355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Вазов » Повести и рассказы » Текст книги (страница 30)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 16:47

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Иван Вазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)

ПАВЛЕ ФЕРТИГ

В Хисаря его знали все. Он встречал приезжих у южных ворот крепостной стены – так называемых «Верблюдов» {206}206
  «Верблюды» – остатки крепостных стен древнего Хисара (VI в.), напоминающие фигуры двух верблюдов.


[Закрыть]
– с радостными приветствиями, прыжками и веселыми шутками. Он и потом веселил их как умел. И все знали Павле Фертига, любили его и давали ему денег.

Павле Фертигу было лет восемнадцать-двадцать. Дурковатый, полусумасшедший, незлобивый, шалый, часто остроумный, он никогда не унывал, несмотря на свои лохмотья и жалкую внешность. Его длинное немытое веснушчатое лицо озаряли большие чернью глаза, в которых светилось выражение постоянной беспричинной радости. Беспричинно веселый, настроенный на шутливый лад, всегда готовый сказать что-нибудь оригинальное, неожиданное, глупое или глубокомысленное; всегда готовый услужить, сделать то, о чем его попросят, сказать, о чем не просят, удивить и рассмешить, он стал любимцем посетителей хисарских вод; его мальчишеская болтовня, его нелепые замечания таили в себе язвительную иронию, они забавляли, передавались из уст в уста, вносили оживление в собрания и беседы…

Особый предмет его шуток составляли женщины, молоденькие и хорошенькие, а для ветрениц Павле был просто опасен… Он вынюхивал, выслеживал все хисарские идиллии, которые должны были остаться тайной и которые его простодушно-беспощадная, прозрачная речь делала достоянием сметливых умов…

Павле Фертиг был родом из городка С., где жила его мать, последняя беднячка, оставившая его на произвол судьбы; был у него и брат, исчезнувший неизвестно куда. Павле Фертиг жил на подаяния, получаемые за услужливость, за то, что потешал гостей Хисаря, носил их узлы в баню, ходил пешком с разными поручениями в Карлово, встречал возле «Верблюдов» новых курортников, осыпая их благопожеланиями; бегал, выслушивал приказания, пел, кувыркался. Гривенники, полуфранковые монеты, а то и целые франки густо сыпались в его шапку.

Павле Фертиг обладал особым искусством изображать движение поезда. Крикнув «Фертиг!» [49]49
  «Готово!» (нем.) В описываемые времена его употребляли кондуктора Восточной железной дороги в Болгарии. (Прим. автора)


[Закрыть]
, он прижимал руки к телу и начинал бегать вприпрыжку, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, издавая звуки «пых-пых, пых-пых» и тем самым подражая пыхтенью паровоза. Затем бег и шум постепенно замедлялись, поезд прибывал на станцию… Ни один экипаж с курортниками не отбывал из Хисаря без того, чтобы в ту минуту, когда лошади должны были тронуться, рядом не появился Павле, не протянул на прощанье свою шапку и не подал свою любимую команду «Фертиг!»

За это его и прозвали Павле Фертиг.

Но несмотря на постоянные подачки, Павле ходил в лохмотьях, босой, полуголодный и ни на что не тратил денег. Драная одежонка на нем была с чужого плеча, голод он утолял скудными остатками с чужого стола; спал у околицы, возле «Верблюдов», в лачужке, сооруженной из кольев, камыша и банок из-под керосина, а порой – возле какой-нибудь лавки, завернувшись в свой потертый пиджак; тощий, грязный, всем довольный, подобно философу-цинику, не знающий желаний и забот. Его бережливость и попрошайничество вызывали удивление. Некоторые думали, что он зашивает деньги в одежду или зарывает их в землю, но это были одни предположения, для всех оставалось загадкой, куда они деваются. Нередко к нему приставали с расспросами:

– Эй, Фертиг, ты, наверное, собираешь деньги на свадьбу; где ты их прячешь?

– Господу богу, господу богу посылаю!.. Туда! Да здравствует швейцарское царство! Фертиг!

Название Швейцария составляло и исчерпывало весь запас его познаний по всемирной географии. Это слово в его голове связывалось с понятием обо всем, что есть в мире прекрасного, благородного и ученого.

– Она настоящая швейцарка! Ах, ах, что за красавица!.. – восклицал он восхищенно, когда мимо проходила какая-нибудь пригожая девушка или дама, вся пунцовая от комплимента Фертига.

