Текст книги "Заря вечерняя"
Автор книги: Иван Евсеенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
Окна в нашем доме для тепла наполовину забиты соломою. А одно, которое выходит на улицу, так и целиком. От этого в комнатах всегда полумрак. Днем, когда не зажигается лампа, даже больший, чем вечером. Холодом тянет и от глиняного пола, и от входной двери, хотя мы ее стараемся изо всех сил утеплить. Каждую осень по косякам прибиваем новую солому, которую бабка Марья сплетает в длинные тугие косы. Но тепло все равно не держится, по утрам на двери то там, то здесь выступает самый настоящий иней. Вся беда еще в том, что у нас в доме нет рубленых сеней. Вместо них приделан небольшой дощатый коридорчик, продуваемый ветром со всех сторон. В метельные дни в нем образуются целые сугробы снега. Строили этот коридорчик, видимо, временно, но он простоял без малого сто лет. Не зря, наверное, говорится, что временные постройки самые долговечные… Доски на коридорчике позеленели, обросли кустистым седоватым мхом, крыша, покрытая иногда соломою, а иногда толем, то и дело протекает.
Не помогают нам бороться с холодом и завалинки, которые мы с матерью, как только наступает осень, добросовестно ладим вокруг дома, укутываем картофельной ботвой. Землю, как говорит наша бабка, все равно не нагреешь. Глиняный пол, несмотря на то что за долгие годы он намазан до полуметровой толщины, холоднющий-прехолоднющий. Босою ногой на него не ступишь.
Но вообще-то мы народ привычный и на холод но сильно жалуемся. Жить можно. Особенно вечером, когда протоплена лежанка, когда горит на коменке лампа, когда рядом мать, Тася, бабка Марья, кот Мурчик, а в руках книжка, и не какая-нибудь, а «Русские народные сказки». Больше других мне нравится сказка про Покатигорошка, как он отыскал Змея-Горыныча, поел весь его железный хлеб, все железные бобы – и победил.
Страничка шелестит за страничкой, ветер в трубе воет и злится, словно Змей-Горыныч. Но я его не боюсь, мне даже хочется, чтоб он залетел в дом и мы бы с ним померились силами…
– Давайте спать, – неожиданно предлагает мать. – Поздно уже.
Волей-неволей приходится соглашаться. Во-первых, действительно уже поздно, скоро одиннадцать, а во-вторых, надо экономить керосин, его у нас в старом, заткнутом бумажною пробкою бидоне осталось совсем мало.
Мы укрываемся широким, всегда чисто выстиранным рядном, тоже когда-то доставшимся бабке Марье в приданое, и начинаем потихоньку засыпать. Я, как самый маленький, лежу посередине, между матерью и Тасей. Глаза у меня уже совсем слипаются, но я все равно еще успеваю подумать, помечтать об отце. Я так делаю перед сном каждый вечер. В полной темноте и тишине мне представляется, что отец прилетит обязательно на самолете. Он никогда не был летчиком, не служил даже в армии, но, по материным и бабкиным рассказам, я знаю, какой он был смелый и отчаянный. А раз смелый, то тогда, конечно, обязательно летчик, потому что смелее летчика никого не бывает. Я даже знаю, где самолет сядет – за огородами, в лугах, между ольховым лесом и речкою Сновью. Прилетит отец на военном самолете «ястребке», которые каждый день кружат над нашей хатой, над лугом и лесом, кувыркаются с крыла на крыло, делают мертвые петли, тренируются… Я первый подбегу к самолету, и отец сразу меня узнает…
Я засыпаю с этой надеждой и даже во сне хочу, чтоб скорее наступило утро…
ПОКА ЗВЕНИТ КОЛОКОЛЬЧИКИ вот оно наступает. Отца, конечно же, нет, хотя иной раз меня будят прилетающие с Городнянского аэродрома самолеты. Они кружат и кружат над нашим домом…
Зато мать давно проснулась и топит печь. Мы свешиваем из-за коменка головы, чтоб узнать, который час и не пора ли собираться в школу. Мать подает нам прямо на печь по чашке молока и куску хлеба.
Позавтракав, мы слезаем с печки, умываемся над тазиком, поливая друг дружке на руки холодную колодезную воду. У Таси к школе все готово еще с вечера, книжки и тетрадки аккуратно сложены в отцовский портфель. Ей остается только зажать перед зеркалом галстук специальным металлическим зажимом, на котором изображен костерок с тремя язычками пламени. Тася самая примерная ученица в школе, она получает одни пятерки и переходит из класса в класс обязательно с похвальной грамотой. У меня же такого прилежания и таких способностей к учебе нет. Случается, я получаю даже тройки. Перед матерью мне, конечно, стыдно, но что поделаешь, если я такой неусидчивый и невнимательный: то букву пропущу, то напишу неаккуратно – некогда ведь, ребята зовут на санках кататься, какая там учеба!
Книжки, завернутые в газеты, я нахожу на лавке, на отцовском патефоне и даже на лежанке, где вчера делал уроки, спасаясь от холода. Потом принимаюсь за поиски ручки. С ней мне особая беда. Вернее, даже не столько с ручкой, сколько с пером-лягушкой. Если бросишь ручку как попало на дно портфеля, то кончик пера обязательно раздвоится и ничего толком им не напишешь. Ручку я нахожу на подоконнике рядом со своим самодельным песенником, засовываю ее за корешок книжки. Ольга Тимофеевна нас за такие хитрости ругает: книжки ведь из-за этого вымазываются в чернилах. Но тут уж надо выбирать – либо книжки, либо перо. Я всегда выбираю перо, хотя книжку мне тоже жалко. А вот Тася кладет перо на дно портфеля, и оно у нее ломается очень редко. Но то Тася, она отличница, ей иначе нельзя. С кого же тогда будут брать пример остальные ученики?
Но вот все готово. Я надеваю пальто, шапку, решительно отказываюсь от шарфа. Мать особенно не настаивает, зная, что это бесполезно, что шарф на улице я все равно сниму и спрячу в портфель – никто из деревенских ребят шарф не носит. А вот Тасю, у которой больные бронхи и которая простужается чаще меня, мать поверх обыкновенного платка укрывает еще одним, толстым, шерстяным, крепко завязывает сзади узел. Тася сразу становится похожей на маленькую старушку.
Взявшись за руки, мы выходим на улицу. Двадцатипятиградусный мороз сразу хватает нас за носы, за щеки; ветер, хоть и утихший немного за ночь, но все равно резкий и колючий, то и дело норовит сорвать с меня шапку. Еще совсем темно, на небе горят яркие утренние звезды. Дорогу, которую вчера проторили в сугробах подводы, опять замело метелью. Мы идем осторожно, все время поглядывая на ноги – не потерялась ли в снегу галоша? Возле колодца нам встречается с полными ведрами воды дед Игнат. На нем фуфайка, туго подпоясанная конопляной веревочкой с роготулькой на конце, яловые сапоги, лисья шапка; усы и борода у деда заиндевели на морозе, покрылись сосульками. Он сейчас похож на месяц Январь из давным-давно знакомой мне сказки «Двенадцать месяцев».
– Не замерзли? – останавливается возле нас дед.
– Не-е-е, – дружно отвечаем мы, хотя если признаться по правде, то продрогли уже основательно.
– Сидели бы дома, – беспокоится за нас дед. – Какая там учеба в такой мороз!
Мы помалкиваем. Сидеть дома нам совсем неохота. В школе веселей. Да и идти нам недалеко. Вот свернем сейчас за колодцем направо, пройдем мимо сельсовета, мимо куста боярышника, занесенного почти до самой верхушки снегом, и увидим нашу родную школу – длинное, перестроенное из помещичьего дома здание под железом. Несколько лет тому назад наш новый учитель физкультуры Павел Кузьмич написал на ее резном фронтоне белой краской лозунг: «МИРУ – МИР!» Днем, когда светит солнце, этот лозунг виден далеким-далеко, а сейчас он лишь слабо мерцает белым пятном. Но мы знаем, что он есть и будет всегда!
В школьных окнах уже горит свет. Там хозяйничают, заканчивая топить грубки-голландки, техработницы тетя Варя и тетя Христя, которых мы все любим, хотя немного и побаиваемся.
Школа находится от нас так близко, что весною и осенью мы на большой, двадцатиминутной переменке даже бегаем домой, чтоб подкрепиться перед остальными двумя уроками, выпить чашку молока или поесть горячего, только что вынутого из печки пшенного супу. А вот ребятам, которые живут под самым лесом на хуторе или в Малом Щимле – худо. Особенно сейчас, зимою. Попробуй добраться за два-три километра по такому морозу и снегу. Но они идут шумными, веселыми ватагами.
Перед началом урока Оля Руденок, маленькая конопатая наша одноклассница, рассказывает, как ночью вокруг их дома ходили волки. Ребятам, которые живут в центре села, становится страшно, а ей хоть бы что. Оля – человек лесной, их хата самая крайняя на хуторе, лес начинается у них прямо от порога. Так что слышать и видеть волков Оле приходится часто…
У малощимельцев свои разговоры. Они рассказывают о бабке, которая с самой войны живет в землянке возле кладбища. Хата ее сгорела во время бомбежки, а поставить новую у бабки нет сил. Наша хата с забитыми соломою окнами, с глиняным полом и промерзшей насквозь дверью тоже чем-то похожа на землянку, но все-таки хата. А как переносить в земле морозы и метели, мне даже представить страшно. Солдаты, правда, на войне тоже жили в землянках. Но то солдаты и война, а сейчас мирное время.
В карманах у нас полным-полно всяких находок: стреляные гильзы, наши и немецкие, обрывки пулеметных лент, заржавевшие автоматные диски. Больше всего таких находок у хуторян. Они ищут их в окопах, которые густой цепочкой опоясывают Малые горы. В самый большой из них, где по нашим понятиям стояла пушка, мы, скатываясь с горы на самодельных лыжах, прыгаем, словно с трамплина. Матери строго-настрого наказывают нам ничего в окопах не брать, ведь сколько было случаев, когда по неосторожности или по баловству взрывались и дети, и взрослые. Возле школы живет Миша Акуленко, парень чуть постарше нас, которому таким вот взрывом оторвало кисть руки. На хуторе, неподалеку от Оли Руденок есть другой Миша, теперь уже совсем взрослый мужчина. Ему тоже взрывом оторвало руку. Его все так и зовут в селе – Миша Безрукий. Но мы все равно каждый патрон, каждую гильзу стараемся исследовать самым основательным образом. Тут уж матери ничего с нами поделать не могут…
Но вот тетя Варя, прерывая наши разговоры, звенит школьным колокольчиком, сделанным из снарядной гильзы. Часто, будучи дежурными, мы спрашиваем у нее разрешения позвонить в него. Тетя Варя всегда разрешает. Возьмешь колокольчик за отполированный до матового блеска гвоздик, колыхнешь раз-другой гайку, которая, словно пчелка, прячется под колпачком, и он зальется веселым раскатистым звоном. Тут уж хочешь не хочешь, а сразу побежишь в класс, займешь свое место за партой и будешь ждать, когда появится Ольга Тимофеевна.
И вот она появляется, высокая, стройная, с тугими, аккуратно уложенными венчиком вокруг головы косами. Поздоровавшись, Ольга Тимофеевна начинает перекличку. Один за другим поднимаются из-за парт ученики, мои одноклассники, почти все безотцовщина, сироты. Но есть и нашем классе, да и не только в нашем, ребята, чьи отцы остались в живых, но они их тоже ни разу не видели. Во время войны отцы этих ребят служили у немцев в полиции и теперь сидят в тюрьме далеким-далеко от дома. Сидеть им по двадцать пять лет. Все это мы хорошо знаем. Но поскольку ни в чем не повинные ребята растут, как и мы, сиротами, то нам кажется, что их отцы тоже погибли…
Через несколько лет, правда, они вернутся домой после амнистии, не отсидев даже половины срока. Мать укажет мне на двоих, причастных к гибели моего отца. Они покажутся тогда мне самыми обыкновенными, ничуть не страшными людьми…
Урок между тем идет своим чередом, любимый мой урок русской литературы. Ольга Тимофеевна, закончив перекличку, начинает проверять домашнее задание. Я изо всей силы тяну руку, чтоб рассказать выученное дома стихотворение. Ольга Тимофеевна замечает мое рвение и вызывает к доске. Сопровождаемый выжидающими взглядами ребят, я прохожу между партами к учительскому столу, поворачиваюсь лицом к классу и, набрав полную грудь воздуха, принимаюсь читать:
Рано утром, на рассвете,
Когда мирно спали дети,
Гитлер дал войскам приказ
И послал солдат немецких
Против всех людей советских
Это значит – против нас
Но от моря и до моря
Поднялись большевики,
Но от моря и до моря
Встали красные полки…
Потом еще про «ястребков», которые взлетели в небо, про приказ товарища Сталина очищать от нечисти свои края. Каждое слово я стараюсь выговаривать ясно и четко, а сам все время представляю «ястребков». Мне даже кажется, что я вижу, как подбитый ими горит и падает на землю немецкий самолет с похожей на сломанное колесо свастикой.
Мать рассказывала, что осенью сорок третьего года, когда мне было всего полтора месяца и когда фронт уже возвращался назад, за ней погнался точно такой самолет. Мать со мной на руках перебегала из кустарника в окоп, где прятались бабка Марья с Тасей. Немецкий летчик заметил ее и начал стрелять. Мать упала на землю, закрыла меня, и так мы с ней переждали, пока самолет не улетел…
Когда я немного подрос, мы с матерью, собирая траву для коровы и теленка, часто останавливались возле ольхового куста, под которым она лежала. За эти годы куст тоже подрос, его длинные побеги теперь почти доставали до вербы, растущей на косогоре возле маленького обнесенного деревянным срубом родничка. А в войну этот куст был совсем маленьким, чуть выше моего нынешнего роста. Спрятаться за ним от самолета было очень трудно…
Ольга Тимофеевна ставит мне за чтение «отлично», и я, гордый, возвращаюсь за парту. Коля Павленко, пропуская меня к окошку, одобрительно стучит по плечу и улыбается. Этой его похвале я радуюсь даже больше, чем полученной пятерке. Коля – друг, какие бывают редко. Мало того, что он лучше всех в классе рисует, лучше всех решает задачки, так он еще и ныряет лучше всех деревенских ребят. Целую минуту Коля может проплыть под водой. С таким другом мне ничего не страшно.
Коля даже не боится Костю, который сидит сзади нас, на самой последней парте, И которого мы с недавних пор прозвали Тарзаном. Костя лет на пять старше нас, но учится всего во втором классе. Отец и мать у Кости погибли во время войны, и теперь он вместе с младшим братом Володей живет у какой-то бабки на хуторе. Колхоз содержит их на патронате. Люди они с Володей вольные. У бабки живут лишь зимою, а по весне, как только пригреет солнышко, перебираются в березняк, где у них возле осушительной канавы построен шалаш. За лето Костя обрастает длинными курчавыми волосами, загорает до черноты – ну Тарзан Тарзаном. Отыскать его в березняке и заставить учиться очень трудно не только учителям, но и председателю сельсовета, который, случается, ищет его с кнутом в руках. А искать есть за что. То вместе с ватагою ребят Костя сделает набег на знаменитый сад Ольги Кожанки, то ради озорства затащит телегу с сонным дедом Елисеем, стерегущим колхозный двор, на кладбище, то перенесет дощатый туалет старого Корнея с огорода на улицу. Да мало ли чего может придумать Тарзан…
В первые послевоенные годы патронованных жило в нашем селе много. Но потом они постепенно разъехались. Одних отыскали родители, с которыми они расстались во время войны, других перевели в детдома, третьи поступили в ФЗУ. Остались у нас только Костя с Володей.
Как жить без отца, мы все хорошо знали, а вот как жить еще и без матери, представить нам было очень трудно. Поэтому мы, хотя и побаивались немного Костю с Володей, но вместо с тем и жалели их, словно они были гораздо моложе нас. На переменках мы делились с ними захваченными в школу хлебом или льняным жмыхом, по-нашему, макухой, снабжали их книгами, тетрадками, перьями. Мать подарила Володе, который был хоть и меньше Кости, но учился уже в третьем классе вместе с Петей Ушатым, темно-коричневый, легко растягивающийся свитер. Точно такой свитер был и у меня. Целую зиму мы ходили с Володей в одинаковых свитерах, и мне от этого было как-то хорошо и отрадно…
Урок потихоньку подходит к концу. И вот уже тетя Варя зовет нас на переменку. Я с тетей Варей дружу с давних пор. Во-первых, она наша близкая родственница, дочь того самого Ивана, за которого наш дед Сашок служил в армии. А во-вторых, она просто очень хорошая и добрая. Во время оккупации немцы заставили тетю Варю работать дежурной на переезде, узнав, что до войны она была железнодорожницей. Через ее переезд немецкие и мадьярские карательные отряды часто ездили в Елинские леса воевать с партизанами. Соберут они по окрестным деревням мужчин с подводами, выстроят их в обоз и отправляются рано поутру в Елино, за тридцать километров. Едут пьяные, навеселе. Тете Варе даже страшно поднимать шлагбаум. Но пройдет день-другой, и возвращаются они назад понурые, обмороженные. Половина обоза загружена убитыми и ранеными. Тут уж тетя Варя открывает шлагбаум побыстрее…
Я договариваюсь с тетей Варей, чтоб она разрешила мне позвонить в колокольчик, когда закончится переменка, и бегу к ребятам.
Веселая жизнь – переменка. Зимнее декабрьское солнышко уже поднялось над школьным двором, борется с морозом, слепит нам глаза. А мы катаемся на ледяной горке, которая начинается сразу от школьного порога и заканчивается далеко на огородах. Калошами-бахилами и подошвами сапог, пошитых дедом Хомой, мы отполировали ее до зеркального блеска. Кататься на такой горке одно удовольствие. То и дело образуется куча-мала, кто-то уже едет на спине, кто-то верхом друг на дружке. Тете Варе эти наши забавы не очень нравятся.
– Головы порасшибаете! – сердится она на нас и посыпает горку торфяным пеплом.
Правильно, конечно. Расшибиться на таком льду можно даже очень просто. Но как удержаться, чтоб не попробовать свои силы и ловкость. Поэтому, как только тетя Варя уйдет назад в школу, мы в считанные минуты проложим рядом с посыпанной пеплом дорожкой другую. Тетя Варя посмотрит на нас в окно, улыбнется и лишь покачает головой…
У девчонок на переменках свои заботы. Они выстраиваются в две шеренги, берут друг друга под ручки и начинают водить в широком просторном зале веселый хоровод: «А мы просо сеяли, сеяли…» Потом играют «в цепочку», «в третьего лишнего» или, образовав посреди зала кружок, затевают в самом конце переменки новый, теперь уже грустный и жалостливый хоровод: «Подоляночку».
Ребята, вдоволь накатавшись на улице, иногда врываются в эти девичьи хороводы, ломают их ряды, нарушают пение, и тогда начинается в зале настоящая битва, которую могут разнять только тетя Варя или тетя Христя.
На переменках мы забываем обо всех наших домашних заботах и горестях. Мы играем, веселимся, нимало не задумываясь о том, что детство наше тяжелое, трудное. Оно нам кажется вполне нормальным, обычным, может быть, потому, что другого детства, другой жизни мы не знаем и сравнивать нам не с чем…
В начале первого уроки заканчиваются. Тетя Варя в последний раз звонит в колокольчик и потихоньку выпроваживает нас из школы. Мы начинаем разбредаться по своим улицам. Идти домой по солнышку, по хорошо проторенным дорожкам совсем иное дело, чем добираться утром по сугробам и заносам в предутренней стойкой еще темноте.
Малощимельцы и ребята, которые живут на Галерке, увязавшись за сенным обозом, отправляются в дальнюю свою, полную приключений дорогу. Да и как обойтись без приключений, когда им надо миновать кладбище, колхозный двор, плотину – и везде можно придумать какую-нибудь забаву, особенно если во главе всей ватаги идет не кто-нибудь, а сам Тарзан.
Поудобнее пристроив на спине холщовые сумки, уходят на дальние лесные улицы хуторяне. Они тоже горазды на всякие выдумки: то покатаются на Марфиной горке, то как-нибудь смешно разыграют живущего бобылем деда Евдокима, то закроют у кого-либо на щеколду с улицы дверь.
Нам тоже хочется побаловаться, поозорничать возле клуба, возле колхозной коморы или возле церкви. Но сделать это нам гораздо труднее, чем галерцам и хуторянам. Вся наша жизнь на виду. Из окошек нас могут заметить родители, соседи, а еще хуже – председатель сельсовета Павел Коротенко или председатель колхоза Василь Трофимович. Оба они фронтовики, и, в случае чего, шутки с ними плохи. Потом еще учителя, завклубом, секретарь партийной организации Алексей Иосифович Артюшевский, человек строгий и грозный.
Одним словом, сразу после школы нам надо чинно и важно идти домой.
ВСЕ ПОЗАДИДома бабка Марья кормит нас обедом, борщом, пшенною или «дубовою», вареною из кукурузы кашею и, конечно же, молоком. До борща, который бабка зажаривает старым, оставшимся еще с прошлой зимы салом, я не большой охотник, а вот каша и молоко – другое дело. Молока я могу выпить сколько хочешь. Правда, сейчас перед отелом наша корова дает молока совсем мало, и бабка основательно поругивает меня за то, что не ем борща. Я терплю, ничего не поделаешь – виноват.
Тася тут же садится за уроки или берет в руки библиотечную книжку, от которой оторвать ее очень трудно. У меня же есть дела посерьезней, поважней, чем уроки и книжки. Надо помочь матери пилить дрова. Я надеваю пальто, отворачиваю шапку ушами вверх (работать все-таки иду, не прохлаждаться) и уже направляюсь к двери, но вдруг слышу, как кто-то робко и тяжело скребется в нашем полутемном коридоре. «Нищие», – догадываюсь я и отступаю к печке.
Так оно и есть. С трудом открыв дверь, в дом заходит грузная седая старуха с холщовым мешком через плечо. На голове у нее старый, порванный во многих мостах платок, в руках вместо посоха обыкновенная сосновая палка с необрезанными сучками. Перекрестившись на икону, старуха начинает заученно шептать не то молитву, не то заговор.
– Садись, Аксинья, передохни, – терпеливо выслушивает ее моление бабка Марья.
– А и посижу, – отвечает та. – Притомилась малость, метельно нынче.
Бабка Марья с Аксиньей не то чтоб в дружбе, но в давнем знакомстве. Я тоже знаю Аксинью давно, с самого раннего детства. Вначале побаивался, а теперь не очень… В войну у Аксиньи погибли все родственники, сгорела хата, и вот на старости лет ей пришлось нищенствовать.
Аксинья большая охотница до всяких рассказов. Вот и сейчас, расслабив платок, она начинает рассказывать о том, как то ли в Старых, то ли в Новых Боровичах вернулся домой пропавший на фронте без вести солдат.
– Ваш тоже вернется, – говорит она, минуту спустя, зная, конечно, все про нашего отца.
– Дай-то бог, – отвечает бабка Марья, но как-то не очень твердо и не очень уверенно.
Мне охота и дальше послушать Аксиньины рассказы про всякие небывалые дела, которые случаются то в одном, то в другом селе, про дезертиров и даже про беглых немцев, будто бы до сих пор скрывающихся по лесам. Но работа не терпит, надо пилить дрова, мать и так опаздывает на уроки.
Я торопливо пробегаю мимо Аксиньи, боясь, что она начнет меня угощать какими-либо сухариками из своего мешка. Не раз и не два одаривала она меня ими, черными, смерзшимися на морозе. Но сегодня Аксинья меня не остановила, не позвала к себе. Она лишь внимательно посмотрела на мои бурки, на пальтишко и вздохнула:
– Растет хозяин…
– Растет, – похвалила меня бабка Марья.
А я уже за порогом. Уже бегу к матери, которая действительно волнуется, где это я там запропастился.
Работать вдвоем с матерью для меня одно удовольствие. Она никогда не сердится, не обижается, если я что-либо делаю не так, она все терпеливо объясняет мне, учит.
Выбрав бревно потолще, мы кладем его на козлы: мать за комель, я – за вершину, и начинаем пилить гибкою острою пилою, которую нам всегда одалживает дед Игнат. Пахучие смоляные опилки летят нам под ноги, засыпают галоши, пила прямо-таки поет, врезаясь в дерево. Мать необидно советует мне:
– Ты ручку не сжимай, свободно ее держи, легонько.
Я это уже знаю, но, забывшись, каждый раз стараюсь сжать ручку покрепче и покрепче тянуть ее на себя, чтоб перепилить бревно как можно скорее. А оно толстое, сучковатое, и перепилить его без перерыва у меня не хватает силы.
– Давай передохнем, – говорит мать, словно устал не я, а она.
– Не-е, – тяну я пилу из последних сил, но потом все-таки сдаюсь – рука у меня совсем онемела.
Мать не торопится, ждет, пока я отдышусь, и опять советует:
– Пилу на себя не загибай, пусть ровно ходит.
– Вот так? – спрашиваю я и тут же берусь за ручку.
– Так, – улыбается мать.
Мы пилим дальше. Я выполняю все материны советы, и чурбак через минуту-другую с легким треском падает к нашим ногам.
Интересно, как бы меня учил пилить отец? Так же, как мать, или как-нибудь по-другому, по-своему? Наверное, так же… Бабка Марья, с которой мы тоже иногда пилим дрова, говорит, что если бы отец был жив, то мне бы дровами заниматься не приходилось. А я думаю по-иному. Если бы был жив отец, то дрова не пришлось бы пилить ни бабке, ни матери. Мы бы с отцом справились с этим делом сами…
Матери пора идти на уроки. Мы отпиливаем последний чурбак, и она наказывает мне:
– Колоть не надо. Я вечером сама.
– Хорошо, – обещаю я, но как только мать уходит, тут же вытаскиваю из сарая два топора: один маленький, который мне подарил брат бабки Марьи Иван Логвинович, а другой настоящий, взрослый, которым колет дрова мать.
Маленьким топором мне, конечно, работать сподручней. Он легенький, острый, но им можно расколоть лишь чурбак, отпиленный от вершины бревна, а толстый комель таким топором не разрубишь. Поэтому, быстро расправившись с вершинами, я решительно беру в руки большой топор. Кленовый его, сделанный Серпиком черенок отполирован за долгие годы до блеска. Он ловко, надежно лежит в руке, тяжелит ее, заставляет напрягаться, быть готовым к удару. Поставив самый толстый чурбак «на попа», я изо всей силы вгоняю в него топор, быстро переворачиваю обухом вниз, кладу на плечо. Теперь надо мгновение передохнуть, набрать в грудь побольше воздуха, чтоб потом с резким выдохом ударить обухом по колодке. Если чурбак без сучков, то от такого удара он с веселым треском и скрипом тут же разлетается надвое, но если на нем где-нибудь притаился крепкий узловатый сук – тогда дела мои плохи. Топор намертво застревает в чурбаке и – хоть плачь – ни туда, ни обратно. Но отступать мне некуда. Маленьким топором я вытесываю из уже расколотых поленьев клинья и загоняю их в расщелины. Чурбак стонет, кряхтит, словно живой, но потихоньку поддается. Пот из меня катит градом, шапка едва держится на затылке, рукавицы давно лежат в стороне на снегу. Нет, все-таки веселая работа – колоть дрова!
Я готовлюсь взяться за очередной чурбак, как вдруг на улице раздается протяжный, дребезжащий крик:
– По тряпки! По тряпки!
Тут уж не до дров. Я прожегом выскакиваю за калитку. Так и есть – по улице на сереньком, запряженном в небольшие санки коньке едет старый еврей Зяма. Будто черный весенний грач восседает он на громадном сундуке, в котором (мы знаем) хранятся самые редкие и заманчивые вещи: крючки, резинки, иголки-цыганки, надувные шарики с трубочками-свистульками, мулине, всевозможные гребешки и заколки, наперстки, вязальные спицы и еще бог знает что. Мальчишек, конечно, больше всего интересуют крючки и резинки.
Я скорее бегу к бабке Марье, требую у нее старые свои пиджаки, из которых я уже вырос, материну фуфайку, не пригодную больше для носки, стоптанные бурки, рваные мешки и попоны. Бабка отдает мне все это без особой охоты (вдруг пригодилось бы еще в доме), наказывает:
– Иголку хоть возьми.
– Ладно, – обещаю я и бегу на улицу, боясь, что Зяма проедет дальше и возле нашего дома не остановится.
Но он уже плотно взят в кольцо мальчишками, женщинами и старухами. С Зямой у нас отношения сложные. Иногда мы для весу стараемся засунуть в тряпье кирпич или какую-нибудь железку. Поэтому он, прежде чем взвесить наш товар, основательно его переворошит и если обнаружит обман, то сразу обидится, закроет ящик и уедет дальше. Но сам он тоже не прочь подобмануть нас. Как мы ни наблюдаем за ним, а он все равно ухитрится хоть на один сантиметр натянуть на старинном, окованном с двух сторон метре резинку. Мы за это на него, правда, особого зла не держим. Что с ним поделаешь – на то он и Зяма.
Удачно выменяв для себя крючок, а для бабки Марьи иголку-цыганку, я возвращаюсь к сараю и снова берусь за топор. Но едва успеваю расколоть два-три чурбака, как на улице опять раздается крик:
– Де-готь! Де-готь!
На этот крик выходит из дома с бутылкою в руках сама бабка Марья. Без дегтя в хозяйстве никак нельзя: и сапоги подновить, и ось на телеге помазать, если случится брать в колхозе подводу, и корове ушибленное место залечить.
Я тоже выглядываю из калитки. На лавочке возле деда Игната расположилась торговка дегтем. Она наливает его из громадного бидона, который зимою возит на санках, а летом на небольшой скрипучей тележке, по-нашему тачке. Мне нравится острый, щекочущий ноздри запах самодельного березового дегтя. Через нашу неширокую, занесенную снегом улицу он долетает ко мне, и я с удовольствием вдыхаю его, наблюдая, как суетятся и о чем-то уже спорят возле торговки женщины. Но меня ждут дела, и особенно долго задерживаться нельзя, ведь еще и уроки не сделаны, и на горке с ребятами покататься охота. На улице же можно просидеть до вечера и не соскучишься. Множество всякого интересного народу бродит по селу. Уйдет торговка дегтем, глядишь, проковыляет на костылях бывший солдат с вещмешком за плечами – и опять крик, опять волнение для хозяев:
– Лу-дить, па-ять, пилы то-чить!
Бабка Марья нет-нет да и вынесет ему какое-либо прохудившееся ведро или чугунок. А я уже тут как тут, наблюдаю, как солдат разжигает паяльную лампу, как достает из вещмешка олово, наждачную бумагу, паяльник. Перед началом работы он обязательно сворачивает самокрутку, невольно дразнит меня ружейной масленкой с двумя отвинчивающимися головками, которую приспособил под табакерку, и спрашивает:
– Отец жив?
– Нет, – качаю я головой.
– Худо дело, – поглубже затягивается он самокруткой и вздыхает: – А я, видишь, паяю, лужу…
Вслед за солдатом, крадучись, пройдет по селу совсем еще молодой, не воевавший парень с офицерскою сумкою через плечо. В каждый двор он будет заходить без особого крика и полушепотом, с оглядкой предлагать свой товар: тетрадки в клетку и косую линейку. Продает он их по рублю за штуку, в пять раз дороже настоящей цены. Кое-кто, конечно, покупает. А что делать, когда в магазине тетрадки бывают очень редко.
Потом пробежит, кутаясь в лохмотья, нищий дурачок Володька. Через несколько лет, правда, когда он исчезнет, пройдет вдруг слух, будто никакой Володька был не нищий и не дурачок, а самый настоящий шпион, и на животе у него обнаружили рацию. Может, и так…
Потом появится артель, которая за сходную цену нанимается валять валенки, потом часовщик, конкурент нашего Серпика, потом какая-нибудь гадалка. Да мало ли еще кто…
Но все это зимою, а летом и вообще ни одного дня не обходится без заезжего народа. Вдруг налетит на село целая бригада красильщиков. Попросившись к кому-нибудь на постой, она начнет по трафаретам разукрашивать всевозможными узорами простыни и рушники.