Текст книги "Заря вечерняя"
Автор книги: Иван Евсеенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
Дома за столом мы иногда шумели, разговаривали, а у деда Игната всегда ели молча и не по возрасту чинно. Все-таки боязно, вдруг скажешь что-либо не то, и после дед Игнат пожалуется на нас матери.
После завтрака дед Игнат поднимался и со словами: «Спасибо господу-богу» крестился на икону. Мы тоже складывали пальцы щепоткой, повторяли дедовы слова, крестились и склоняли перед иконой свои головы. У деда так положено, и нарушить заведенный порядок мы не смели, хотя в школе нас учили иному…
Дед провожал нас до калитки, успокаивал Валета, который с неистовым лаем носился по двору, зависал на цепи, пытаясь дотянуться до тропинки.
Однажды, выглянув из дедового двора, мы увидели, что возле нашего дома мать о чем-то спорит с плотниками. Мы перебежали через дорогу, застыли неподалеку и вскоре разобрались, о чем спор. Плотникам мешала накатывать бревна береза, растущая в палисаднике, и они хотят ее срубить. Мать просила что-нибудь придумать и оставить ее, потому как она нам очень памятна. Эту березу посадил наш отец, когда Тасе исполнился ровно год. Больше от отца, пропавшего в войну без вести, у нас почти ничего не осталось…
Помогая матери, мы тут же пустились в плач. Особенно сильно и горько плакала Тася, которая чуть-чуть помнила отца и которая считала березу «своей». Росла береза очень трудно и медленно, хотя мы неустанно поливали ее, обкапывали вокруг землю, следили, чтоб соседские мальчишки случайно не сломали ей верхушку. Отчего так получалось, мы не знали. Может, попалась такая под березой земля, а может, отец садил ее, чувствуя, что жить ему осталось совсем немного, и теперь береза никак не может набрать силы, забыть, кем и в какое время она посажена…
Дед Игнат тоже подошел к плотникам и, узнав, в чем дело, почему мы плачем, принял нашу сторону.
– Ничего, накатаете, – сказал он строго и громко, – береза молодая – пригнется.
Плотники, хотя и с неохотой, но покорились. Спорить с дедом им не резон. Они ведь знали, что на строительстве дед один из главных распорядителей и что он при случае может заставить их заново переделать затянутый угол или плохо подогнанные дверные косяки.
Дед сам определил, каким быть нашему дому. В первый день строительства он тонко заостренным колышком разметил его основание: четыре метра на девять. Мать хотела, чтоб дом был чуть-чуть побольше, особенно в ширину, но дед настоял на своем:
– Не тянись, егоза.
Матери тянуться было действительно трудно. Своими вдовьими силами она строила в деревне первый после войны дом. А сил этих явно не хватало. Особенно денежных. Но дед Игнат и тут нас выручил. Он одолжил матери на долгое время часть своих и часть церковных денег, поскольку заведовал приходской кассой. Потом мы долгие годы, экономя на всем, возвращали ему долг, в первую очередь, конечно, церковный. Мать отдавала в приходскую кассу почти всю свою учительскую зарплату, а на мелкие домашние расходы зарабатывали мы с Тасей, ежедневно носили на базар редиску, морковку или молоко. Церковный долг мы выплатили полностью, а вот успела ли мать до конца рассчитаться с дедом, я точно не знаю.
К осени дом был почти готов: аккуратно и красиво накрыт соломою, побелен. Вдвоем с матерью мы за несколько дней вымостили, выбили обыкновенными вальками глиняный пол, обкопали завалинку, затопили для пробы только что сложенную печку. Одним словом, жить в доме можно было, хотя потом мы еще целых десять лет доделывали его: пристраивали сени и кладовку, штукатурили, стелили дощатые полы.
За день до новоселья дед Игнат пришел в наш дом с маленьким серебряным ведерцем, до краев наполненным святою водою, с пучком жита и с широкой церковной кисточкой. Перевязав жито крест-накрест и положив его на подоконник, дед Игнат троекратно перекрестил каждый угол и, обмакивая кисточку в ведерце, начал освящать наш дом.
Матери, как учительнице, присутствовать при освящении не полагалось, потому что ее за это ругали бы в школе, а вот мы с бабкой Марьей толпились здесь же возле порога. Капельки святой воды попадали на наши головы, приводя нас в какое-то особое трепетное состояние. Дед Игнат переходил из одного места в другое, широко размахивал кисточкой, и мы слышали, как он при каждом взмахе повторяет:
– Мир дому сему. Живите богато и счастливо.
Мы зажили в новом доме не очень, конечно, богато и счастливо, но зато действительно мирно.
Сидя теперь на кухне и тоскуя лишь о том, что в нашем новом доме нет знаменитого столба-подпорки, вокруг которого так хорошо было играть в догонялки, мы часами могли наблюдать за дедовым подворьем через широкое, всегда чисто вымытое матерью окно…
А жизнь у деда Игната неожиданно переменилась. Недолго поболев, вдруг умерла бабка Акулина. Жила она строго, но вместе с тем как-то неприметно, словно боясь кого-либо обеспокоить своим присутствием, так же строго и неприметно она и умерла. Через день-другой уже вообще могло показаться, что ее никогда не было на свете…
Один лишь дед Игнат безутешно тосковал по бабке Акулине. Он весь как-то ссутулился, завел себе дубовую согнутую на конце до полукруга палочку-посох, седая его борода совсем побелела, обмякла и уже не топорщилась в разные стороны, а мирно покоилась на груди.
Чаще прежнего дед стал заходить к нам, подолгу сидел за столом, пил горячий самоварный чай, по-стариковски вздыхал и постанывал. Мы старались его не трогать, не беспокоить, быстро здоровались и убегали куда-либо по своим делам. У матери теперь добавилось работы. По утрам она ходила доить дедову корову, помогала ему топить печь, а иногда варила у нас для него то суп, то пшенную кашу, то картошку. Когда наступало время обеда, мать доставала из печки горшок, заворачивала в полотенце, и мы с Тасей несли его к деду. Поставив горшок в горнице на лавку, мы говорили материнскими словами:
– Ешьте горячее.
– Спасибо, – отвечал дед, как-то непривычно вздыхая и, наверное, смущаясь своей стариковской беспомощности.
В селе, конечно, все понимали, что долго так жить дед не сможет, что ему нужна какая-либо старуха, чтоб вести домашнее хозяйство, обихаживать и обстирывать деда. Вдовых старух от первой и от второй мировых войн было много, и, наверное, любая из них пошла бы за деда. Одни хотели дожить свою жизнь при мужчине, при хозяине, другие же, почти не скрывая, зарились на дедово крепкое, перетерпевшее все невзгоды подворье.
Но дед ни одну из этих старух к себе не взял. Перетерпев, как и полагалось, год одинокой тоскливой жизни, он привез себе из Кучиновки молодую, может быть, всего тридцатипятилетнюю женщину, – Галю. Привез он ее не в жены, как многие вначале думали, а в домохозяйки, «в прислуги», по словам нашей бабки Марьи. Трофим, вдовые невестки деда Игната, многочисленные внуки встретили Галю не очень ласково, стали реже заходить к нему в дом. Все им поначалу не нравилось в Гале: и как она варит обед, и как моет полы, и как белит стены, и как стирает. Обиженная и раздосадованная Галя несколько раз возвращалась домой в Кучиновку, но дед Игнат неизменно уговаривал ее и привозил назад. В первые месяцы Галиной жизни в Займище один лишь немой Митя, Трофимов сын, по-прежнему не обходил дедов дом стороною, возвращаясь из города, где он работал бондарем в райпотребсоюзе. Галя быстро научилась понимать Митю, и они часто подолгу беседовали, сидя на крылечке. Сдружилась Галя и с нашей матерью.
Зимними длинными вечерами Галя заходила к нам посумерничать, пощелкать семечки возле жарко натопленной лежанки или сообща сделать какую-либо крестьянскую работу. Чаще всего, расположившись на кухне, они с матерью терли на крахмал картошку. Работа эта однообразная, долгая, и ее действительно лучше делать сообща. Мы тоже пристраивались с терками где-нибудь в уголочке и, стараясь не порезать пальцы, помогали взрослым.
Галя рассказывала о своей жизни. Во время войны ее угнали в Германию, и она целых три года обихаживала коров на ферме у какого-то немецкого помещика. Он оказался на редкость злым и жестоким. За малейшую оплошность бил своих работниц вожжами или специально заведенным кнутом, в который были вплетены гитарные струны. Одну девчонку немец забил до смерти. Он накрутил ее косу на руку и бил головой об стенку до тех пор, пока она не умерла.
После войны Галя вернулась домой, в Кучиновку, стала работать в колхозе. Семья у них большая, многодетная, матери, после того как отец погиб на фронте, прокормить ее очень трудно, вот Галя и согласилась пойти к деду Игнату. Рассчитывать на замужество ей особенно не приходилось. До войны не вышла, а теперь кто на нее позарится – в деревне полно невест помоложе…
Дед Игнат Галиной семье помогал и деньгами, и продуктами. Мы не раз видели, как он воскресным днем, нагрузив своего Конька-Горбунка несколькими мешками зерна или картошки, отправлялся вместе с Галей в Кучиновку. Она сидела рядом с дедом на телеге в праздничной юбке и кофте, молодая, черноволосая. Глядя на нее, ни за что нельзя было поверить, что она почти четыре года была где-то в Германии, что потом маялась дома с многочисленными своими братьями и сестрами. Казалось, она всегда жила у деда Игната, спозаранку хлопотала во дворе, в саду, делая всю нелегкую домашнюю работу с завидным вниманием и охотой.
Дед Игнат Галей был доволен. Он как-то помолодел, выпрямился, забросил свой посох. Ходил дед всегда в чистой, вываренной в жлукте и выглаженной угольным утюгом рубашке, в хлопчатобумажном, обычном в то времена пиджаке, который сидел на нем особенно ладно и удобно. Бороду, оставленную было без внимания после смерти бабки Акулины, дед опять начал подстригать по-русски, полукругом.
По вечерам, когда мать с Галей терли картошку, дед тоже часто заходил к нам, садился на табуретке под часами, усмехался, обзывая теперь и нашу мать, и Галю егозами, поучал их, что крахмал лучше всего затевать на молодом месяце, на «молодычке», чтоб он был потуже и не «плыл», отстаиваясь в деревянном корыте-ночовках.
Собираясь домой уже почти около полуночи, Галя всегда следила, чтоб дед поплотней застегивал полушубок, надевал рукавицы. Она сама подавала ему лисью шапку, сама открывала дверь, сама несла освободившийся от картошки чугун.
Жить бы, казалось, деду Игнату при Гале и жить. Но вдруг опять навалилась на него беда. От долгого сидения на привязи поздней, уже снежной осенью взбесился Валет. Он сорвался с цепи, покусал вначале корову, потом Галю и деда Игната и убежал на огороды. Целыми днями он носился по округе, нагоняя на всех страх своим бешеным воем. Василь Трофимович и еще несколько мужчин, вооружившись ружьями, пытались его убить, но Валет каждый раз убегал от них и прятался в окрестных лугах и перевесках.
Убил его сам дед Игнат. Чуть оправившись от укуса, он встал на лыжи и настиг Валета на Смолярне, где у нас обычно хоронили погибших по какой-либо причине домашних животных и где в те годы не раз целыми стаями собирались волки.
Корову деду Игнату пришлось прирезать и захоронить на той же Смолярне. Собачью будку он сжег на огороде, а проволоку, по которой бегал на цени Валет, снял и спрятал и повети. Каждое утро теперь дед Игнат вместе с Галей ходил в медпункт, где фельдшерица делала им уколы против бешенства. По словам нашей бабки Марьи, уколы эти особенно «болючие» и делают их почему-то обязательно в живот.
Прошел, наверное, год или полтора, пока все это немного забылось. Дед купил себе другую корову, длинноногую, пегую. Молока она давала не меньше, чем старая, а вот ходить в упряжке никак не хотела, ломала оглобли и дубовую дужку на ярме, вырываясь на волю. Дед Игнат из-за этого расстраивался, переживал. Да и как было не переживать – коня к тому времени ему опять пришлось продать, а без тягла для крестьянина известно какая жизнь.
Выручала деда Игната в эти годы наша мать. Она иногда брала в колхозе коня или вола якобы для себя, а на самом деле для деда Игната. Эту небольшую хитрость нее понимали, поскольку было видно, где и на чьем подворье работает конь, но помалкивали, кто из уважения к матери, все-таки учительница, а кто, быть может, побаиваясь Василя Трофимовича, который при случае, наверное, за деда мог бы и заступиться.
Мы ожидали, что дед заведет себе и новую собаку. Многие мужики, зная его охотничий интерес, предлагали ему щенков, но дед отказался от них наотрез. Двор его от этого как-то поскучнел, стал пустынным, хотя мы теперь и могли беспрепятственно заглядывать в любой его угол.
Умер дед Игнат нежданно-негаданно от совсем нетяжелой и легко излечимой даже в те времена болезни.
У него вдруг начало побаливать в правом боку, вначале, правда, не сильно, терпимо, и дед, не обращая особого внимания на эту боль, продолжал трудиться в саду и на огороде. Но потом боль усилилась, заставила деда лечь на кровать. Галя тут же вызвала фельдшерицу. Она долго осматривала деда, расспрашивала, где и как у него болит, но правильно поставить диагноз так и не смогла. Везти же деда сразу в районную больницу она, видимо, побоялась, зная, что там сельских фельдшеров крепко поругивают, если они привозят людей по пустяшному случаю. Дед Игнат маялся дома ночь и потом еще целый день, пока наконец-то наша мать и Василь Трофимович без всякого разрешения не повезли его в районную больницу сами. Там деда сразу же положили на операционный стол, поскольку был у него самый обыкновенный аппендицит, но оказалось, уже поздно – аппендицит у него лопнул, и спасти деда не удалось…
Привез деда Игната Василь Трофимович уже в гробу, который по его приказанию быстро соорудили в колхозной мастерской плотники. Старушки, которые с утра сидели на крылечке, тут же гурьбой вошли в дом и принялись мыть и наряжать деда в праздничный, редко ношенный им при жизни костюм.
Не знаю уж по какой надобности, но в этот момент я тоже заглянул в дом и увидел, как две старушки придерживают совершенно голого деда Игната в оцинкованном корыте, а остальные поливают ему на голову, на плечи и на грудь воду. Старушки осуждающе цыкнули на меня, хотя я и сам пугливо попятился назад от этого страшного, никогда не виданного мною зрелища.
Вечером мы с матерью пришли в дедов дом и долго стояли возле гроба. Мать плакала, а я смотрел, как трепещет и бьется, медленно оплывая, вставленная в дедовы сложенные на груди руки свеча. Одна из старушек, омывавших деда, несколько раз подряд рассказывала, что под мышкой у него было тепло, а это, мол, верный признак, что дед умер преждевременно и что его обязательно можно было вылечить. Тогда, возле гроба, я очень поверил этому, и мне даже показалось, что я сам прикасался к мертвому деду Игнату ладонью и тоже чувствовал исходившее от его тела тепло…
Похороны деда Игната были многолюдными. Народу собралось полным-полно и из своего села и даже из соседних – все-таки человек в округе он был заметный. Из Великого Щимля приехал на немецком трофейном велосипеде Железняк, к тому времени уже переизбранный из должности председателя, пришел дедов друг, знаменитый великощимельский кузнец Иван Логвинович, который доводился нашей, бабке Марье родным братом. Из Кучиновки приехали Галины родственники: братья и сестры. Много народу пришло из нашего районного центра, города Щорса, где у деда Игната тоже были хорошие знакомые и товарищи.
В церкви деда отпевали сразу два священника, наш, Харлампий, и кучиновский – Федот.
Отпросившись у матери, которая стояла на цвинторе, потому как заходить в церковь ей, учительнице, не полагалось, мы с трудом пробрались к амвону. Нам и раньше приходилось бывать в церкви при отпевании умерших, но сегодня все было как-то по-особому торжественно и возвышенно. Священники и певчие пели дрожащими, скорбными голосами, которые, достигая самого высокого напряжения, вдруг как будто ломались, падали, и тогда было слышно, как плачут возле гроба Галя, ее братья и сестры, дедовы невестки, как, не умея говорить и плакать, вытирает ладонью глаза и мычит немой Митя.
А может быть, нам все это лишь казалось. Мы ведь впервые присутствовали на похоронах так хорошо знакомого и близкого нам человека. Похорон деда Сашка, умершего в сорок шестом году, мы почти не помнили, а все остальные самые тяжелые и горькие похороны были у нас еще впереди.
Стоя возле гроба деда Игната, нам, наверное, тоже полагалось бы плакать. Но мы находились в том детском возрасте, когда смерть пожилых людей еще не пугает, когда она кажется вполне естественной и для детей любопытна лишь обрядом похорон. Крепко взявшись за руки, мы наблюдали за всем, что происходило в церкви. Вот Иван Логвинович пробрался поближе к гробу, посмотрел вначале на мертвого своего товарища, потом на высоко подвешенную к потолку люстру с множеством толстых восковых свечей, которую он собственноручно сделал для займищенской церкви по заказу деда Игната. Казалось, он проверяет сейчас свою работу, удачно ли размещены по широкому кругу из нержавеющей стали подставки для свечей, хорошо ли освещает люстра амвон, священников и лицо умершего, ярко ли блестят на ней, переливаясь и чуть слепя глаза, крохотные, кованые из серебряных полтинников крестики? Вот откуда-то из-за царских ворот вышел, горбясь больше обычного, Кулька с продолговатым темно-коричневым ящиком в руках и начал гасить тоненькие свечки-карандашики, расставленные старушками возле гроба. Некоторые из них не догорели даже до половины, но Кулька все равно задувал их легкое, будто позолоченное, пламя и бросал огарки в свой потаенный ящик. Старушки осуждающе запоглядывали на Кульку, зная эту давнюю его хитрость. Дома Кулька, повыдергивав из огарков конопляные гнотики, переплавит воск, накатает новых свечей и опять будет продавать их за перегородкой при входе в церковь. Раньше дед Игнат зорко следил, чтоб свечки, поставленные старушками возле икон или возле амвона на деревянных подсвечниках, догорали до конца, а теперь, конечно, следить за этим будет некому… Вот несколько пчел, привлеченные запахом воска, залетели в церковь, но обнаружив там такое стечение народа, такое яркое полыхание свечей, теперь испуганно бились о зарешеченные церковные окна, жужжали, словно тоже оплакивали деда Игната, своего хозяина…
Наконец отпевание закончилось, и народ вслед за гробом потянулся на кладбище, где на самом его краю между колхозным двором и кузницей была вырыта могила.
Похоронная процессия растянулась почти на полкилометра. Впереди высоко развевалась на ветру ярко-красная хоругвь с изображением Иисуса Христа, которую торжественно нес одноглазый дед Савостей. Вслед за ним почти шаг в шаг шел старый Казубец с резным в человеческий рост крестом в руках. Потом четверо мужчин, повязанные белыми платочками по левой руке, несли крышку гроба – веко. Они шли, часто оглядываясь на отца Федота, который вел за собой мужчин, несущих гроб, и время от времени подавал команду, чтоб сделать одну из положенных двенадцати остановок до кладбища. Отставая от гроба шагов на пять-шесть, сразу за певчими шла Галя, а рядом с ней заплаканный, печальный Митя. Потом тянулись многочисленные старушки, женщины, шел, опираясь на костыли и часто кашляя, оттого что нельзя ему сейчас закурить, Кривой Макарович. Мы с матерью, чтоб не мешать родственникам оплакивать деда, шли почти в самом конце похоронной процессии, лишь изредка, во время остановок, приближаясь к гробу. За нами, замыкая процессию, двигался один лишь Артюшевский с ружьем на плече. Должно быть, он возвращался с луга, куда почти никогда не ходил без ружья, и теперь не успел занести его домой. Кому-либо иному старушки обязательно бы указали, что быть с ружьем на похоронах не полагается, но Артюшевского они задевать побаивались…
На кладбище, когда отец Федот и отец Харлампий отпели положенные молитвы, мы с матерью подошли для прощания с дедом Игнатом. Мать заплакала, поцеловала деда в лоб и торопливо отошла в толпу. Я тоже склонился над ним, безжизненно холодным, пожелтевшим, поцеловал, в последнее мгновение успев заметить, что борода у деда совсем по-живому развевается от легкого дыхания ветра.
Когда гроб опустили в могилу и отец Федот сковырнул лопатой из каждого ее края по комку земли, я по научению старушек вместе с другими ребятишками взял в руки горсть холодного песка и бросил его на дедов гроб.
Мужчины тут же, сменяя друг друга, начали засыпать могилу. Последним взялся за лопату Железняк. Со знанием дела, по-хозяйски он обстучал тыльной стороной лопаты холмик, выровнял его, чуть поправил плечом высокий сосновый крест. Сразу чувствовалось, что за долгие годы войны не раз и не два приходилось ему хоронить своих боевых товарищей, и вот теперь в мирной жизни его горькое умение пригодилось бывшему солдату, чтоб похоронить старого друга и надежного советчика – деда Игната.
После похорон были поминки. Мать, помогавшая Гале еще накануне варить в здоровенных полутораведерных чугунах борщ, кашу и обязательный у нас на любых поминках узвар, хлопотала теперь в дедовой хате, а я вместе с другими ребятишками, добросовестно съев выданную еще на кладбище просфору, затеял на улице нашу любимую игру – лапту.
Не верилось, конечно, что нет больше деда Игната, что по утрам не будет он выходить из своего двора с веслом и с сетью, собираясь на рыбалку, что нигде его теперь не встретишь: ни на речке, ни на лугу, ни в церкви. Но долго горевать нам, ребятишкам, об этом не приходилось – мяч, ловко поддетый битой, высоко летел над дедовым домом в голубое прозрачное небо…
Почти сразу после похорон деда Игната начались суды и пересуды за его подворье. Главным наследником был, конечно, Трофим, но хотели получить свою долю и жены его погибших братьев. Кроме того, полагалось кое-что и Гале, прожившей у деда почти шесть лет. Она, правда, ни на что особенно не надеялась, собрала свои нехитрые пожитки и уехала назад в Кучиновку.
Трофиму, чтоб стать полноправным хозяином отцовского дома, надо было выплатить назначенную судом сумму каждой вдове. А он все тянул с этим и тянул. Несколько раз на подворье к деду Игнату приезжала из района комиссия и в присутствии наших сельсоветчиков делала опись дедового имущества. В этой описи и заключалась главная закавыка всего застопорившегося дела. Ведь оценить крестьянское хозяйство деда Игната: его дом, сараи, рыбацкие спасти, пасеку, наконец, его знаменитую ножную ступу можно было и так и эдак. Тут уж все зависело от честности и добросовестности членов комиссии.
Трофиму каждый раз казалось, что комиссия завышает стоимость дедового добра, и он, нарядившись в хромовые сапоги и собственноручно сшитую рубаху, потому как был хорошим портным, в фетровую, привезенную с войны шляпу, отправлялся в город, как говорила наша бабка, «хлопотать». Возвращался Трофим после этих «хлопот» обычно хорошо подвыпившим. Остановившись на огороде между домом своего отца и домом другого нашего соседа, деда Иваньки, чья дочь Прасковья была одной из тех вдов, которые надеялись на часть наследства, он принимался ругаться такими замысловатыми матерными словами, что родители старались в это время не выпускать детей на улицу. Да что там матерные слова и дули, которые Трофим, смачно поплевав на прокуренный большой палец, в изобилии показывал ни в чем не повинному деду Иваньке и его жене, бабке Евдохе, он грозился дотла разорить и сжечь их дом.
В конце концов Трофим и победил всех в этом тянувшемся несколько лет наследственном деле. Он выплатил вдовам и Гале какие-то не очень большие суммы и вскоре перебрался в дом деда Игната, оставив свой сыну Федору. Подворье сразу зажило новой, дотоле неведомой нам жизнью. С утра до позднего вечера бабка Ганна, Трофимова жена, ругала всех, кто ни попадался ей под руку, от поросят до кур и внуков одними и теми же словами: «Чтоб вас пранцы побрали!» Что это за «пранцы», я до сих пор не знаю, но у нас так часто ругаются деревенские женщины.
Понять сварливость бабки Ганны, старухи в общем-то доброй и мягкой, можно было. Сколько пришлось ей намаяться с вечно подвыпившим Трофимом, с немым Митей, пока он немного подрос и обучился бондарному делу, с Федей, который к тому времени тоже начал крепко запивать и которому в будущем не раз еще предстояло побывать в тюрьме. А сколько пережила она, дожидаясь с войны Трофима и старшего своего сына Василия!
На широкой, построенной дедом Игнатом, возле забора лавочке, где раньше по вечерам чинно рассиживались старухи, теперь чаще всего сидел, низко опустив голову, пьяный Трофим. Иногда он соскальзывал с лавочки и падал на землю, обжигая себе лицо и руки крапивою, которая на редкость быстро проросла из-под забора и заглушила траву-мураву. Тогда бабка Ганна звала на помощь нашу мать, и они вдвоем, с трудом подняв Трофима, отводили его в дом. Наутро он, опохмелившись самогоном, который потихоньку гнал в погребе, с сетью на плечах тяжело шагал к речке. С легкой руки деда Игната в их роду все занимались да и по сей день занимаются рыбалкой. Но как не похож был шаг Трофима на шаг деда Игната! Двигался Трофим как-то враскорячку, словно боялся, что не попадет ногой на землю, и иногда действительно не попадал, путался в картофельной ботве и едва не падал вместе с сетью. Рыба ловилась у него тоже послабее, чем у деда Игната. Казалось, он ездит на речку не столько затем, чтобы поймать рыбу, поохотиться за ней, сколько затем, чтоб на свежем речном воздухе немного прийти в себя после вчерашнего запойного дня. Закинув сеть, он иногда часами сидел в лодке, курил папироску за папироской, а то и дремал.
Дедовых пчел Трофим забросил вообще. Не с руки было ему, человеку пьющему, с ними заниматься. Зато с портновскими своими делами Трофим и пьяный, и трезвый справлялся всегда хорошо. Он был единственным на всю деревню портным, который умел перешить солдатскую шинель на полупальто, а это по тем послевоенным временам очень ценилось. Шил кое-какую одежку Трофим и для нас. У меня до сих пор где-то хранится в деревенском доме похожая на гимнастерку рубашка его работы. Пережил Трофим деда Игната всего лет на пять-шесть. Поздней осенью он пьяный долго пролежал на холодной, сырой земле и простудился. От этой простуды у Трофима открылась рана на ноге. Несколько месяцев он хромал, страшно матерился, все еще выпивая по рюмке, проклинал войну и вообще все на свете. А потом сразу поник, обессилел и, как говорила бабка Марья, «прибрался» из этой жизни…
Несколько лет бабка Ганна перемогалась на подворье сама, все так же напористо ругая кур и поросят, пока к ней не перебралась внучка Рая с весело выпивающим мужем Иваном. Бабка Ганна немного попритихла, успокоилась и все чаще стала приходить к нам, чтоб побеседовать с матерью, излить свое горе о Федоре, который в очередной раз сидел в тюрьме. Умерла она быстро и неожиданно от ущемления грыжи.
Деда Игната мы часто вспоминали все эти годы. Но особенно много разговоров велось о нем весной, когда после пасхи на фоминой неделе мы отправлялись на кладбище убирать могилы умерших. В школе нас за это поругивали, считая, что таким образом ученики приобщаются к религии, но мы все равно шли на кладбище, вооруженные лопатами, граблями и вениками, иногда даже забыв снять пионерский галстук. Несмотря на директорский запрет (кстати, человека приезжего, у которого своих могил у нас в селе не было), приходила на кладбище и мать, потому как понимала, что страшнее любого запрета мнение деревенских жителей, молва, что вот, мол, такие-то и такие забыли своих пращуров и на радоницу даже не убирают могил.
В этот день, оставив самые неотложные дела, собиралось на кладбище едва ли не все село. Грустное это, но живое занятие – убирать могилы умерших, помнить, что рано или поздно, но нам тоже предстоит лечь на кладбище в один с ними порядок.
Мы с раннего утра трудились на кладбище, не покладая рук. Вначале убирали два расположенных рядом холмика, под которыми лежали наш прадед Михаль и прабабка Ульяна, потом переходили к могилам деда Сашка и материной сестры Тани, умершей от простуды совсем еще девчонкой, потом сгребали листья и прошлогоднюю траву с незанятого клочка земли, где, горюя, всегда заказывала положить себя после смерти бабка Марья, и наконец шли к могиле деда Игната.
Густо посыпав могилу желтым песком, мы выкладывали на ней два креста: один в изголовье из сосновых расщепившихся за зиму шишек, а другой в ногах из растения, которое мы промеж себя назвали «зелеными шишками» и которое на самом деле носит удивительное название «молодило». Растет оно, по крайней мере у нас, только на кладбище.
Передохнув дома самую малость и одевшись потеплей, я вместе с бабкой Марьей опять отправлялся на кладбище, теперь уже на поминки. Это считалось в школе вообще большим проступком, за который могли вызвать в учительскую или даже поставить в угол в холодной, выходящей окнами на север комнате. Но мать ни разу не запретила мне идти на поминки, хотя потом ей самым серьезным образом доставалось от директора.
Когда мы с бабкой огородами, через березняк и колхозный двор подходили к кладбищу, народу там уже было полным-полно. Старушки, расстелив прямо на земле между могилами льняные простыни, выкладывали на них из кошелок всякую снедь: куриный, специально для такого случая сваренный холодец, фруктовый наваристый кисель, крахмальные блины, выставляли обычно в высоких, сделанных из снарядных гильз кружках поминальный медовый напиток – колыво. Мужчины, еще на подходе к кладбищу снимавшие шапки, добавляли ко всему этому по бутылке вина или самодельной водки.
В ожидании отца Харлампия, который на радоницу обязательно исполнял поминальную службу на кладбище, старушки зажигали на каждой могиле свечи, и они горели в изголовье умершего, возле креста, до глубокой ночи, особо печальным и трепетным пламенем.
Мы тоже зажигали свечи вначале на своих могилах, а потом на могиле деда Игната. Я брал у бабки крашеное, оставшееся от пасхи яйцо и принимался катать его по дедовой могиле крест-накрест из одного конца в другой, хотя толком и не понимал, зачем и почему это делается. Бабка терпеливо ждала, пока я натешусь этим немного забавным катанием, потом заставляла меня разбить яйцо и положить на крест. «Так надо», – всегда отвечала она на мой вопрос и, перекрестившись на могилу, добавляла: «Чтоб деду было чем на том свете разговеться».
Во время поминок на наших порядках за деда Игната взрослые всегда выпивали по рюмке вина, а мы, дети, по три ложки колыва. Все вспоминали, как дед при жизни обязательно подходил к нашим могилам, чтоб выпить рюмку за упокой Михаля Филипповича и Александра Михайловича, с которыми по-соседски был хорошо дружен. Мне всегда казалось, что дед Игнат и сейчас вот-вот появится из темноты и, освещенный полыханием поминальных свечей, скажет, обращаясь к могилам, свое обычное: «Лежите с миром…» Но ему уже никогда не суждено было появиться, он сам лежал на краю кладбища с миром и упокоем…