Я имел честь снискать одобрение Павле и потому сходил за «швейцарца». Он награждал меня этим титулом каждый раз, когда его шапка проплывала мимо меня… Наблюдая за забавлявшими нас его шалостями и дурачествами, я нередко испытывал непонятную грусть. Этот почти двадцатилетний парень, юродивый, обиженный природой, предмет издевательств праздных бездельников, казался мне необъяснимой жестокой загадкой, укором веселости, вызванной величайшим несчастьем, какое только может постичь человеческую душу. А бедная, больная душа Павле, безвозвратно утратившая равновесие, лишенная здравой опоры разума, тонущая в беспросветном мраке, была вольна смеяться и возбуждать смех, который заглушал чувство сожаления… Счастлив он был или несчастлив… Таились ли в его душе какие-нибудь другие, более возвышенные человеческие чувства, кроме несознательной склонности к грубым шуткам и проявлений мелочной, животной корысти? Это было неизвестно. Вероятно, нет. Страдал ли он от сознания своего положения? Ведь это сознание существовало! Так или иначе, но он был всегда весел! Он был неизменно весел и обречен, смеша и потешая людей своими глупостями и паясничаньем, получать подаяния, которыми не пользовался…

Но выпал случай, который пролил обильный свет на эту загадочную душу и возвысил Павле в моих глазах.

Однажды я сидел в кофейне своей гостиницы и курил, глядя на выщербленные временем крепостные стены, от которых веяло духом минувших веков, седой стариной.

Откуда ни возьмись появился веселый, улыбающийся Павле. Он озирался по сторонам.

– Кто тебе нужен, Павле?

– Ты, но смотрю, нет ли здесь еще кого, – ответил он.

– Почему?

– Нет ли какой-нибудь дурьей башки…

– Нету, нету. Здесь только двое швейцарцев: ты да я, – сказал я ему, улыбаясь.

Павле начал рыться за пазухой своей рваной рубахи.

– Ты умеешь писать по-франкски, так ведь? – спросил он, вынимая голубой конверт без надписи.

– Что это за письмо?

– В швейцарское царство. Оп!

Он подпрыгнул и протянул мне конверт.

– Напиши здесь по-франкски имя моего брата.

– Хорошо. Куда же пойдет это письмо?

– В швейцарское царство. Свояк Матю написал внутри, а снаружи не умеет… дурья башка…

– А! В Швейцарию? Твой брат там? – сказал я, и мне сразу же стало ясно, почему бедный ум Павле ставил Швейцарию так высоко. – А в какой город?

– Пиши: Фрибур!

Я исполнил его просьбу и написал по-французски адрес, не переставая удивляться, что Павле помнит и правильно произносит это название.

– Ай да швейцарец, браво! – похвалил он меня.

– Что там делает твой брат?

– Ума набирается, учится.

– На кого учится?

– На дохтура.

– Очень хорошо.

– Нынче кончит учиться и приедет сюда лечить людей. Кто больной, того лечить будет…

И Павле, перекувырнувшись два раза, схватил письмо и собрался уходить.

– Постой, куда ты спешишь?

Он указал на ресторан напротив. Возле него под тентом сидела на стульях группа мужчин и женщин.

– Пойду туда, поведу поезд в Пловдив. Фертиг!

На его бледном веснушчатом лице сияла счастливая улыбка, в глазах светилось радостное нетерпение.

– Что ты написал брату? Пожелал ему здоровья?

– Пожелал здоровья, да только одного здоровья мало…

– А кто содержит твоего брата?

– А?

– У твоего брата есть деньги?

– Деньги? Какие еще деньги!

– Он получает стипендию?

– Что?

– Государство дает ему деньги?

– Господь бог.

– Как это, господь бог?

– Не бог, а дурья башка!..

Я посмотрел на него с недоумением.

– Павле, почему не отвечаешь по-человечески, почему строишь из себя дурака? – рассердился я.

– Я же сказал тебе! Фертиг, фертиг, фертиг!.. Пып-пых, пых-пых, – запыхтел он и побежал к сидевшим напротив людям.

Вечером я встретил бакалейщика Матю, который доводился Павле родней. Мне захотелось узнать, правильно ли я понял туманные намеки Павле. Матю долго мялся, потом сказал:

– Павле сердится, просит молчать, не срамить его брата, но вашей милости я скажу. Дело в том, что вот уже два года он содержит брата на подаяния, как видите… У брата сперва водились кое-какие деньжата, да скоро вышли, он хотел бросить учение… Но Павле, узнав про это, сказал: «Нельзя. Пусть доучится там!» Монетки не истратит, все туда посылает. От зари до зари не знает передыху, чтобы сделать брата человеком… Братская любовь, господин. Малоумный он, да лучше многих здравомыслящих…

Слова Матю заглушил взрыв хохота, донесшегося из ближней кофейни, где Павле Фертиг ходил на руках, выставив кверху босые ноги…

Перевод Л. Христовой

ОТ ОРАЛА ДО «УРА»
1

Известный столичный врач М., прекрасный хирург и охотник, отличный рассказчик, поведал мне следующее:

«Однажды, охотясь на диких уток, я бродил в окрестностях Софии. Темнота застигла меня у села Горни-Богров; пришлось остановиться там на ночлег. Ночевал я в доме деда Мине, крестьянина зажиточного, умного и доброго. Вечером воротился с пахоты его сын Стоичко. Об этом Стоичко я и хочу вам рассказать. Он был парень расторопный, работящий, весельчак и крепыш. Один сын у отца, он сам управлялся в поле. Видели бы вы его черные глаза, в которых светился природный ум, его пышущее здоровьем и силой лицо! Стоичко повел речь о хозяйственных делах, о нивах и волах, о видах на урожай… Ничто другое на свете его не интересовало. Был он грамотный. Старый Мине не мог нарадоваться, что вырастил такого доброго сына, которому вверит хозяйство на старости лет. Мне как-то сразу полюбился этот парень, я всем сердцем почувствовал радость, царившую в этой счастливой, работящей крестьянской семье. Когда наутро, с восходом солнца я вышел из села, мне опять попался на глаза Стоичко. Он с видимой легкостью пахал отцовскую ниву. Встав на полоз рала, вел глубокую, ровную борозду, и земля весело похрустывала, казалось, приговаривая: «Паши меня, парень, я воздам тебе сторицей!» Стоичко узнал меня, и, не отрываясь от работы, махнул рукой в знак привета. Я долго еще оборачивался и с наслаждением созерцал силуэты волов и самого Стоичко, видя в них живой символ труда и божьего благословления.

2

Спустя три года рассыльный принес мне служебное письмо. Парень этот мне как-то сразу приглянулся: не то, чтобы он выглядел бравым в своей форме с золотыми пуговицами, – просто его вид пробудил во мне какие-то светлые воспоминания, память о чем-то хорошем, приятном, некогда мною увиденном и пережитом. Лицо рассыльного показалось мне знакомым. Он тоже смотрел на меня с улыбкой, явно стесняясь вступить в разговор.

– Послушай, парень, я вроде бы тебя знаю?

– Знаете, господин доктор, нам доводилось встречаться, – ответил он с той же застенчивой улыбкой.

– Где?

– В селе Горни-Богров. Вы у нас ночевали.

Я вспомнил. Полюбопытствовал, как он попал в город. Стоичко сказал, что уже целый год служит рассыльным в министерстве. Я хотел было спросить его, как поживает дед Мине, пожурить за то, что забросил хозяйство, отцовские нивы, раздружился с честным трудом пахаря и напялил на себя этот унизительный лакейский мундир, но меня позвали к больному, и я вышел. Кусок свинца, казалось, засел у меня в сердце после этой встречи. Я просто не мог себе представить того, прежнего Стоичко в форме рассыльного, он рисовался мне таким, каким я видел его раньше: в опрятной поношенной крестьянской одежде – шароварах домотканого сукна и поршнях, – держась за чапыги рала, благородного, честного рала, он шагал в черной борозде по ниве, дающей обильные урожаи благодаря его крепким мышцам и пролитому поту; я видел, как он приветливо машет рукой – просто, с улыбкой, как равный равному, как свободный человек. Что за недруг искусил его, привел сюда, в столицу, сунул ему в руки книгу рассыльного, тогда как они, эти руки, нужны его отцу, Болгарии, в них нуждается болгарский производительный труд! Дьявольщина да и только!

3

Я встретил Стоичко и в третий раз. Он брел по улице в простой одежде, без золотых пуговиц, оборванный, осунувшийся, хмурый. Я подошел к нему, заговорил. Он пожаловался, что его уволили со службы. Попросил, чтобы я порекомендовал его куда-нибудь на должность рассыльного.

– Ничего я для тебя не сделаю, поезжай к отцу!.. Жив отец-то?

– Жив, – ответил он с виноватым видом.

– Кто ему помогает?

Стоичко промолчал.

– Отчего бы тебе не поехать к отцу, не заняться хозяйством? Зачем тебе служба?

Он пожал плечами, опустил голову и отошел. Вне всякого сомнения этот несчастный пристрастился к праздной жизни, ему не хотелось трудиться… Отходя, он бросил на меня многозначительный взгляд, исполненный вызова, как бы говоря: «А ты-то сам почему не пашешь?» Да, я понял: передо мной уже не прежний Стоичко, а совсем другой человек, пропащий и испорченный. Я спрашивал себя: кто в этом повинен? Кто заманил его сюда из села множить толпы голодных бездельников, что осаждают казенный пирог, точно мухи падаль? Печальные мысли овладели мной. Я думал о старом Мине, о том, каково ему, дряхлому, изнуренному, было остаться без единственного сына. Бедный, несчастный старик! Кто теперь печется о его поле?

4

Прошло не помню сколько времени – два или три года, я больше не встречал Стоичко и решил, что парню опостылела бродяжья жизнь, он уехал в село и взялся за отцовское ремесло. Эта мысль тешила меня. Мне хотелось отправиться на охоту в те места, навестить старика, своими глазами увериться, что его блудный сын вернулся к исполнению своего долга, к честному, благородному труду крестьянина. И от души порадоваться за него, как за сына. Но однажды, возвращаясь от больного, я увидел на площади возле церкви Святого Краля шумный митинг против правительства. Толпа ревела: «Долой!» «Давай» «Ура!» Потом заколебалась и с неистовыми криками хлынула, точно река, в одну из улиц. Пьяная лавина толкнула меня, я чуть не упал. А обернувшись, увидел Стоичко. Озверелого, неузнаваемого. Он горланил громче всех. А сам был весь в лохмотьях!.. Узнал он меня или нет – не могу сказать, но я сделал вид, что знать его не знаю… Скотина! Значит, он никуда не уехал! И ударился в политику! Мне стало горько, я весь кипел негодованием. Ах, эта наша столица – злой Минотавр: кто попадет в ее чрево, тот навеки пропал. Всю дорогу до самого дома у меня в ушах звучал рев Стоичко.

5

Спустя некоторое время как-то случилось мне побывать в селе Горни-Богров. Я первым делом направился к дому деда Мине и узнал, что его уже нет и живых. Несладко жилось старику после ухода сына, год тому назад он умер. Старая Миневица, больная, немощная, увидев меня, заплакала, запричитала по сыну, как по покойнику. Я не знал, что ей сказать: Стоичко и впрямь был мертв для своих родителей и для самого себя… Наутро я, не подстрелив ни одной утки, отправился в Софию. При выходе из села по старой памяти посмотрел налево и увидел поле деда Мине. Заброшенное, сплошь заросшее бурьяном и колючим кустарником, оно превратилось в пустырь. Поле напомнило мне мертвеца, и я чуть не заплакал… И опять в памяти воскресло светлое видение. Ловкий, проворный Стоичко машет мне рукой. Веселый, независимый, он бороздит землю ралом – честным, благородным болгарским ралом. Где он теперь? Никогда больше не добывать ему хлеб насущный с этого поля. Пока жив, он будет добывать его криками «ура» и «долой».

София, 1900.

Перевод В. Поляновой

ОТВЕРГНУТЫЙ МАРШ
Воспоминание о России

Не успели мы войти в фойе театра, как нам навстречу бросился г-н Кривцов и торопливо сказал:

– Господа, большая неприятность!

– Какая? – спросили мы в один голос.

– Вероятно, это какое-то недоразумение! – воскликнул он. Его лицо, озаренное светом бра, выражало озадаченность и тревогу.

– Что, может, переносят концерт?

– Нет. Подойдите и сами увидите! – сказал Кривцов, указав рукой в сторону висевшей на стене афиши.

Мы подошли и принялись читать. Это была программа музыкального вечера. Она включала марши и гимны славянских народов в исполнении капеллы Славянского {209}209
  Капелла Славянского – Создана известным певцом народных песен Д. А. Славянским; в 60-е годы капелла предприняла успешное турне по Европе, в 1897 г. гастролировала в Болгарии.


[Закрыть]
. Первым значился русский гимн «Боже, царя храни», а дальше шли все остальные. Наш гимн – «Шумит Марица» {210}210
  «Шумит Марица» – популярная песня, исполнявшая с 1886 г. роль гимна; текст и первая редакция песни принадлежат Н. Живкову, мелодия заимствована из популярной в свое время немецкой песни.


[Закрыть]
находился где-то посередине.

Через эти два слова кто-то провел жирную черту синим карандашом, вымарав их.

Мы так и остолбенели.

Сцена эта происходила вечером 18 июля 1888 года в фойе Киевского театра русской драмы. В тот день завершались семидневные празднества в Киеве в ознаменование девятисотой годовщины (15 июля) со дня крещения русского народа. На юбилей съехалось огромное множество народа; прибыли представители со всех концов России – от официальных властей, высшего духовенства, интеллигенции; депутации из всех славянских стран, представленные видными гражданами, публицистами, политическими деятелями, писателями, поэтами. Народы и правительства славянских земель выразили желание принять живое участие в этом братском празднике, чтобы подтвердить верность кровным духовным узам с великой Россией, воздать ей дань уважения, придать большую торжественность ознаменованию одного из величайших событий в жизни русского народа. На праздник прибыли и депутации из неславянских стран с православным населением – Румынии, Греции, Абиссинии. Из Англии – от англиканской церкви. Из Японии – от православных японцев. Только из Болгарии, из православной Болгарии, освобожденной русской кровью, не ожидалось никого.

Верное своей антирусской политике, тогдашнее болгарское правительство не только ничего не сделало, чтобы Болгария была представлена на празднике, но и постаралось не допустить этого. Неучастие Болгарии в этом братском, всероссийском, можно сказать, всеславянском торжестве было ужасной нелепостью, дурным примером для остальных славян, позором для нас.

Ухудшение отношений с Россией не должно было помешать Болгарии выполнить свой долг вежливости, свой человеческий долг: политика момента не могла служить оправданием пренебрежения, которое в данном случае оборачивалось новым неслыханным оскорблением, примыкавшим к веренице предыдущих…

Когда в самый канун юбилея болгарским эмигрантам в Константинополе и Одессе стало известно, что от Болгарии никого не будет, что она предпочитает отмалчиваться и что даже экзархия не пошлет своих представителей, они решили исполнить свой долг. В Киев немедленно выехала депутация во главе со старым Цанковым {211}211
  Старый Цанков. – Драган Цанков (1828–1911), общественный и политический деятель до и после освобождения страны.


[Закрыть]
, в которую вошли видные представители эмиграции из этих городов. Эта депутация, в которой имел честь состоять и я [50]50
  В нее входили также господа М. Маджаров, С. Бобчев, А. Люцканов, Светослав Миларов (политические и общественные деятели, русофилы), старший брат Цанкова дед Константин (он и еще один болгарин приехали из Румынии как депутаты от тамошних болгар), капитан Бахчеванов, Д. Брычков и еще двое-трое эмигрантов, чьи имена я запамятовал. С нами был и македонец из Дебырской околии в крестьянской одежде своего края, приехавший в Киев по частному делу, которого сперва заполучила сербская депутация (сербы водили его повсюду с агитационной целью, им хотелось убедить русских, что македонцы – те же сербы) и которого мы потом перетянули к себе. А 16 июля к нам присоединились прибывший из Харькова г-н профессор Дринов и г-н А. В. Ракшеев, депутат от Одесского болгарского попечительства (Прим. автора.) Одесское попечительство – общественная благотворительная организация болгарских эмигрантов, созданная в 1884 г. С ее помощью в русских учебных заведениях получили образование десятки болгар, многие болгарские училища были снабжены учебной литературой, а болгарские церкви – славянскими богослужебными книгами. Наряду с просветительскими целями имело целью создание с помощью России болгарского независимого конституционного княжества: придерживалось либерально-буржуазной идеологии.


[Закрыть]
, не получившая полномочий ни от правительства, ни от народа Болгарии, прибыла на юбилей как болгарская депутация. Скандала удалось избежать.

Юбилей был отпразднован с необычайной пышностью и великолепием, с небывалой торжественностью. Киев, украшенный флагами, а вечерами иллюминованный, приобрел праздничный вид: улицы города кишели людьми, добросердечный русский народ с почетом и радостным умилением приветствовал посланцев славянских стран, на груди у которых сверкали золотые жетоны. Памятная юбилейная неделя была заполнена молебнами, водокроплениями, шествиями к Днепру, на место, где некогда святой князь Владимир крестил свой народ; военными парадами, обедами, речами, увеселительными прогулками по реке на пароходах с музыкой, громом пушек и звоном колоколов, посещениями монастырей и скитов, приютившихся в лесах окрест Киева, официальными приемами.

Нас везде встречали с любовью. Русские, славящиеся своим гостеприимством, превзошли самих себя в старании уважить дорогих славянских братьев, обласкать их, проявить внимание и почитание, чтобы в их сердцах навсегда запечатлелись неизгладимые воспоминания о кратковременном пребывании в стенах «матери городов русских» и о событии, которое их сюда привело.

Я никогда не забуду этих дней.

Были, однако, у нас, членов болгарской депутации, и минуты огорчений. В отношении к Болгарии чувствовался некий холодок, особенно заметный во влиятельных русских кругах. При всей исключительности и чрезвычайности момента было ясно, что в душе русских живут обида и огорчение, вызванные поведением Болгарии, неблагодарностью освобожденного народа по отношению к своим освободителям (в данном случае, в представлении русских понятия болгарский «народ» и болгарское «правительство» сливались воедино, отождествлялись). Поводом для такого отношения послужила цепь прискорбных событий и разочарование в преданности болгарского народа. Мы это особенно ясно чувствовали, сравнивая отношение к нам и к сербской депутации, состоявшей из двух десятков сербов, прибывших главным образом из Белграда. В нее входили митрополит Михаил, генерал Груич и сам Пашич {212}212
  Пашич – Никола Пашич (1845–1926), сербский политический и государственный деятель.


[Закрыть]
. Русские относились к ним с особой теплотой и благорасположением, что являлось отражением новых веяний в русском обществе. Симпатии к Сербии росли по мере того как Болгария теряла их; это сквозило в печати и в русской политике, чувствовалось в настроении интеллигенции и народа… Холодок проник повсюду, поколебав совесть самых стойких наших друзей. Болгария лишилась благосклонности России – симпатии последней, по всему видно, были перенесены на Сербию.

Итак, 18 июля в Киеве устраивался музыкальный вечер, как бы эпилог празднеств. Этот вечер устраивался в честь славянских гостей, и все они были приглашены. Мы знали, что знаменитый хор Славянского будет петь национальные гимны всех славянских народов. Славянская душа выльется в упоительные звуки, и ее струны затрепещут в опьяняющем чувстве любви, братства, взаимности, высоких исторических идеалов, подвластные волшебной силе славянской музыки…

Легко понять нашу растерянность при виде того, что болгарский исторический марш, один из всех, был отвергнут, «изгнан» из программы, признан недостойным звучать в концерте наряду с остальными славянскими песнями.

Обида была жестока, от нее веяло презрением, брошенным в лицо Болгарии на виду у всего славянства; мы стояли, сокрушенно переглядываясь, и спрашивали друг друга, удобно ли нам после этого присутствовать на концерте.

Бедняга Кривцов сгорал со стыда, лоб его покрылся испариной. Русский до корня волос, член славянского благотворительного общества в Одессе, он был пламенным болгарофилом, добрым гением тамошних эмигрантов. Будучи членом русской депутации своего города, он добровольно взвалил на свои плечи бремя оказывать нам всяческое содействие.

Приближалось начало концерта; последние посетители входили в фойе и, поздоровавшись с нами, направлялись в зал. Некоторые останавливались и пробегали глазами афишу, после чего мы замечали (а может, это нам только казалось) на их лицах тень недоумения…

Мы стояли в нерешительности, вполголоса переговариваясь.

Старый Цанков сердито ворчал:

– Лучше бы уж не вписывали в программу этой штуковины… А то написали «Шумит Марица», а потом взяли да вымарали. Срамотища да и только!

– Нас, болгар, выставили на посмешище перед всем светом, – возмущался депутат из Дебыра.

– Распорядителей… Надо найти распорядителей! – воскликнул Кривцов. – Надо выяснить это… недоразумение. Это невозможно!

Трудно сказать, кто был больше поражен случившимся, – мы или он; на его полном, открытом и красивом лице застыли горечь и негодование.

– Господа, будьте добры, подождите меня здесь, я сейчас вернусь… Посмотрим, кому мы обязаны таким безобразием. Это, господа, пощечина не вам, а нашему русскому гостеприимству, – сказал он и отошел.

Мы с нетерпением стали ждать его возвращения. Спустя некоторое время Кривцов вернулся.

– Господа, – пробормотал он, вытирая платком потное лицо, – входите, пожалуйста, вам отведены ложи в первом ярусе.

– А как же быть с гимном?

Он махнул рукой. И, понизив голос, объяснил нам, что болгарский марш вычеркнут из программы отнюдь не с целью обидеть нас, а по соображениям иного, деликатного свойства, и передал нам извинения организационного комитета. Кривцов успокаивал нас довольно долго, так и не объяснив толком, в чем заключались эти соображения, наверное, ему было неудобно сказать правду. Но мы продолжали настаивать, и он вынужден был признаться, что гимн «Шумит Марица» пришлось убрать, чтобы не задеть кое-чьих чувств и самолюбия. О чьих чувствах и самолюбии шла речь, мы сразу догадались: было ясно, что это делается в угоду сербам. То ли сами они выразили свои претензии, восприняв наш гимн, под звуки которого два с половиной года тому назад болгарские знамена реяли на сербской земле, как гнетущее напоминание об их поруганной чести, то ли распорядители праздника по собственному почину, из чувства чрезмерной деликатности по отношению к гостям из Сербии приняли такое решение, мы так и не узнали. Кривцов дал нам попять, что не обошлось без вмешательства более высокой инстанции. Нам не трудно было поверить в это, имея в виду признаки охлаждения и недовольства Болгарией, о которых шла речь выше.

Кривцов всячески успокаивал нас, уговаривал войти в зал. Он говорил о том, что отсутствие болгарской делегации произведет плохое впечатление, что может выйти скандал, что мы поставим в трудное положение хозяев и в первую очередь его самого. Он просил нас не обижаться, войти в положение, он умолял, советовал не падать духом.

Взвесив все это, мы сочли благоразумным послушаться его и заняли отведенные нам места.

Не успели мы рассесться – каждый с камнем на сердце – в своих ложах, как занавес поднялся и на сцену вышел мужчина, русский, если не ошибаюсь, профессор, и начал читать лекцию об огромном историческом значении для России события, годовщина которого отмечалась. Он кончил свое выступление под дружные рукоплескания всего театра, три яруса лож и партер которого были до отказа заполнены гостями-славянами и русскими. Среди последних выделялись председатель благотворительного славянского общества Петербурга граф Игнатьев, генеральный прокурор Святого синода г-н Победоносцев, г-н Саблер, его помощник г-н Витте, проф. Ламанский, проф. Антонович, абиссинский герой Ашинов, сопровождающий абиссинского патриарха и темнокожую абиссинскую принцессу, внучку Менелика {213}213
  Менелик – Менелик II (1844–1913), император Эфиопии. Получил большую популярность в Болгарии во время итало-абиссинской войны как борец за независимость Абиссинии против итальянских агрессоров.


[Закрыть]
, представлявших на празднестве империю последнего; были и другие знатные и известные особы.

Громкими овациями публика встретила появление на сцене Славянского, одетого в богатый костюм древнерусского боярина, его жены и дочери.

Вначале хор спел русский гимн, который публика выслушала стоя. Когда он кончил, зал разразился восторженными рукоплесканиями. После небольшого антракта Славянский опять вышел на сцену и спел чешский марш, и зал опять бурно зааплодировал; затем последовал новый перерыв и новый славянский гимн. Так были исполнены все включенные в программу песни за исключением опального болгарского марша.

Это обстоятельство мешало нам присоединиться ко всеобщему энтузиазму, возвыситься сердцами до восторга остальных гостей, которые с трепетным волнением внимали родным славянским мелодиям в этом интимном, почти семейном славянском собрании. Мы рукоплескали вместе со всеми, но на душе было тяжело, смутно, мы сидели, как в воду опущенные.

Вот уже Славянский вышел кланяться в последний раз, слушатели, наградив его еще более продолжительными и горячими рукоплесканиями, зашевелились, собираясь покинуть зал, как вдруг в одном из первых рядов партера поднялся Ашинов с его странным, очень светлым, женоподобным лицом, обрамленным шелковистой русой бородой, в нарядной черкеске, с абиссинским орденом на груди; он встал и выкрикнул тонким визгливым голосом:

– Шумит Марица!

Все взоры обратились к нему.

Шум смолк.

Славянский стоял на сцене с видом недоумения.

– Шумит Марица! – Закричал какой-то старый генерал из средних кресел партера.

Возглас «Шумит Марица!» был подхвачен и другими присутствующими; он был повторен довольно внятно с мест, где сидели депутации; особенно громко кричали чехи и русские офицеры. И вот уже весь зал гремел:

– Шумит Марица!

Вняв этому общему пожеланию, выраженному столь неожиданно и столь дружно, Славянский повернулся к хору, подал знак, и среди воцарившейся тишины зазвучали слова болгарского марша.

Можете представить себе, какие чувства испытывали мы, болгары. Мы встали и, дрожа от непередаваемого волнения и счастья, исполненные святой гордости, слушали наш дорогой, прославленный марш; мы чувствовали, что на наши ложи, особенно на ложу, в которой сидел старый Цанков, устремлено множество сочувственных взглядов. Хор пел стройно, с воодушевлением; эта песня, написанная на слащаво-игривый немецкий мотив, прозвучала с потрясающей силой, навевая воспоминания о днях борьбы, о знаменательных событиях. Эта песня, гремевшая в дыму сражений под аккомпанемент победоносного, триумфального «ура», всколыхнула до дна наши истерзанные унижениями души изгнанников. Она, казалось, выражала бурный протест против посягательства на болгарскую честь; она как бы выкристаллизовала в звуки все лучшее, все доброе, что было в нас, всю славу болгарского народа. В тех обстоятельствах, в те минуты она имела над нами неслыханную, магическую власть.

Когда хор допел первый куплет, после слов припева:

Марш, марш, генерал ты наш! —

слушатели повскакивали с мест, и своды зала содрогнулись от урагана рукоплесканий. Раздались возгласы «браво!», «ура!» Кривцов хлопал в ладоши и кричал «браво!» как одержимый… Взволнованный, уставший Славянский несколько раз низко поклонился. Разразился новый шквал аплодисментов, театр сотрясался от возгласов «бис!» Волшебная сила этой песни пленила сердца и остальных слушателей, затронув, вероятно, иные нотки с той же чарующей силой.

 
Хор повторил первый куплет:
Шумит Марица,
черна от крови,
вдова рыдает,
убита горем.
Марш, марш, генерал ты наш.
 

Новый взрыв рукоплесканий заглушил последние слова припева, снова грянуло многоголосое «бис». И хор запел наш марш в третий раз, тогда как все остальные исполнялись по разу! Что такое? Мы ничего не понимали. Казалось, публика своим горячим сочувствием старалась возместить испытанное нами огорчение, как будто она знала… Да, это был триумф! Кривцов рядом со мной стоял, как окаменелый. Я еще раз взглянул на него. Бедняга утирал слезы. Все взоры были обращены на нас. Славянский кончил петь под гром оваций; партер и ложи приветствовали нас взглядами, в которых светились теплые улыбки. Граф Игнатьев, весь сияя, приветливо помахал нам рукой; многие русские подходили к нашей ложе и протягивали вверх руки, как бы намереваясь пожать наши; генерал, что вслед за Ашиновым выкрикнул: «Шумит Марица!», устремился в нашу ложу; по его морщинистым щекам катились слезы, а он, горячо пожимая нам руки, твердил:

– Господа! Поймите! Это дорого нам, русским людям. Под эти звуки я водил болгарскую дружину в бой под Стара-Загорой, и сейчас в старом сердце воскресли незабываемые воспоминания…

Но самым радостным, самым счастливым и растроганным был Кривцов. В его взгляде светилось торжество. Прерывающимся от сильного волнения голосом он произнес:

– Господа, вы понимаете, что все это означает? Это любовь, вспыхнувшая неудержимо. Сердца, отвернувшиеся от Болгарии, наглухо закрытые, распахнулись, запылали от первой же искры. Мы и хотели бы сердиться на вас, ненавидеть вас, но не можем… И если мы делаем вид, что ненавидим вас, вы знайте: мы вас любим, любим против своей воли… За вас голосует наше сердце, голосует кровь русского человека, пролитая ради вас… Узы, соединяющие нас и вас, неразрывны, взаимная симпатия – бессмертна… Помните это всегда, расскажите об этом у себя, когда вернетесь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю