Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Иван Вазов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
«ТРАВИАТА»
Зимнее солнце заливало мою комнату. Большой сноп золотых лучей, во всю ширину окна, падал вкось на ковер и на угол моего письменного стола, так что освещенный кусок сукна горел ярко-зеленым цветом.
Я предложил доктору М. отодвинуться в тень, так как во время разговора он, незаметно для себя, придвинул свой стул к окну, и уже лысеющая надо лбом голова его находилась прямо под этим солнечным потоком.
– Нет, я нарочно сел здесь, на солнышке. Люблю его лучи. Солнце – это здоровье, – ответил он и продолжал прерванный разговор.
В это время на улице заиграла шарманка: звуки ее понемногу замерли в отдаленье.
Доктор, видимо, с удовольствием вслушивался в плавные звуки постепенно удаляющегося инструмента.
– Люблю музыку, вообще мир звуков, – сказал он.
– Откуда такие деликатные вкусы? Заниматься кромсанием человеческого тела и любить лучи, звуки… Ты, видно, ошибся в выборе профессии, доктор, – заметил я в шутку.
– Нерон, любуясь пожаром Рима, играл на арфе! Одно не мешает другому, – возразил он тем же тоном.
– Ты, конечно, будешь вечером на концерте в «Славянской Беседе»?
– О, там сегодня выступает европейская знаменитость. Я хотел пойти, но раздумал.
– Жаль. А почему?
– Я видел программу…
– И она показалась тебе неинтересной? – спросил я, удивленный разборчивостью приятеля: программа включала арии из самых известных опер.
– Там будут петь из «Травиаты», – промолвил он.
– Чего же лучше?
– Терпеть не могу «Травиату»; она мне просто отвратительна.
Видя мое удивление, он пояснил:
– Музыка божественная; русские так и говорят; божественная «Травиата». И я прежде обмирал, слушая. Но однажды ночью возненавидел ее на всю жизнь.
– Какой ночью?
– В ночь на тридцатое мая тысяча восемьсот девяносто первого года. С тех пор не могу ее слушать без дрожи ужаса – без того, чтобы у меня волосы на голове не встали дыбом. Она вызывает во мне страшные воспоминания.
– Что ж это за дата: тридцатое мая?
– Той ночью, после одиннадцати, жандармы перевели меня в третий участок из четвертого, где я пробыл тринадцать месяцев! Ты ведь знаешь, что я сидел в тюрьме по делу Белчева {173}173
…дело Белчева. – Имеется в виду убийство общественного деятеля, поэта, министра финансов в кабинете Стамболова – Христо Белчева, которое было организовано буржуазными оппозиционерами в 1881 г. Убийство послужило поводом Стамболову для расправы со своими политическими противниками.
[Закрыть].
И, нахмурившись, доктор продолжал:
– Третий полицейский участок находился на Алабинской улице, рядом с гостиницей «Люксембург». В том же доме помещалась тогда городская управа. Полицейские отвели меня туда, приставив штыки к спине, и втолкнули в большую темную комнату. На стене еле горела маленькая лампа. Я принялся обдумывать положение. Не к добру привела меня сюда: о третьем участке ходили самые скверные слухи.
В камере не было ни постели, ни одеяла – одни голые доски, покрытые пылью. Воздух был полон смрада из-за находящейся поблизости открытой канализационной трубы. Я ходил взад и вперед по камере, стараясь собраться с мыслями, а снаружи доносились звуки «Травиаты». Играли в саду «Люксембург». Несмотря на мою тревогу, чарующие мелодии услаждали мне сердце. Я страшно любил эту оперу. Я напряг слух, стараясь не пропустить ни звука. С одной стороны, я мучительно ломал себе голову, зачем меня бросили в этот застенок, ввергли в новую неизвестность, а с другой – радовался, что теперь мне можно будет каждый вечер до поздней ночи находить утешенье в концертах. У меня будет как бы друг, нечто вроде живого существа, которому я буду поверять свои чувства, разгоняя одолевающие узника мрачные мысли. Я подумал о том, что в четвертом участке целых тринадцать месяцев не только не слышал музыки, но даже шума улицы, даже голоса человеческого не мог услышать: тюремщику, приносившему мне пищу, было запрещено разговаривать со мной! Когда певица умолкла, мне хотелось присоединиться к аплодисментам.
Лицо доктора становилось все мрачней; он смотрел в пол, задумавшись.
– Из твоего рассказа я делаю вывод, что ты, наоборот, должен был еще сильней полюбить чудесную «Травиату».
Доктор многозначительно посмотрел на меня, как бы говоря: «Погоди, я еще не кончил», и продолжал свое повествование. Он говорил спокойно, ровно, обычным тоном, без риторических украшений, и речь его я постараюсь передать во всей ее искренности и простоте.
– Публика в восхищении аплодировала, кричала бис, и я приготовился опять слушать певицу, которая должна была выйти еще раз. Опять полилась та же мелодия. И вдруг где-то близко, словно из-под земли, послышался стон: «Ой, ой, мама!», потом – шум: «бух!», потом опять: «Ой, мама!» – и снова «бух!» Стоны чередовались с какими-то глухими ударами. Звуки «Травиаты» плыли в воздухе, но я уже их не слышал. У меня волосы встали дыбом, пот выступил на лбу. Я подошел к окну в коридор, которое забыли закрыть и откуда шли стоны. Взглянул – и что же увидел? Находящееся вровень с землей подвальное окошко в коридор было освещено. Через него было видно, что делается в подвале, откуда слышались голоса.
Там стояли четверо полицейских, а на земле валялся связанный человек, до того крепко стянутый веревкой и неподвижный, что если б он не стонал, его можно было бы принять за неодушевленный предмет. Его били, и он неистово кричал. Кто был этот человек? Я не знал. Случайно заняв удобный наблюдательный пост, я стал ждать, что будет дальше. Каким гнусным ни казалось мне это зрелище средневековых истязаний, я не мог оторваться от окошка. Пот лил с меня градом. Я ждал своей очереди. Теперь мне стало понятно, зачем меня перевели сюда. Это подземелье служило застенком. Если б не забыли закрыть окно, я через эту толстую стену ничего бы не услышал, несмотря на то, что у меня тонкий слух, как у всех охотников. Я отчетливо различал стоны и удары, наносимые человеческому телу. Били не палкой – при этом получается другой звук, – а знаменитыми мешками с песком {174}174
…били… знаменитыми мешками с песком. – Продолговатые мешки, наполненные песком, служили в болгарской полиции средством истязания заключенных; мешки эти не оставляли на теле особых следов избиения. Эта зверская инквизиторская практика была заклеймена и писателями Алеко Константиновым, Михалаки Георгиевым, Тодором Влайковым.
[Закрыть], о которых я так много слышал, когда был на свободе. Теперь я видел своими глазами и слышал своими ушами эти ужасы: связанного человека поздно ночью в подземелье подвергают жестокому истязанию! В голове у меня гудело. Мне показалось, что я нахожусь в таком месте, из которого нет выхода, окружен чудовищами, готовыми растерзать меня… Четыре-пять минут тишины. «Кончено, теперь моя очередь!..» – сказал я себе. Но нет, снова заработали мешки с песком и послышались страшные стоны. Кто-то приказал:
– Завяжи ему рот, Миле! (Я хорошо расслышал имя.)
Это было тотчас исполнено. Несчастный не издал больше ни звука. Только удары следовали один за другим. А в саду аплодировали. Ария из «Травиаты» зазвучала в третий раз. Звуки плавно полились в ночной тишине. И аплодисменты и самая музыка казались мне теперь страшней и отвратительней скрежета зубовного в преисподней. Такие ужасы – и тут же рядом такие восторги!
Пенье – и стоны поверженного наземь. По ту сторону стены – взмахи дирижерской палочки, по эту – взмахи мешков с песком. Самое грубое варварство в двух шагах от самой утонченной цивилизации. Нет, это не цивилизация, а издевательство, святотатство, позор!.. «Травиата»? Я возненавидел ее. Я возненавидел Болгарию! Для того ли пролились потоки болгарской крови, для того ли двести тысяч русских полегли костьми на наших полях и горах, чтобы мы имели счастье видеть в свободной Болгарии, в столице ее, в самом центре этой столицы, воскрешение мрачного средневекового варварства?
Доктор плюнул с омерзеньем. Начав свою речь спокойно, к концу ее он уже не мог себя сдерживать: клокотал, как вулкан. Глаза его сверкали гневом сквозь слезы. Он то и дело вытирал платком свой потный лоб, шагая взад и вперед по узкому пространству между моим письменным столом и окном. Комната казалась ему тесной. Он снова переживал мучения той страшной ночи.
Немного успокоившись, он продолжал:
– Вскоре опять наступило молчание, потом послышались шаги в коридоре. Я задрожал. Топот многочисленных ног говорил о том, что эти люди несут что-то тяжелое. Пройдя мимо моей двери, они вошли в соседнюю камеру и свалили там на доски что-то мягкое и тяжелое – может быть, человеческий труп. Потом послышался плеск воды. Никаких голосов больше не было слышно. Я ждал, что вот-вот и ко мне ворвутся жандармы, схватят меня и тоже поведут в подвал. В то время, когда я с замиранием сердца ждал этого, до меня доносились слабые стоны из соседней комнаты, куда бросили несчастного. Он шевелился и стонал, но это были движения и стоны умирающего, агонизирующего. Сквозь щели в стене проникал свет. Мне удалось разглядеть распростертого, теперь уже не связанного человека. Опознать его я не мог: мне никогда раньше не приходилось видеть это лицо. Рот у него был в крови. Он плевал кровью. Очевидно, от ударов в грудь. Чем же еще это могло быть вызвано?.. Ни до рассвета, ни в течение всего следующего дня ему не оказали никакой медицинской помощи. Хоть меня бы позвали… Он стонал, борясь со смертью. Только на второй день к нему пришел на минуту доктор Н. Сказал: «Ага, мерзавец, поделом тебе. Околевай теперь!», обругал полумертвого скверными словами и, даже не осмотрев, удалился. Я пришел в бешенство. Это было бесчеловечней того, что сделали жандармы. Только в Болгарии подобные типы имеют возможность так осквернять святость науки! Прошел еще день – и соседняя комната оказалась пустой: больной исчез.
– Что же с ним произошло?
– Об этом я узнал гораздо позже, только через пять месяцев, когда был оправдан военным судом и освобожден. Это был бедняга К., арестованный по тому же делу, что и я, ни в чем не повинный. В одну ночь со мной и его перевели из какой-то тюрьмы в третий участок, оттуда перенесли в больницу, а из больницы, тоже ночью, – на кладбище, где и закопали без отпевания.
Теперь понимаешь, почему я не могу идти на концерт, где будут петь из «Травиаты»? – прибавил доктор.
Он был прав.
Перевод А. Собковича
ДЕД ЙОЦО ВИДИТ…
Когда мы вспоминаем своих отцов, дедов, родственников, переселившихся на тот свет до освобождения нашего отечества, прежде чем перед глазами их засияли сладостные лучи свободы, нам часто приходит в голову: каковы были бы их удивление, их радость, если б они каким-то чудом пробудились от своего вечного сна, вышли из могил на свет божий и посмотрели вокруг! Как они были бы поражены всем окружающим, таким незнакомым и чуждым…
Но не воскреснут бедные наши родные, не порадуются чудесам свободы, каких они не видели даже в самых дивных своих сновидениях, но к которым мы уже привыкли и стали равнодушны. Нет, не воскреснут они: воскреснуть никому еще не удавалось…
* * *
Был, однако, человек, который умер накануне освободительной войны и хоть и не воскрес, но все же имел возможность при виде освобожденной Болгарии испытать удивление воскресшего без тех разочарований, которые постигли нас, живых.
Это был старик восьмидесяти четырех лет и звали его дед Йоцо. Жил он в горах, в состоящей из нескольких кошар глухой деревушке, гнездившейся над Искырским ущельем, в глубоком тенистом логу Стара-планины.
Человек простой, но толковый, он прожил тяжелую жизнь раба со всеми ее страданиями и унижениями, со всей ее безнадежностью. В самом начале русско-турецкой войны, когда старику пошел шестьдесят четвертый год, над ним стряслась беда: он вдруг ослеп.
Он остался жить, умерев для жизни, для светлых лучей неугасимой тайной надежды увидеть «Болгарское» – так называл он свободную Болгарию.
В душе его остались лишь образы черного прошлого; в сильной, хоть и старческой памяти его темным роем кружились воспоминания о рабской жизни, отвратительные, бередящие. Теперь он видел мысленно то, что некогда видел глазами: перед ним во мраке отчетливо мелькали красные фесы, чалмы, плети, свирепые турки со свирепыми лицами, тянулась бесконечно длинная рабская ночь, в которой он родился и умер, – ночь без проблеска радости и надежды:
* * *
Отзвук войны еле долетал в эту недоступную тогда балканскую глушь. Война началась и кончилась, а крутые скалы неприступного Искырского ущелья почти и не слышали ее грохота.
Болгария стала свободной.
И дед Йоцо стал свободен: ему сказали об этом. Но он был слеп – не видел свободы и не чувствовал ее ни по каким вещественным признакам. Она выражалась для него лишь в словах: «Турок больше нет!» И он понимал, что нет. Но жаждал увидеть «Болгарское», порадоваться ему.
В своих простых односельчанах, в их разговорах и мыслях, в их повседневных житейских заботах старик не замечал ничего особенно нового. Все те же люди с теми же страстями, та же неволя и бедность, что и прежде. Те же ссоры и шум в корчме, те же сельские дрязги, та же борьба с нуждой и природой в этом отрезанном от всего мира, всеми забытом медвежьем углу.
Сидя с безжизненным, мечтательно устремленным в пространство взглядом у ворот своих владений, под ветвями кривых дубов, он удивленно спрашивал:
– Где же «Болгарское»?
Был бы он зрячим, он взлетел бы, как орел, чтоб поглядеть на обновленный мир.
– Вот бы теперь мне глаза! – печально твердил он.
Увидеть Болгарию свободной – эта мысль преследовала его неотступно. Она заслоняла собой все; он оставался равнодушен, безучастен к шуму окружающей жизни: все казалось ему незначительным, ничтожным, обыденным. Он боялся, что умрет или выживет из ума от старости, не узнав, как выглядит «Болгарское», не увидев этого чуда…
* * *
Однажды, на пятом году после освобождения, в деревне прошел слух, что к ним, по неисповедимому божьему произволению, едет окружной начальник. Эта весть взволновала всех. Живей застучало и сердце деда Йоцо. Стариком овладело сладкое, трепетное волнение, какого прежде ему не приходилось испытывать. Теперь он увидит «Болгарское»! Именно увидит…
Он расспрашивал соседей, что это за начальник, какой он. Крестьяне поосведомленней отвечали ему, что окружной начальник – это вроде как каймакам или паша.
– Но болгарский паша? – спрашивал дед Йоцо, задыхаясь от волнения.
– Болгарский, а то как же!.. – отвечали ему.
– Неужто наш? Болгарин?.. – спрашивал он с удивлением.
– А тебе что, Йоцо? Турка захотелось? – посмеивались крестьяне, которым уже довелось видеть во Враце разных начальников и всяческих важных людей, а в Софии никто из них не бывал.
Но деда Йоцо этот ответ не удовлетворял. Он интересовался одеждой начальника, его походкой, спрашивал, носит ли он саблю. Ему объясняли.
– И саблю носит!..
Дед Йоцо радостно вздыхал. «Как только приедет, схожу к нему», – эта мысль прочно угнездилась в его трясущейся голове.
* * *
Окружной начальник остановился у Денковых. Их низенький двухэтажный домик с узкой наружной лесенкой – лучший в деревне – был обмазан глиной, а одно окошко даже застеклено. Этот домик заранее отвели для приема высокого гостя.
Дед Йоцо зашагал к Денковым. Постучав посохом по плетню, он крикнул:
– Гость тут, Денко?
Увидев деда, хозяин нахмурился.
– Тут. А ты по какому делу, дед Йоцо? Начальник устал, его нельзя беспокоить.
– Скажи-ка ему: пускай выйдет на минутку, – попросил старик и, постукивая посохом, направился к лестнице на террасу.
– Экий ты нетерпеливый. Ну кому, зачем понадобился начальник? – спросил Денко.
– Никому не понадобился. Мне понадобился. Вот… Так и передай ему: «Тебя, мол, хочет видеть слепой дед Йоцо!»
– Увидишь, как же! – печально улыбнулся Денко. «Не видать его тебе, как своих ушей», – подумал он.
Но старик был настойчив. Он уже постукивал посохом по первой ступеньке лестницы. Старая голова его тряслась.
Хозяин вошел к начальнику и доложил ему, что пришел один впавший в детство слепой старик.
– По какому делу? – спросил начальник.
– Хочет тебя видеть.
– Видеть меня?.. Слепой, говоришь?..
– Да, уж пять-шесть лет, как ослеп.
И крестьянин рассказал гостю, как дед Йоцо перед приходом братушек {176}176
…перед приходом братушек. – Братушки – так ласково болгарский народ называл русских солдат-освободителей, вступивших в Болгарию в 1877 г.
[Закрыть]вдруг потерял зрение.
– Толковый был мужик и в достатке жил, – прибавил Денко, – да вдруг ни с того ни с сего ослеп по воле божьей. Теперь глядит – ничего не видит… Все равно как помер… И что господь не приберет его, право? Хорошо хоть, сохранилось добро кой-какое: двор, скотина. Да и присмотреть за стариком есть кому: заботятся о нем и сын и сноха, хорошо за ним ходят.
– Любопытно, – в раздумье промолвил начальник… – Пусть войдет! Нет, лучше я сам выйду!
Он вышел на терраску и спустился по лестнице во двор. Дед Йоцо, догадавшись по топоту сапог, что это идет болгарский паша, снял шапку.
Чиновник увидал белобородого старика, еще здорового на вид, с большим, грубым, обветренным лицом, в оборванной безрукавке и в подвязанных веревкой широких штанах. Он стоял в смиренной позе, наклонив седую голову и дрожа всем телом.
– Что скажешь, дедушка? – приветливо спросил начальник.
Старик поднял голову и устремил на него свои безжизненные неподвижные глаза. Только мышцы его большого лица нервно вздрагивали.
– Ваша милость, вы ли это, сынок?
– Я, дедушка.
– Паша?
– Он самый, – с улыбкой ответил начальник.
Сунув шапку под мышку, дед Йоцо подошел к нему, взял его за руку, пощупал суконный рукав, дотронулся до медных пуговиц, до аксельбанта, потрогал дрожащей рукой шитые серебром эполеты на плечах, потом приподнялся и поцеловал их.
– Привел господь увидеть! – прошептал дед Йоцо. Он перекрестился и вытер рукавом блеснувшие на глазах его слезы.
Потом низко поклонился и сказал:
– Прости за беспокойство, сынок!
И с непокрытой головой, постукивая посохом, пошел к воротам.
* * *
Для старика опять потянулись однообразные, беспросветные дни, опять непроглядный мрак слепоты. Но в этом мраке ясной звездой в темной ночи сияло теперь одно виденье: болгарский начальник-паша! Старику казалось, что он впервые за пять лет на миг прозрел, увидел «Болгарское» – маленький проблеск «Болгарского» – и убедился, что турок действительно больше нет, что в мире настала свобода.
Кроме этого случая, все шло по-прежнему. В корчме он встречался с теми же крестьянами, был свидетелем тех же перебранок и ссор. Вокруг продолжала шуметь такая же подневольная жизнь, с ее тяготами, трудами, мелочной борьбой, в которой он не принимал участия, чуждаясь ее и оставаясь чуждым ей. Единственно, что скрашивало его темное существование, – это сознание, что Болгария свободна. И, наблюдая порой распри между односельчанами, он удивлялся: как могут они отравлять себе жизнь, когда нужно веселиться и радоваться, что на свете есть «Болгарское», есть свобода? А у них еще глаза. Как же они должны быть счастливы!
«Можно подумать, что они слепые, а я зрячий», – говорил себе старик.
И он подолгу сидел под дубом, слушая, как в ущелье шумит Искыр, видевший во время своих странствий много всякой всячины. От этих мыслей и старику становилось приятно, а время шло…
* * *
Однажды сердце старого Йоцо опять забилось от волнения. На пасху пришел в отпуск единственный солдат из их деревни.
– В чем он пришел-то? Одежда на нем – солдатская? – спросил, волнуясь, дед Йоцо.
– Солдатская.
– И сабля на боку?
– Ты бы слышал, как она у него побрякивает!
Старик поспешил к сыну старого Коле.
– Эй, юнак! Где он тут?
– Чего тебе, Йоцо? – спросил Коле.
– Где тут вояка твой? Как бы его повидать?
Самодовольно улыбнувшись, Коле позвал сына. Старый Йоцо услыхал звяканье сабли по камням… Он пожал крепкую руку, которую солдат весело подал ему, потрогал грубую шинель, пуговицы, фуражку, взял в руки саблю и поцеловал. Потом поднял на солдата свой безжизненный взгляд. По удивленному лицу его покатились две слезы.
– Значит, теперь у нас и войско болгарское есть? – спросил он, дрожа от счастья.
– Есть, дедушка, есть. И войско, и офицеры, и князь наш собственный, – гордо ответил солдат.
– А к нам он не наведается?
– Кто? Князь?
Солдат и отец его посмеялись простодушию старика.
Дед Йоцо целый час расспрашивал о болгарском дворце в Софии, о болгарских пушках, о болгарском военном обучении – обо всем, обо всем… И пока солдат рассказывал обо всех этих чудесах, деду Йоцо казалось, что где-то в глубине души его встает солнце, озаряя и согревая все вокруг, и он опять видит покрытые зеленым лесом горы, и голые склоны с сидящими на них орлами, и весь дивно прекрасный божий мир…
А солдат, воодушевившись, продолжал рассказывать чудеса…
– Эх, увидеть бы все это. Вот бы теперь мне глаза! – досадовал старик.
* * *
Долго жил дед Йоцо под этими новыми впечатлениями. В той отрезанной от всего мира деревушке больше не появился ни один представитель новой Болгария, так что некому было оживить благодатным волнением душу слепого старика. Унылое прозябание не нарушалось здесь ни одним событием, которое хоть сколько-нибудь напоминало бы о кипящей жизни Болгарии. Отзвуки политических потрясений, следовавших одно за другим и переворачивавших всю страну, не нарушали мирного покоя деревни. В ее убогие хижины не приходили газеты, да никто здесь и читать-то не умел: учителя не было, так как не было школы; священника – так как не было церкви; стражника – так как не было общины. А зима с ее снежными заносами и грязью совершенно прерывала на семь месяцев и без того трудное сообщение с внешним миром… Даже о сербской войне {177}177
…о сербской войне… – Имеется в виду сербско-болгарская война 1885 г,
[Закрыть], на которой погиб единственный солдат из этой деревни, сюда еле доходили слухи; что-то такое творится где-то там, за горами, но что именно – никто толком не знал. Упорная борьба за черствый кусок ржаного хлеба не оставляла этим людям времени для любопытства и работы их темных умов. И дед Йоцо, убаюканный нерушимым покоем деревушки, пребывал в полном неведении относительно всего, совершающегося в мире.
Мало-помалу им овладела полная апатия ко всему окружающему. Он стал впадать в состояние безразличия, близкого к старческому слабоумию. Целые часы и даже дни просиживал он в тени дубов, задумчивый, с безжизненным взглядом, бесцельно устремленным в пространство, вслушиваясь в глухой шум Искыра. Казалось, ничто, никакая внешняя сила уже не придет и не вырвет душу его из этого тихого медленного угасания,
Но это произошло.
Разнесся слух, будто в Искырском ущелье будут проводить железную дорогу: уже приезжали инженеры – мерили. Дошел этот слух и до деда Йоцо и как молотом ударил по его сознанию, погруженному в летаргию. В глубинах его памяти проснулось одно давным-давно забытое воспоминание. В молодости слышал он от одного врачанского чорбаджии по имени Мано, что паши, важные господа и французские инженеры говорили, будто Искырское ущелье – неподходящее место для железной дороги, что миллионы и миллионы будут выброшены зря…
– Как? Болгарская железная дорога?..
Он поверить не мог. Железная дорога!.. В этом ущелье, на такой крутизне, среди скал, где коню некуда поставить копыта, по обрывам, на которые не взобраться козе?.. Эдакому царству оказалось не по плечу. Так неужто мы?.. Но слух упорно держался, продолжая смущать воображение слепого старика, заставляя работать ум его, во всем другом проявлявший детскую беспечность.
Как-то раз ему сказали, что прокладка железной дороги в ущелье уже началась. Крестьяне нанимались на строительство и спускались вниз к реке.
Старик удивлялся.
– Свет не клином сошелся. Видно, поученей нашлись… Опять французы?
Ему ответили, что болгары. Старик был поражен.
– Как? Наши? Болгарские инженеры? А паши и французы сказали, что здесь ее не построить! Неужто у нас ученей их есть? А миллионы, тысячи миллионов, о которых чорбаджи Мано толковал?
– И миллионы есть у нас… Была бы борода, а гребень найдется!..
Душу деда Йоцо переполнил восторг. И войско, и паши, и пушки, и князь, и ученые, и миллионы. Чудеса, да и только!
Теперь «Болгарское» казалось ему чем-то громадным, могучим, необъятным… Убогое воображение старика не могло вместить всего этого величия. До сих пор символами «Болгарского» были для него эполеты окружного начальника да солдатская сабля, которые он трогал и целовал. Теперь его изумляло, пленяло своей силой, наполняло гордостью другое: болгарская рука прорезает горы, болгарский ум придумывает дивные, восхитительные вещи.
Где чорбаджи Мано? Что он сказал бы теперь?
Услыхав первый грохот рушащихся в пропасть, взорванных скал, дед Йоцо вытер рукавом навернувшиеся на глаза слезы.
* * *
С этих пор он больше всего любил проводить время шагах в пятидесяти от своего двора – на утесе, нависшем над глубоким Искырским ущельем, где кипела лихорадочная работа.
С утра до вечера просиживал он здесь над обрывом, слушая крики, взрывы, удары кирок, скрип тачек, все звуки, порождаемые трудовыми усилиями, весь разнообразный шум огромного строительства. Наконец, дорогу провели, и по ней пошли поезда. Дед Йоцо с трепетом услышал первый гудок паровоза, первый стук колес по рельсам. Ведь это гудела и стучала болгарская железная дорога! Он словно вновь ожил, возродился.
Каждый раз к моменту появления поезда он выходил на утес послушать гудок, поглядеть, как болгарский поезд побежит в ущелье.
В мыслях его железная дорога оказалась неразрывно связанной с понятием свободной Болгарии. Грохотом своим она внятно говорила ему, что настало новое, «болгарское» время. В деревне по-прежнему ничто об этом не напоминало; об этом возвещал только гудок. В соответствующий момент дед бросал все и спешил со своим посошком на утес – посмотреть… Пассажиры, любуясь в окна вагонов живописными видами ущелья, не без удивленья замечали над обрывом человека, который их приветствовал, махая шапкой. Это был дед Йоцо: он кланялся новой Болгарии.
Односельчане привыкли видеть его каждый день на утесе.
– Дед Йоцо смотрит… – с улыбкой говорили они.
Этот умерший для жизни и внешнего мира человек воскресал, только заслышав шум приближающегося поезда, радуясь детской радостью: поезд стал для него олицетворением свободной Болгарии; но так как он в жизни не видел поезда, воображение рисовало ему чудовищного крылатого змея, который изрыгает пламя, рычит, ревет и с невообразимой быстротой и напором мчится по горам, оповещая всех о мощи, славе и процветании свободной Болгарии.
Слепота и простодушие, как броня, защищали душу деда Йоцо от разочарований, переживаемых нами, зрячими, под влиянием темных сторон жизни.
Счастливый слепец!
Нередко новый кондуктор, увидев старика, в один и тот же час стоящего на утесе и махающего шапкой, спрашивал на ближайшей станции садящихся в третий класс крестьян:
– Что это за человек все махает шапкой там на утесе? Верно, сумасшедший?
– Нет, это дед Йоцо смотрит… – обычно отвечали крестьяне.
* * *
Однажды вечером дед Йоцо не вернулся докой. Утром сын пошел его разыскивать. Он направился прямо к утесу, подумав, не свалился ли старик в пропасть; он нашел его мертвым с шапкой в руке. Дед Йоцо умер внезапно, в тот момент, когда он приветствовал новую Болгарию…
Перевод А. Собковича