355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Вазов » Повести и рассказы » Текст книги (страница 12)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 16:47

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Иван Вазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)

Между тем Карагьозоолу, смеясь, тихо объяснил бею, что Селямсыз сердится потому, что Тарильом отождествил его наружность с портретом Тотю-воеводы на прокламации. Бей, улыбаясь, взял в руки прокламацию, чтобы повнимательней рассмотреть изображение страшного партизана.

XXIV. Сцена, в которой последнее слово принадлежит «мексиканке»

Вдруг толпа раздвинулась, пропуская учителя Гатю.

– Прочти нам эту бумагу, – сказал бей с сардонической улыбкой, подавая ему прокламацию.

Воцарилось молчание. Лицо учителя под безобразно нахлобученным фесом Хаджи Смиона, и без того бледное, теперь совсем побелело. По дороге в конак у него было время сообразить, что бей не может требовать его только из-за речи. Наверно, обнаружено кое-что посерьезней. Услыхав многозначительные слова бея и увидев помощника учителя Мироновского, которого тоже привели сюда, страшно перепуганного, он решил, что самые худшие его опасения оправдались.

Он взял бумагу. Она задрожала у него в руках. Он долго в нее всматривался, словно не веря своим глазам. Потом выражение лица у него стало немного спокойней, и даже улыбка заиграла на еще бледных губах.

Все глядели на него с сильно бьющимися сердцами.

Бей страшно выпучил глаза.

Учитель Гатю поднял глаза от бумаги и оглядел присутствующих. Вдруг взгляд его упал на Селямсыза, он засмеялся.

– Ну вот, и этот на меня уставился, будто проглотить хочет! – пробормотал Селямсыз в отчаянии.

Все вперились в него и захохотали без всякой видимой причины. Он начал с удивлением озираться, думая, что, может, смеются над кем другим. Смех стал громче. Засмеялся даже изумленный бей. Тут поднялся общий хохот, в котором громче всего слышался протодьяконский голос Варлаама.

– Скажи, учитель, что там написано и чей это портрет? – спросил Карагьозоолу, когда смех утих.

– Это портрет бая Ивана Селямсыза, – ответил учитель, глядя с усмешкой на злополучного обвинителя.

– А Фарлам что говорил? – вне себя от радости воскликнул Копринарка.

Селямсыз заревел от бешенства, осыпая Варлаама обвинениями в бунтовщичестве и желании погубить его, Селямсыза, поместив его портрет в «прокламации».

– Какая прокламация? Это сатира! – сказал с удивлением учитель.

Это слово все знали, так как в то время часто под названием «сатира» распространялись всякие пасквили.

Но Селямсыз зашумел, как буря: весь конак задрожал от его крика. Он требовал, чтобы Варлаама повесили. Тут все встали с мест и, окружив бея, стали заглядывать в листок, где среди текста был изображен в карикатурном виде человек, очень напоминающий Селямсыза, верхом на гусе; под изображением крупными буквами стояло: «Селямсызу, попечителю школьному – многая лета!»

– Бей-эфенди! – кричал Селямсыз. – Я требую правосудия!.. Тарильом честь мою запятнал, на гуся посадив. Я девятнадцать ртов кормлю, до нынешнего дня восемь драконов уморил и не желаю, чтобы меня не то что на гусе, а даже на осле изображали!.. Нет, вы поглядите: он еще смеется. Да что же это такое? Его сюда для потехи привели или вешать?

Карагьозоолу сделал Селямсызу знак рукой, чтоб он замолчал.

– Пойми, Селямсыз, Варлаам не писал этого.

– Как не писал? Кто не писал? Он не писал?

– Смотри: на другой стороне и про него написано. Ведь это он верхом на вальке изображен… Вот, слушай, что про него пишут: «Тарильом, попечитель школьный – господь ему на помощь!»

– Как? Неужели правда? – осклабившись до ушей, воскликнул Селямсыз и впился глазами в листок. – Ну да, это Тарильом, Тарильом! Какая морда! На дохлую козу похож…

Узнав себя на карикатуре, Варлаам кинул на Селямсыза зверский взгляд и скрылся в толпе.

А Селямсыз, оглашая весь двор громким хохотом, жал руку всем присутствующим чорбаджиям. Но бей, которому вся эта комедия в конце концов надоела, напустил на него свою «мексиканку». Тут Селямсыз понял, что судопроизводство окончено, и поспешил оказаться за воротами конака.

Однако не успел он дойти до корчмы Мирко, поздоровавшись всего-навсего с восемью встречными, как его догнал жандарм, объявивший ему, что, по распоряжению бея, он должен эту ночь просидеть под арестом.

С Варлаама же только взяли подписку о верности султану.

Сатира была написана приказчиком из лавки Иванчо Йоты. Сам Иванчо только продиктовал текст и нарисовал фигуры. Случайно Селямсыз вышел очень похожим на Тотю-воеводу, как его изображали проникавшие и в этот город бунтарские листки.

Эпилог

Утром кофейню Джака наполнили обычные ее посетители; все разговоры вертелись вокруг вчерашних необычайных событий, которые взволновали весь город. Иванчо Йота, теперь уже успокоившийся, с победоносным видом похлебывая кофе, рассказывал присутствующим о своем бегстве с Хаджи Смионом, опуская лишь некоторые подробности, вроде кораблекрушения и страха, вызванного появлением Мунчо. Хаджи Смион, сидя напротив, подтверждал рассказ Иванчо кивками. Только относительно змеи произошло небольшое разногласие: Иванчо уверял, что длина ее составляла один локоть и два с половиной рупа {103}103
  Руп (арабско-турец.) – мера длины, 1/8 аршина.
  РАССКАЗЫ


[Закрыть]
, а Хаджи Смион утверждал, что змея была примерно с кишку наргиле, которое курит дед Нистор. Но серьезный спор возник по вопросу о том, кому принадлежит честь победы, которую Хаджи Смион приписывал себе.

– Камнем по голове хватить любая бабка сумеет. А ты попробуй рукой возьми, – сказал он Иванчо. И, повернувшись к Ивану Капзамалину, шепнул ему: – Йота скрывает, что в реке весь вымок, как мышь. Я тебе после расскажу. Он страшно трусил.

Потом, нагнувшись и перебирая четки, словно вспомнив о чем-то, он пробормотал себе под нос:

– Ах, черт бы побрал этого Мунчо!

– Ты-то чего бегал? – сердито спросил Иван Капзамалин.

Хаджи Смион немного смутился, но ответил:

– Ах, кабы не этот фес, – понятно, не убежал бы. Да я и не бегал, а просто ушел в горы. Я ведь американец, ты знаешь… А Йота – такой трус, не приведи господи…

И он опять кинул на Иванчо полный сожаления взгляд.

В это время между владельцем кофейни и некоторыми посетителями шел разговор о сатирах.

Гадали о том, кто бы мог быть их автором; дед Нистор ругал его на чем свет стоит.

– Свинство! – строго промолвил о. Ставри.

– Глупость болгарская! – пробормотал Хаджи Христо Молдава, голову которого владелец кофейни, он же и цирюльник, в это время намыливал.

Но Иванчо Йота не слышал этих обидных отзывов о своем произведении и не замечал предательских нашептываний Хаджи Смиона: он погрузился в размышление о вчерашних событиях, которые решил подробно описать в особой повести, и уже подыскивал для нее подходящее название.

Чорбаджи Николаки, до тех пор молча сидевший в противоположном углу, посасывая свой чубук и обводя присутствующих серьезным взглядом, вдруг вынул трубку изо рта и повернулся к Мичо Бейзаде:

– Я вчера говорил тебе, Мичо: от таких варлаамов не жди добра! Посмешищем станем!

– Попечители! Позор для болгарского народа! – поддержал Йота.

Мичо Бейзаде, еще со вчерашнего дня сердитый на чорбаджи Николаки, вскипел. Имя Варлаама послужило сигналом к началу дискуссии по восточному вопросу.

Чорбаджи Николаки стал восхвалять силу турок, упорно отстаивая свой взгляд. Бай Мичо энергично возражал ему. Голос Мирончо разносился далеко за пределами кофейни. Не меньшую отвагу обнаруживал и Хаджи Смион, видевший русских в 48 году в Бухаресте. Даже владелец кофейни, оставив намыленную голову Хаджи Христо, ругал турецкую власть. Но и чорбаджи Николаки имел сильных союзников, среди которых наибольшей яростью отличался Иван Стамболия, посетивший в Царьграде Топхане. К ним относился и Хаджи Атанасий, который из любви к греческим церковным песнопениям терпеть не мог столь любезного для Мирончо восточного вопроса. Однако последний предусмотрительно воздержался от полемики, опасаясь, как бы спор не вызвал какого-нибудь «накаления атмосферы», и благоразумно принялся водворять мир. Но напрасно. Бай Мичо Бейзаде был вне себя: среди общего крика и гвалта он громил Турцию и чорбаджи Николаки, не заметив в азарте, как отворилась дверь и в кофейню вошел онбаши. Мгновенно воцарилось молчание; турок сел; все склонились перед ним в поклоне. Бай Мичо быстро встал прямо перед онбаши, тяжело дыша и устремив на него свирепый взгляд.

– Говорю тебе, Мичо, – вдруг раздался среди гробовой тишины тонкий голос Хаджи Атанасия. – До малого поста только три недели осталось, – об заклад готов биться на что хочешь. Не спорь зря.

– Да, да, – поддержал сообразительный Хаджи Смион, скидывая левый башмак и ласково глядя на онбаши.

20 августа 1884, Сопот

перевод Д. Горбова

РАССКАЗЫ

ВЫЛКО НА ВОЙНЕ

Когда пришла повестка идти в солдаты, он спрятался на чердаке сарая, а старый отец пошел в город подавать прошение царской власти, чтоб не брала Вылко: он, дескать, у них один, некому будет пасти волов, сеять озимое. Старуха осталась дома – выпроваживать тех, кто приходил справляться о Вылко.

– Эй, баба Вида, кликни Вылко, пускай едет в город; он ведь запасник. И чтоб ружье прихватил, – наказывал ей сельский кмет.

– Нету дома его, сынок.

– Может, он прячется, а, бабушка? – спрашивали проходившие мимо двора другие запасники.

– Нет, сынки, где я его укрою? Третий день как сквозь землю провалился… Он ведь у нас смирный, мухи не обидит, сами знаете…

Но вот идет весь увешанный оружием Иван Морисвинев, предводитель сельской дружины запасников, лиходей, каких мало, все село в страхе держит.

– Послушай, старая! Если до завтрашнего утра не явится Вылко, я ему, как найду, сто палок всыплю. Заруби себе на носу!

– Ох, голубчик, лучше меня накажите, коли его сыщете: он у нас смирный, мухи не обидит, ты же знаешь. На нем греха нет, – испуганно лепетала старуха, думая о Вылко, прячущемся на чердаке.

– Сто палок! Ни одной меньше, – повторил Иван и ушел.

А Вылко сидел над самой улицей, возле стрехи, посматривая в щель, ни жив, ни мертв. Услышав угрозы страшного Морисвини, он еще больше перепугался. Отполз подальше, вырыл в соломе нору и забился в нее по самую шею. Так и просидел до вечера.

Утром приоткрыл слуховое окошко, выглянул. Видит: на площади перед их двором толпятся призывники, все его други-приятели в сборе. В праздничной одежде, веселые; на шапках красуются осенние цветы, золотые львы сверкают на солнце; в дула винтовок воткнуты ветки самшита; груди крест-накрест перехвачены патронными лентами. На поясах фляги для воды так и сияют! Но вот все примолкли, построились лицом к вылковому двору. Из корчмы вышел Иван Морисвинев в высокой, как дымоходная труба, островерхой шапке с торчащим сверху белым пером. Встав перед призывниками, что-то сказал им, потом сделал знак, и те размеренным шагом, стройными рядами двинулись к околице. Впереди всех – Иван, а позади – толпы провожающих. Зазвенела песня – громкая, голосистая. Вылко слушал и не мог наслушаться: песня заполонила и село, и небо, и леса. Вот уже они удалились, пропали из виду; только песня порой ясно звучала в ушах, ее доносил ветер и тут же развевал снова. А война, выходит, не такое уж плохое дело! Сердце глупого Вылко взыграло… Посмотрел он на себя: весь пыльный, волосы и одежда в соломе и паутине, на чердаке – духотища, и темень, и мыши; только кое-где в щели украдкой проглядывают лучики солнца. А там, на воле, просторные поля, небо ясно и дивно, там светит солнце и журчит в долине речка, и птички порхают привольно, а его други-товарищи шагают по зеленому полю и поют.

Не долго думая, Вылко вцепился в края лазника и повис на руках. Спрыгнув на пол, снял со стены ружье, забежал в хлев, потрепал по шее рябого вола и чмокнул его в рыжий лоб; украдкой, чтоб не увидела мать, перемахнул через плетень и опрометью, словно за ним кто гонится, подался в поле.

Призывники шли полем и пели. Их штыки сверкали на солнце, как молнии средь бела дня; знамя реяло, похожее на машущую крыльями огромную птицу. Сам Иван Морисвиня храбро шагал впереди, время от времени он оборачивался, отдавал команду и горделиво шел дальше в своей высокой шапке.

Как только Вылко догнал их, песня умолкла, и дисциплины словно не бывало; все весело загалдели: появился Вылко и теперь было над кем потешаться.

– А, Папурчик! Добро пожаловать, Папурчик!.. Ишь, какой герой! Где это ты пропадал? – кричали одни.

– Папурчик пожаловал! – надрывались другие. – Теперь нам ничего не страшно, самого султана в плен заберем. «Марш, марш, Константинополь наш!»…

Запасники посмеивались и бросали любопытные взгляды на Вылко, с одежды которого тут и там свисали нити паутины.

Вылко заливался краской и молчал.

Иван Морисвиня тоже было усмехнулся, но тут же опять принял хмурый вид и строго заметил:

– Будет, довольно! Чего зубы скалите? И на старуху бывает поруха. Молодец, Вылко! Марш!

Колонна стройно двинулась дальше.

А на первом привале Вылко Папурчика окрестили подпоручиком.

В Пловдив прибыли к вечеру. Призывников разместили в новой казарме возле Гладно-Поле. Утром офицер сделал смотр, выслушал рапорт Ивана Морисвини и удалился. Вылко все нравилось: и скоромное варево, и новая солдатская шинель, и товарищи, и песни, и солдатские игры – одним словом, все! Он быстро свыкся с этой новой жизнью, освоил солдатские привычки, солдатский язык: это был уже не прежний Вылко.

Их выкликали по списку.

– Я! – орал Вылко во всю глотку и, выпятив грудь, ел глазами начальство.

Остальные солдаты посмеивались.

– Вылко! – рявкнул Иван Морисвиня, которого успели произвести в офицеры. – Да ты, я вижу, пришил льва на шапку вверх ногами! Вот остолоп!

– Так точно, ваше благородие! – выпалил Вылко, глядя на командира с почитанием.

Ежечасно прибывали новобранцы, которых распределяли для обучения между опытными запасниками. Пылко досталось с десяток крестьянских парней и пятеро-шестеро горожан.

Иван Морисвиня с давних пор имел зуб на одного из этих городских, ненавидел его лютой ненавистью. Теперь ему выпал случай расквитаться.

– Вылко! – позвал он однажды своего подчиненного и сделал знак отойти в сторону.

Вылко подошел.

– Ну как, идет дело? – спросил его командир и повел глазами в сторону подопечных Вылко.

– Идет, ваше благородие.

– Ты высокого видишь?

– Вижу, ваше благородие.

– Он собачий сын, ясно?.. Гляди в оба, не давай ему спуску; плохо марширует – бей по ногам; не так держит голову – двинь кулаком по морде! Никакой потачки… Смотри у меня!

– Слушаюсь.

Вылко воротился к своим новобранцам, а подпоручик отправился в город.

Вылко было непонятно, почему нужно бить того горожанина; крестьянские парни и впрямь неповоротливы будто медведи, а высокий марширует под команду лучше всех; может, господин подпоручик чего-нибудь напутал? Бедняга терялся в догадках и почему-то с того дня стал совеститься высокого.

Вечером Морисвиня вызвал его в канцелярию казармы.

– Ну, как тот осел?

– Слушаюсь, ваше благородие.

– Отделал ему морду?

– Никак нет, ваше благородие; он солдат справный.

Подпоручик помрачнел.

– Слушай, скотина. Завтра приду на учения. И чтобы ты отругал его при мне; а не то – тебе несдобровать!

Вылко ушел от командира ни жив, ни мертв. Он заметил, что Морисвинев, с тех пор как его произвели в подпоручики, стал злее; кто знает, может, так у них заведено.

Утром подпоручик явился на учения. Лоб хмурый, борода торчком.

Вылко прошибло потом.

При первой же команде: «Раз, два – приступай!» Вылко подошел к высокому, грубо дернул его за подол куртки и выкрикнул ослабевшим голосом глухо, будто из-под земли:

– Попрошу!..

Больше он ничего не сказал, только умоляюще посмотрел на высокого. Двое-трое новобранцев из городских, глядя на жалкое лицо Вылко, который совсем потерял голову, невольно заухмылялись.

Морисвиня, весь бледный, крепко сжав зубы от ярости, подбежал и ударил Вылко в лицо; у того из носа хлынула кровь.

Это еще больше разъярило офицера, он вскричал громким дребезжащим голосом:

– Скот! Сутки ареста, без хлеба!

* * *

Тяжело перенес Вылко это наказание. Ночью он долго плакал. Ему вдруг стало невыносимо тоскливо. Вспомнил мать – горемычная теперь печалится о нем; отца, которому уже не под силу управляться в поле; рябого вола, что, небось, все поглядывает, не идет ли Вылко приголубить его. Вылко все лежал и думал. Уже и третьи петухи пропели; в окошко заструился предутренний свет; скоро казарма пробудится от сна, солдаты высыпят на плац, срок его ареста истечет, он опять пойдет на учения – и опять увидит хмурую рожу лютого подпоручика.

Нет, он убежит, убежит нынче же вечером, как смеркнется… А там – будь, что будет.

Случилось так, что Вылко расхотелось приводить в исполнение свой замысел. Ивана Морисвинева куда-то перевели, а на его место пришел другой офицер, человек отзывчивый и добрый.

И Вылко остался.

Капитан И. не преминул отметить его расторопность, воинское послушание и простоту сердца. Как-то раз он похвалил Вылко перед всем взводом за хорошо выполненное задание.

– Браво, Вылко, ты молодец. Желаю всем быть такими солдатами.

Вылко казалось, что он вдруг вырос до самого неба. Он был готов стократно умереть, пусть только прикажет начальник. Воодушевившись, он принялся расспрашивать товарищей, скоро ли война с турками; на него напала охота проткнуть душ пять-шесть штыком, день ото дня он делался воинственнее.

– Вылко, ты и впрямь много турок перебьешь, как бои завяжутся? – с лукавством спросил его кто-то из солдат.

– Я им покажу!

– Да как же ты их перебьешь, коли сам-то и пороху не нюхал?

– Я-то? – сердито выкрикнул Вылко; он сделал шаг в сторону и, крепко вцепившись в ствол ружья, принялся изо всех сил пырять штыком воздух.

Солдаты попятились, они знали, что с Вылко шутки плохи; парень, видно, вошел в раж, его так и подмывало пустить в ход штык, острие которого сверкало на солнце. Вдруг кто-то тронул его за плечо.

Он оглянулся.

Перед ним стоял их офицер, глядя на него полу-улыбчиво, полусердито.

Вылко встал во фронт, пристыженный и онемелый.

– Хочу, чтобы ты и перед лицом живого врага держался так же геройски, – сказал капитан.

– Слушаюсь, ваше благородие!

Второго ноября их полк построили в местности Гладно-Поле; вскоре прискакал на поле полковой командир и зычным голосом провозгласил, что сербский король Милан объявил Болгарии неправедную войну и что к вечеру их повезут на поля сражений оборонять границы отечества.

После первой нечаянной радости, навеянной мыслью, что ему придется драться с сербами (общая радость заразила и его) в голове у Вылко настала сумятица, он никак не мог уразуметь двух вещей: почему сербы не идут биться с турками – ведь турки народ дрянь, а к тому же нехристи; и страшно ли перебираться через море, если ненароком придется, когда их пошлют в Сербию… Но расспрашивать об этом было некогда: все суетились, бегали взад-вперед, собирали нехитрое имущество, чтобы идти на станцию. А к поезду привалило беда сколько народу; матери плакали и целовали солдат, девки надевали им на шапки венки, украшали дула винтовок сосновыми ветками; одного только Вылко никто не провожал, никто не жалел. Но горевать об этом было некогда: солдаты хлынули в вагоны, заиграла музыка, толпа закричала: «Ура!» и… пых-пых, пых-пых – поезд тронулся.

* * *

Вот уже целых два дня Софийская котловина стонет от грома канонады; дрожмя дрожит высокая Витоша, окутав хмурое чело густыми облаками. Испугом охвачена старая София, болгарская столица: на улицах – сутолока и беготня, на лицах людей – горесть, в сердцах – мука. Куда ни глянь – всюду белые флаги с красными крестами; весь город преобразился в лазарет; повозки с ранеными прибывают ежечасно, и слухи, один другого чернее, ползут с полей сражений; грохот орудий все ближе и ближе, воздух раскалывается, стекла окон дребезжат. А за Софией, в направлении Сливницы, вся дорога черным-черна от войск; они идут туда, где свищут пули и гремят пушки, где людей косит смерть. И не из ближних мест держат путь: из родопских ущелий, с берегов Черного моря и тихого Дуная идут герои-юнаки; ночи для них обернулись днями, они на ходу спят, крошки хлеба в рот не кладут, а сила от этого только прибывает! И даже поют, наперекор пальбе, поют, а сами по уши забрызганы грязью, одни только ружья блестят; на сердце у них радостно, они знают, что вся Болгария на них глядит, молится за них богу. На западе, сколько хватает глаз, дорога запружена плотными рядами пехотинцев с торчащими в небо штыками; там грохочут железные ободья колес, что тащат тяжелые литые пушки и ящики с боеприпасами; там едут вскачь и мелкой рысью усталые всадники. И что за удивительная конница! Ездоки сидят по трое, как некогда солдаты Радецкого, спешившие на подмогу ополченцам на Шипке. Нынче под Сливницей новая Шипка; одним солдатом, одной пулей больше – отечество будет спасено от гибели, наши юнаки знают это, и потому бог дал им силу железную и невидимые крылья…

Лютый бой кипит в получасе ходьбы от Сливницы, кипит по всей линии наших войск. Со вчерашнего и позавчерашнего дня непрестанно гремят пушки, свищут миллионы пуль. Густой сизый туман от порохового дыма навис над полем боя и уже не рассеивается. Высокие курганы распаханы гранатами, а на их вершинах, где чернеют изломы окопов, валяются трупы, красные лужи молодецкой крови обагряют траву. Отряды неприятеля отовсюду напирают и повсюду отступают. Позавчера их было втрое больше нас, вчера – вдвое, сегодня мы равны. Бой идет на правом фланге, бой – в центре, бой – на левом фланге, там окопалась рота, где наш Вылко бьется за десятерых и творит чудеса. Курган, с которого нынче ведут огонь болгарские солдаты, вчера был сербским. Дважды поднимались в атаку наши отряды, пока не вытеснили сербов; неприятель, отойдя на соседнюю высоту, за ночь надежно окопался… Он безостановочно палит дружными залпами, засыпая нашу позицию, которая пониже сербской, градом пуль. Самих сербов не видать. Только время от времени сквозь пелену дыма, маячат верхи черных шапок, словно опустившиеся на землю вороны; замаячат и опять сгинут.

Проходят часы, бой продолжается. И без того страшный, огонь из сербских окопов с каждой минутой усиливается. Наша рота бережет патроны, зря не стреляет: ребята ждут, когда им скажут: «Марш!», чтобы пойти в штыки; а пока они слушают, как свищут над головами пули и с тупым, неприятным звуком вонзаются в землю; и когда бьет наша артиллерия, они следят глазами, где падают гранаты, и кричат «ура», когда видят, что угодило. Один только Вылко не перестает стрелять; он единственный регулярно отвечает неприятелю, и потому в его сторону чаще летят пули.

Это его очень злит; у него со вчерашнего утра маковой росинки во рту не было: из-за непрестанной стрельбы хлеб не мог попасть в его окоп; в пустом желудке урчит, он ругается сквозь зубы и знай бабахает. Но не зря говорят: «Голод города берет». Вылко вдруг вылез из окопа и начал обыскивать заплечные мешки своих однополчан, надеясь найти хоть ломтик хлеба. Он не обращал внимания на свист пуль, которые посыпались гуще. «Ложись, подпоручик!» – кричали ему товарищи, которые не могли глядеть на такое безрассудство. Но Вылко как ни в чем не бывало молча наклонялся и разгибался, обыскивая один мешок за другим; наконец ему попался заплесневелый сухарь, и он, на зло сербам, стал грызть его стоя. Одна пуля просвистела у самого рта и унесла сухарь невесть куда.

Это была ошибка сербов: Вылко осердился и, чтобы наказать их, стал махать руками и орать во всю глотку: «Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!» Сотни пуль пронеслись со свистом мимо такой прекрасной цели. А Вылко стоял и – ни с места. Незлобивого ангел хранит, говорит пословица. Однополчане подумали, что Вылко помешался, но не утерпели и, сидя в окопах, тоже закричали «ура!» Ротный смотрел на бесстрашие Вылко, затаив дыхание; комедия ежеминутно могла обернуться трагедией, а Вылко был добрый солдат.

– Вылко, ложись! – крикнул офицер.

Но Вылко будто оглох, знай, размахивает руками и горланит: «Ура, ура, ура!»

А остальные солдаты снизу, из окопов, повторяют за ним: «Ура, ура, ура!»

Чудеса да и только! Безумство храбрости заразительно, крик Вылко воспламенил сердца; несколько солдат приподнялось над окопами, они были готовы последовать за Вылко, он теперь был для них вожаком.

Ротный, нахмурив брови, скомандовал:

– Папурчиков, приказываю: ложись! Всем оставаться в окопах, бессмысленные жертвы ни к чему.

Вылко обернулся к нему и, ловя воздух ртом, замахал руками.

– Что такое? – спросил ротный, удивившись. – Ты ранен?

– Ваше благородие! – вырвалось наконец у Вылко. – Бегут!

– Как так – бегут? Кто бежит?

Ротный встал во весь рост и навел бинокль на позицию сербов.

Сербы и впрямь ударились в бегство, решив, что болгары идут в атаку.

Спустя двадцать минут отряды болгар заняли высоту без единого выстрела.

* * *

Вылко три месяца пролежал в лазарете из-за полученного под Царибродом ранения в левую руку, которая так и осталась увечной. Он по-прежнему пашет землю, для всех он и теперь Вылко Папурчик. Шутки ради приятели как прежде называют его «подпоручиком», хотя никто не забыл того, как он взял вражеское укрепление под Сливницей. Вылко тоже помнит это и при каждом удобном случае делится военными воспоминаниями. Поход обогатил его ум, расширил область понятий. Если казарма для солдата школа, то поход – академия. Да, Вылко теперь знает и понимает многое.

Пловдив, 1886 г.

Перевод В. Поляновой


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю