались неаккуратными, арабы, предводительствуемые своим махди (пророком), вооруженные фитильными ружьями и копьями, выступали против турецких войск и в продолжение многих месяцев воевали с ними… Так было и теперь. Турки одолели, но с огромными потерями. Рота, в которой числился и я, находилась в одной отбитой у врага башне. Эту башню арабы взорвали. Все солдаты вместе с командиром были разнесены в клочья. Уцелел только я, так как в то время заведовал военным госпиталем, расположенным в двух часах пути от лагеря. Арабы подложили порох и под этот госпиталь, но им удалось подорвать только часть его. Испытав столько опасностей в чуждом деле, совершенно измученный, я в конце концов, после трехмесячного отсутствия, вернулся в Хаче.

VIII

Первой моей мыслью было: скорее к Каранову – услышать новости. Я жаждал хоть что-нибудь узнать о Болгарии.

Как только я вышел за ворота, навстречу мне появился его слуга, полуголый негр. Поспешно отвесив низкий поклон и запахивая халат, он произнес:

– С приездом, господин!

– Где твой хозяин? Как он поживает?

Он поглядел на меня тревожно.

– Пойди к нему, господин. Я уже двадцать раз приходил узнать, не приехал ли ты, – печально ответил негр.

– Что он? Уж не болен ли?

– Болен, господин… Очень болен!

Я побежал к Каранову и застал его в постели. Поговорить с ним мне не удалось. Он был в беспамятстве. При нем находились один из батальонных врачей, Джемал-бей, да сгорбленная, черная старушка бедуинка. Врач подошел ко мне, тихо поздоровался и шепнул:

– Положение безнадежное…

На мои торопливые расспросы он сообщил, что у моего товарища, видимо, тяжелая форма тифа с какими-то осложнениями. Он не может в точности установить характер болезни… Думает, что она вызвана главным образом психическими причинами… Положение больного чрезвычайно тяжелое… Вот уже пять дней, как он ничего не ел. Бредит, спрашивает обо мне. Впрочем, и это случается все реже. Недавно пришел в себя и звал меня, а теперь вот опять без сознания и лежит как мертвый. Температура у него чрезвычайно высокая, и надо скоро ждать конца.

– Да, – прибавил врач, – он зовет еще какую-то Марицу. Кто это? Наверно, какая-то болгарка?

– Да, это его сестра, – тихо ответил я.

В это время больной зашевелился и стал бредить. Врач сделал мне знак, чтобы я послушал. Каранов, открыв глубоко ввалившиеся глаза и глядя неподвижным взглядом в пространство, бормотал сухими, бескровными губами что-то несвязное; на бледном, худом, изможденном лице его с заострившимися чертами лежала маска страдания и смерти. Вдруг он приподнял голову от подушки, жадно вдыхая воздух, и, устремив горящие страшным огнем глаза на окно, увешанное кругом фотографиями, громко закричал:

– Gronde Maritza teinte de sang! Да, так, так! Ура! Gronde Maritza teinte de sang, de sang, de sang, de sang! Gronde Maritza, Maritza…

Окно выходило на север.

– Бедный, бедный юноша! – с состраданием прошептал Джемал-бей, бросив взгляд на портреты, висевшие у окна, среди которых были и женские. Из всего произнесенного Карановым он уловил только слово «Марица».

IX

Все свободное от службы время я проводил теперь у постели своего несчастного друга. Мучительный бред его, прерываемый лишь мгновенными смутными проблесками сознания, продолжался еще три дня, перейдя в агонию… Я закрыл ему глаза. Бедный Каранов! Он так ни разу и не узнал меня; мне не пришлось ни поговорить с ним, ни услышать, как он называет меня по имени… Он забыл все окружающее; в его хаотически разметавшемся воображении все смешалось, спуталось, и в потоке невнятного, бессвязного бормотания и безумных выкриков, вырывавшихся из его пылающей жаром груди, я мог разобрать одну только отчетливую, законченную и глубоко потрясающую фразу;

– Gronde Maritza teinte de sang!

Увы, он так и умер, не услыхав болгарского гимна!

София, 1890

Перевод Д. Горбова

СЦЕНА

Я в третий раз переезжал на новую квартиру, так как бездомовные жители болгарской столицы то и дело переезжают из дома в дом, являясь как бы вечными кочевниками, вроде цыган или болгарских провинциальных чиновников. Каждый хорошо представляет себе весь комизм переезда. В воображении тотчас встают тысячи больших и малых предметов обстановки, кухонных и кабинетных принадлежностей, вещей, предназначенных для обслуживания телесных и душевных потребностей, – все эти бесчисленные безыменные и ничтожные мелочи, беспорядочно наваленные на телегу в виде какой-то собранной с бору да с сосенки коллекции барахла, но все вместе составляющие то самое, что мы называем комфортом, – те разнообразные, незаметные и преходящие радости повседневной жизни, совокупность которых, по замечанию Смайлса {156}156
  Смайлс – Семюэль Смайлс (1812–1904) – буржуазный английский философ-моралист, проповедовавший мещанскую философию «умеренности и аккуратности».


[Закрыть]
, составляет земное и – увы! – столь несовершенное счастье разумного человека. Короче говоря, я переезжал, и это слово само по себе прекрасно объяснит читателю, почему я в тот день вторично дезертировал из дому, предоставив другим тяжелую роль командиров в деле членовредительной переброски моей движимости.

Бесцельно слоняясь по улицам, – только что проведенным новым улицам, заменившим зловонные софийские палестины, – я очутился на площади Святого Краля. Возле колокольни толпился народ. Внимание всех было сосредоточено на чем-то или на ком-то, находящемся в центре собравшихся. Любопытство заразительно, как зевота или политика, – я тотчас подошел к толпе и, работая локтями, проложил себе дорогу в живой стене. Тут я увидел, что предметом всеобщего любопытства был… как бы вы думали, кто? Прохожий, сбитый с ног извозчиком или апоплексическим ударом, либо вообще так или иначе пострадавший? Какое-нибудь животное, погибшее под колесами экипажа? Увы, несчастье возбуждает любопытство, как счастье – зависть… Может быть, это была бедная мышка, попавшая в мышеловку?

Нет, это была сбежавшая от мужа жена, крестьянка.

Она сидела прямо на земле… Молодая, смуглая, с прекрасными черными глазами, насколько я мог заметить, когда она изредка поднимала их от земли; нарядная; на голове у нее, словно у девушки, не было белой женской головной повязки; а изящная шопская безрукавка позволяла видеть красиво расшитые рукава и полы белоснежной рубашки, какие красуются каждую пятницу на базарной площади в Софии.

Перед толпой, возле крестьянки, стоял высокий светловолосый парень – ее муж. Напрасно старался я уловить в лице его те потрясающие чувства, которые он должен был испытывать в этот миг. Во всей его физиономии, выражались лишь смущение, удивление да какая-то растерянность – и ничего больше. И он и она были из села Чуковец Радомирской околии {157}157
  Околия (болг.) – уезд, округ.


[Закрыть]
.

В толпе любопытных были в одинаковом количестве представлены оба пола, но самый характер зрелища обеспечивал преимущество женщинам – и они занимали передний план. Большинство их уговаривало крестьянку вернуться к мужу. Но молодая беглянка оставалась неподвижна и ничего не отвечала. Она сидела, наклонив голову и опустив глаза, так что можно было видеть лишь черные как смоль волосы, заплетенные в несколько кос, разбегавшихся по плечам и украшенных серебряными монетами и белыми раковинами. К женским советам время от времени присоединялись и мужские. Но сам муж молчал. Наконец она, не поднимая лица, взглянула вверх из-под длинных ресниц и произнесла:

– Не пойду. Хоть режьте, не пойду…

В ответ послышался смутный ропот, причем большинство взяло сторону мужа. Вдруг толпа расступилась, давая дорогу жандарму. Грубо дернув крестьянку за руку, он приказал ей встать и идти с мужем.

– Хоть убей, не пойду! – решительно отрезала она.

Эти слова или же появление власти в лице жандарма сразу изменили настроение присутствующих. Общее сочувствие было теперь на стороне беглянки. Из толпы послышались замечания уже в другом роде:

– Коли он ей не по душе, зачем неволить? Насильно мил не будешь, – промолвила одна из женщин.

– Видно, не от добра убежала, бедненькая, – подхватила другая.

– К мужу должна идти. Кто же так делает? – проворчала какая-то жительница Софии, у которой обе руки были заняты овощами. Ее поддержали еще две дамы.

– Срам-то, срам-то какой! – послышался чей-то полный неподдельного отчаяния, плачущий голос,

Я подумал, что это муж, но нет, – рыдал и всхлипывал какой-то старый шоп. Говорили, будто это отец крестьянки.

Жандарм еще раз потянул крестьянку за руку и приподнял ее, но она снова вырвалась и плюхнулась в пыль.

– Варварство, варварство! – сердито промолвил какой-то незнакомый мне высокий студент.

– Не любит его – и весь сказ. Что ж из нее жилы тянуть, в самом деле? – отрубила толстая молодая чешка, державшая перед собой большую, как Ноев ковчег, корзину, набитую разной дичью и говядиной.

Очевидно, тут пришли в столкновение два мира, две цивилизации.

Представитель власти кинул на обладательницу корзины полуустрашающий-полупрезрительный взгляд, потом крикнул мужу крестьянки и еще нескольким, чтобы они ему помогли. Одни взяли беглянку под мышки, другие за ноги и общими усилиями подняли ее в горизонтальном положении. Несчастная делала отчаянные, но тщетные усилия вырваться из рук. Она извивалась, дергалась в разные стороны, вися в воздухе. Увидев, что привели извозчика, чтобы везти ее, она заплакала навзрыд:

– Не поеду!

Это отвратительное, грубое надругательство над человеческой личностью потрясло всех нас. Присутствующие страшно волновались; все глаза были устремлены на похитителей несчастной жертвы, жалобно стенавшей. Женщины последовали за ними; протесты становились все резче и смелей. Шум и негодование достигли апогея, когда муж из состояния крайней апатии неожиданно перешел к бешенству и, чтобы сломить упорство жены, несколько раз ударил ее по лицу кулаком.

– Боже мой! Какой ужас! – воскликнул студент и кинулся к жандарму и мужу, как бы желая вырвать жертву у них из рук.

Движимая тем же стремлением, словно наэлектризованная, толпа тоже рванулась вперед, на помощь крестьянке. Все голоса, все сердца, все взгляды были полны сочувствия ей. Открытый конфликт между возмущенной человеческой совестью и «законным правом» был неминуем. Но в это мгновенье крестьянку уже втащили на пролетку, куда уселись также жандарм и муж. Видя, что извозчик тронулся, толпа, потрясенная, в ужасе остановилась. Однако мы тотчас заметили, что неравная борьба двух мужчин и женщины возобновилась; женщина, видимо, после героических усилий, сумела встать во весь рост с очевидной целью выскочить на мостовую. Толпа снова бросилась вперед; Но фигура крестьянки исчезла, словно призрак. Она опять скрылась в пролетке под градом посыпавшихся на нее ударов, и оттуда виднелась только голова жандарма, да с другой стороны торчали обутые в поршни ноги крестьянки. Извозчик повернул на новую улицу между резиденцией митрополита и бульваром Дондукова. Тут глазам нашим опять открылась целая картина: крестьянка лежала на дне пролетки, в ногах жандарма, а муж ее всей своей тяжестью навалился на нее, чтоб она не могла вырваться, и одновременно зажимал ей рот рукой, чтобы не кричала…

Мы остановились растерянные, вперив взгляд в удаляющуюся пролетку. Она скоро исчезла из виду, и толпа стала медленно расходиться. Несколько женщин продолжали обмениваться замечаниями.

– Ну, как они будут теперь жить? – сказала одна.

– А до сих пор хорошо жили, что ль? Бедная, бедная, – с состраданием заметила другая.

– Ведь он ее страшно бил…

– Правда? Так на ее месте каждая бы сбежала, – подхватила третья.

– Ну, и ее тоже хвалить не за что, – бросила одна из женщин, уходя. – Вертихвостка порядочная. Получила, что хотела…

Все с вопросительным видом обернулись к говорившей.

– Разве вы не слышали, что сказал ее отец? Срамница.

Это замечание несколько охладило симпатии к жертве и вызвало среди собеседников разногласия.

– Поделом ей. Как же таких не наказывать? – строго заметила одна.

– Да разве она от этого больше любить его станет? – возразила другая.

– Пускай, пускай. Должна знать мужа. Ведь жена она ему как-никак. У теперешних повелось: чуть что – сейчас мужа бросай… Этак до чего же дойти можно!

– Ну, куда он ее теперь повез? Ведь она его видеть не может.

– Она видеть не может, да он от нее без ума, а она жена ему… Ведь сколько сраму он из-за нее принял. Должен он ее проучить, потаскуху эдакую…

Я пошел дальше. Но в воображении моем по-прежнему стоял образ неверной жены, которую кулаками заставляют любить мужа, и образ мужа, брошенного ею, обесславленного, но еще более страстно ее любящего и зверскими побоями вынуждающего ее вернуться к нему в дом, который станет для них обоих вечным адом, наконец, образ жандарма, этого орудия закона, который охраняет права сильного. И все эти события, по-видимому, такие простые, повседневные, а в сущности столь загадочные, непостижимые, трагические, сложились в какой-то хаотический образ, превратились в загадку, темную, как ночь.

На ближайшем повороте я обернулся и увидел, что женщины стоят на прежнем месте, и продолжают взволнованно толковать о случившемся. Видимо, их тоже мучила загадка, все тот же страшный вопрос, – страшней всех Дамокловых мечей, – нависший над головой и варварских и цивилизованных обществ. Вопрос, которого не в состоянии разрешить никакие гениальные умствования, новые философии, никакие социальные и политические перевороты… Кто знает, где секрет этой страшной дисгармонии между двумя половинами человеческого рода? Заключается ли он в условиях жизни, в культурном уровне этой чуковецкой госпожи Бовари, этой болгарской Анны Карениной, или в истории человечества, или в каких-нибудь других обстоятельствах, или, наконец, в непостоянном и капризном, как волна, человеческом сердце?..

Да, страшный вопрос.

Не думаю, чтобы его удалось разрешить и тем почтенным жительницам Софии,

1890

Перевод Д. Горбова


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю