355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Евсеенко » Заря вечерняя » Текст книги (страница 12)
Заря вечерняя
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 16:00

Текст книги "Заря вечерняя"


Автор книги: Иван Евсеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)

Немного не доезжая до районного центра, они свернули с асфальта на грунтовую дорогу. Она вначале нырнула в сосновый, сильно вытянувшийся за последние годы лесок, потом побежала горою мимо хутора Малый Шимель, мимо старых верб на плотине и наконец привела в Займище…

До этой самой минуты Николаю иногда все еще продолжало казаться, что эта поездка – сон, неправда, но теперь, увидев родные хаты, он окончательно понял – правда, пробуждения нет и не будет: вот она, знакомая с детства улица, на ней мчащаяся машина, а в машине – гроб.

По дороге им встретился бывший материн ученик Саша Грудинкин. В старенькой промасленной фуфайке, с узелком в руках, он шел в этот ранний час в тракторную бригаду. Узнав Николая и, наверное, поняв, что тот везет в чужой, необычной здесь в селе машине, он остановился у обочины и снял фуражку. Николай несколько раз оглядывался и каждый раз видел, что Саша все еще стоит возле забора с непокрытою головою. Лет двадцать тому назад, когда Саша по глупости своей забрался ночью в сельский магазин за конфетами и его хотели забрать в колонию, мать отстояла его, не дала. Может, теперь вот вспомнился Саше тот давний случай и он остановился возле забора и снял фуражку.

Родной дом в первую минуту показался Николаю заброшенным, обветшалым. В штакетнике не хватало двух-трех планок, солома на крыше с западной подветренной стороны задралась, обросла темно-зеленым мхом, давно не мытые окна подернулись пылью, будто ослепли. Все здесь было не так, как при матери…

Николай поднялся на крылечко, тоже запущенное, немытое, надеясь отыскать за наличником ключ, но дверь вдруг распахнулась и из хаты с плачем и криком выскочила Соня:

– Колечка, миленький, – начала она вдруг оплакивать его, а не мать.

– Потом, теть Сонь, потом, – отстранил он ее и пошел в дом.

Прежде такие яркие, броские вышивки на стенах показались ему вдруг блеклыми, неживыми. Все здесь как будто умерло: его, Николая, фотография, старая никелированная кровать, шифоньер, громадный, купленный матери к пятидесятилетию телевизор «Темп».

Николай присел на шаткую, много раз крашенную табуретку и тяжело сложил на коленях набрякшие за бессонную ночь руки. Соня, вытирая старые больные глаза платком, тихо подошла к нему и спросила:

– Кровать, наверное, придется вынести?

– Сейчас, – ответил Николай, собираясь с силами и мыслями.

Вдвоем с шофером они быстро разобрали кровать, вытащили ее во двор, потом подогнали машину поближе к крыльцу и начали потихоньку заносить гроб.

Едва они установили его на двух табуретках под вышивками, как в коридоре звякнула щеколда и в дом прямо к гробу заковыляла толстая любопытная ко всему старуха Луговичка.

– Поглядеть можно-то?

– Успеете еще, – окликнула, остановила ее Соня.

Луговичка обиженно поджала губы и вышла назад на крыльцо. Было слышно, как она кому-то там жалуется:

– Не пускают пока.

Отогнув и выдернув гвозди, Николай и шофер сняли крышку гроба. После долгой тяжкой дороги и темноты мать, казалось, облегченно вздохнула и с радостью оглядела все вокруг, словцо говорила: «Вот наконец-то я и дома».

Соня развязала матери руки и ноги, передала Николаю тесемки, в точности повторив наказ немой женщины в больнице. Потом она принесла с кухни, должно быть, приготовленную заранее самодельную восковую свечку в стакане с рожью и поставила ее в изголовье матери рядом с телевизором. В доме сразу запахло расплавленным воском, церковью, смертью…

Луговичка опять заглянула в дверь:

– Теперь можно?

– Можно, – разрешил Николай.

Луговичка проворно вошла в комнату, перекрестилась на вышивку, где был изображен распластавший крылья орел, и села на табуретку возле гроба. Минуту выждав, она воровато приоткрыла покрывало, желая посмотреть, во что мать одета и обута. Николай отвернулся, чтобы не видеть, не замечать этого старушечьего любопытства, но она вдруг позвала его, спросила:

– От чего умерла мать?

– Какая разница, – ответила вместо Николая Соня, – срок пришел, вот и умерла.

Луговичка опять обиделась, поджала губы, но с места не стронулась, по-птичьи нахохлившись, зорко следила за всеми, кто входил в дом.

А народ потихоньку начал собираться.

Сдерживая рыдания, вошла материна школьная подруга Вера Ивановна. Подступившись к гробу, она запричитала негромко, но горько и тяжело, будто оплакивала свою еще, возможно, нескорую смерть:

– Мы же с тобою росли вместе, учились…

Потом зашел дед Иванька, маленький, высохший как стручок и уже почти слепой. Несколько лет тому назад Николай не на шутку было за него испугался. Возвращаясь однажды от колодца, он увидел, как дед Иванька, до этого что-то копавший на огороде, вдруг встал на колени, а потом и вовсе упал ничком на небольшом клочке проса. Николай, оставив ведра, побежал скорее в дом, к матери. Та выглянула на улицу и успокоила его: «Это он просо полет, а глаза уже слабые, вот и ложится…» Николай постоял тогда несколько минут на улице, понаблюдал за дедом и, помнится, поразился, какая все-таки в крестьянском человеке заключена жажда жизни. Вот уже почти слепой, незрячий, обессилевший, а все же тянется к работе, к земле, потому что работа на этой земле для него и есть жизнь.

– Подведите меня к ней, – обращаясь куда-то в угол, попросил Иванька.

Николай подвел его к гробу. Комкая у матери на груди покрывало, Иванька заскорузлою, привыкшей держать лишь косье, лопату и топор рукою прикоснулся к ее лицу, словно стараясь удостовериться, та ли это Галя, которую он совсем маленькой не раз держал на руках, когда она вместе со своим отцом приходила к нему в гости. Потом он наклонился, поцеловал мать в лоб, заплакал и припал к Николаю высохшей, так, что был виден череп с темными глазными ямками, головою.

– Лучше бы я умер…

Николай обнял его за плечи и ничего не сказал. Покоем и вечностью дохнуло на него от всей прокуренной, пропахшей потом фигуры Иваньки. Казалось, нет и не может быть конца его долгой рабочей жизни, от которой он бесконечно устал и которую готов отдать любому, кому она покажется сладкой и радостной.

– Венчик бы надо, – дернула Николая за рукав Луговичка.

– Какой венчик? – не понял он ее вначале.

– На голову, со спасителем.

– Сейчас узнаю, – негромко, стараясь не обижать Луговичку, ответил Николай.

Он провел Иваньку к двери и окликнул Соню, начавшую растапливать печь, готовиться к поминкам:

– Там Луговичка про венчик спрашивает.

– Да у меня есть, – отстранила на минуту ухваты Соня, – но я побоялась, думала, ты будешь против.

– Делайте, как положено, – разрешил ей Николай и вышел на улицу проводить шофера, который, отказавшись отдохнуть, собрался в обратный путь.

– Домой не заезжать? – поинтересовался он.

– Не надо, – ответил Николай, вдруг с удивлением обнаружив, что за все время дороги ни разу не вспомнил ни о Валентине, ни о Сашке, ни о Борисе. Словно смерть матери, отрезав, отлучив его от родных, живущих рядом людей, оставила один на один с миром, с судьбою.

– Не надо, – еще раз повторил он. – Я скоро приеду.

Шофер завел машину и уже хотел было трогаться, но Николай на минуту задержал его. Он достал из кармана пятьдесят рублей и протянул шоферу. Тот замешкался, как-то неопределенно, виновато вздохнул, потом отсчитал две десятки, а остальные вернул Николаю:

– Сгодятся, расходы вам предстоят большие.

– Спасибо, – чистосердечно поблагодарил его Николай. Расходы ему действительно предстояли немалые.

Распрощавшись с шофером, Николай пошел в сарай за лопатами. Вот-вот должны были появиться мужики, с которыми Соня, оказывается, еще вчера договорилась насчет могилы. Как только он открыл ворота, корова сразу подошла к загородке, настороженно посмотрела на него, но потом, признав своего, протянула морду. Николай погладил ее широкие, темно-коричневые скулы, лоб, стараясь все делать ласково и внимательно, как когда-то делала мать. С коровой, конечно, придется расстаться. Тут уж ничего не придумаешь. А жалко. Николай помнил корову совсем маленьким, несмышленым теленком, бегавшим по двору. Он носил ей траву, поил в жаркие дни холодной колодезной водой, балуясь, давал пососать палец. А теперь корова за недолгий свой, по сравнению с человеческим, век постарела, стала мудрой многодетной матерью, растерявшей по свету своих детей.

Бросив ей охапку сена, Николай забрал лопаты: две обыкновенные, купленные матерью в магазине, и одну стальную саперную, которую он когда-то нашел за селом в окопе, и отправился в дом. Мужики уже были здесь: Андрей Петрович, Сергей Яковлев и сосед Василий Дорошенко. Сняв шапки, они стояли возле гроба. Николай, молча, не подавая руки, как и полагается на похоронах, поздоровался с ними и тоже на минуту встал возле матери, на голове которой теперь лежал желтый, с коричневыми старославянскими буквами венчик. Над матерью плакала, должно быть, только что приехавшая отцова сестра Ксения:

– Коленька, миленький, зачем же ты забрал ее так рано…

Слушать этот странный, жестокий плач было невмоготу, и Николай потихоньку позвал мужиков на выход.

Разобрав лопаты, они вчетвером пошли к сосновому кладбищу, что виднелось за небольшим березнячком рядом с колхозным двором.

Николай без особого труда отыскал место, где была похоронена их родня: прадед, дед, материна сестра Таня, умершая совсем маленькой, бабка. Когда-то с матерью он приходил сюда часто. И на радоницу, когда полагалось убирать могилы и поминать умерших, и в воскресные дни, возвращаясь из города, и каждый раз, когда случалось зачем-либо бывать на колхозном дворе.

Могилу можно было копать либо рядом с бабкой, поближе к краю кладбища, либо под небольшим дубом, который мать посадила в изголовье Таниной могилы – рядом с дедом.

– Мать больше любила отца, – определил место Николай.

Мужики не стали спорить. Саперной стальной лопатой, которой мать всегда вскапывала грядки, они разметили могилу и, сняв фуфайки, принялись отбрасывать землю под Танин дуб, постепенно засыпая сырым песком старую прадедовскую могилу.

Николай постоял немного рядом с мужиками, наблюдая, как они все глубже и глубже врезаются в рыхлую, не раз за долгие века копанную и перекопанную землю. Потом собрался идти в столярную мастерскую, чтоб заказать плотникам на материну могилу какую-нибудь дощатую временную пирамидку, но вдруг замер, остановился и, запрокинув голову, посмотрел вверх. На сосне, что росла в двух шагах от дедовой могилы, мастерил себе гнездо еще худой, уставший после весеннего перелета аист. Вообще аисты кладбище любили. На двух соснах возле кузницы, сколько помнит Николай, были у них два гнезда, и по весне закипали тут настоящие битвы. Но в самом центре кладбища аисты никогда не селились, то ли не находилось здесь подходящей сосны, то ли по каким-либо иным, известным только им причинам.

Николаю стало жалко худого, изможденного аиста, который, должно быть сильно обидевшись на своих сородичей или на жизнь, решился нарушить традицию. Не будет ему здесь счастья! Не будет! А жаль. Пусть бы жил над материной могилою. Мать аистов любила…

В столярной мастерской был один-единственный плотник Филот, нестарый, всегда подвыпивший болезненный мужчина. Судя по всему, он мастерил оконную раму, широко, с размахом фуговал длинные сосновые бруски. Выслушав Николая, пообещал твердо и определенно, хотя и чувствовалось, был навеселе:

– Александровне сделаем. Чего же не сделать.

– К завтрему надо, часам к двенадцати.

– Сделаем. Она детей моих учила, – Филот отложил в сторону фуганок, попил из ведра, что стояло в уголке, воды, потом вдруг достал аккуратно запрятанную в щепках чекушку водки. – Может, помянем, а?

– Мне пока рано, – отказался Николай.

– Ну гляди. А я помяну. Хороший была человек твоя мать. Бывало, забежишь к ней: «Дай рубль, Александровна». Никогда не откажет, выручит. Теперь таких людей нет. Ей-богу, нет…

Филот налил водки в кружку, выпил, сказав перед этим «Все там будем», и опять потянулся за фуганком:

– Со звездою делать или с крестом?

– Со звездою, – ответил Николай и вышел, попросив еще раз Филота не подвести его.

Предстояла Николаю еще одна дорога, к председателю. Надо было договориться насчет оркестра. Несколько лет тому назад старый, ныне покойный председатель Трофим Трофимович закупил по дешевке в районном Доме культуры списанные инструменты, подремонтировал их и передал, по его собственному выражению, «на растерзание» в клуб. Но инструменты не «растерзали». Их прибрал к рукам недавно вернувшийся из армии Толя Ткаченко, который служил в музвзводе и понимал толк в инструментах и в музыке. Подудев полгода вразнобой, деревенские ребята в конце концов сладили оркестр, и его со всех окрестных сел стали приглашать то на похороны, то на свадьбу, то на торжественное собрание. Трофим Трофимович таким поездкам не препятствовал, а вот новый председатель, человек молодой, нездешний, говорят, поощряет не очень.

Несколько минут Николаю пришлось подождать возле двери, пока председатель кого-то шумно и строго отчитывал по телефону. Потом он вошел в светлый, чуть-чуть даже модерновый кабинет, какие любят сейчас молодые колхозные председатели, поздоровался.

– Я насчет оркестра.

– Для учительницы, что ли? – наверное, не помня материного имени-отчества, спросил председатель.

– Да.

– Ну как я тебе его дам! – взялся он снова за телефонную трубку. – Трактористы они все у меня, шоферы, а сейчас посевная, каждый час на учете.

– Тогда что же, с попом ее хоронить?! – не выдержал и Николай.

– Зачем с попом! В районе, в депо есть оркестр. Договорись, я машину дам.

– А там что, все пенсионеры?

Председатель сдвинул в сторону какие-то бумаги, ударил ладонью по столу:

– Разгоню я этот оркестр. Вот здесь он у меня! – Но потом смягчился, спросил ровно и тихо: – К которому часу тебе?

– К двенадцати.

– Ладно, будут. Только чтоб никаких там выпивок. Отыграют – и по работам. Деньги оплати в кассу.

– Хорошо, – ответил Николай и распрощался с председателем, ничуть не обижаясь на него. У живых – живые заботы…

Через березняк, через торфяное, не просохшее еще болотце он заторопился домой. И с каждым шагом ему становилось все горше и горше. Что же он делает, зачем бродит по селу, занимаясь бог знает чем?! Ведь все это могли бы сделать и другие люди, а ему сейчас надо неотступно быть рядом с матерью. Пока она не похоронена, она еще с ним, и он еще сможет насмотреться на ее родное, не успевшее постареть лицо, сможет сказать ей последние прощальные слова. А завтра уж будет поздно, с завтрашнего дня она расстанется с миром, а значит, и с ним, навсегда.

Во дворе истошно кричали куры. Николай зашел в калитку и увидел, что Тоня Слепчиха, которую в селе все неуважительно зовут просто Тонька, режет кур в углу под сараем. Приоткрыв дверцы будки, она ловит очередную курицу, крепко зажимает ее между ног, потом заворачивает назад голову и одним-двумя взмахами ножа ловко перерезает горло. Николай удивился, что занимается этим Тонька, которая, сколько он помнит, ни разу не была в их доме, а теперь вот набилась в непрошеные помощники. Он прошел мимо, не сказав ей ни слова, но на крылечке опять остановился, огорченный. Возле погреба, сваленные в кучу, лежали материны горшки и кувшины. Николай не удержался и аккуратно расставил их вдоль забора. Мать любила, чтобы посуда у нее всегда была чистая, выжаренная в печке, чтобы каждый горшок и кувшин стоял на своем месте, сияя насухо вытертым подрумяненным боком. Как бы обиделась и возмутилась мать, увидев этот беспорядок, это равнодушие к ее родным вещам, составлявшим часть ее нехитрой деревенской жизни. И как, наверное, полагалось бы сейчас возмутиться и обидеться вместо матери ему, Николаю. Но в душе у него вспыхнула не обида, а лишь горечь, пришла в голову какая-то обреченная, тяжелая мысль: «Умерла мать, и все пошло прахом…»

Возле гроба людей заметно поубавилось. Нестойкий весенний день уже клонился к вечеру, и народ, заглянув на минутку к гробу, бежал заниматься хозяйством, стараясь выполнить намеченное до ночи, до темноты. Неотступно сидела возле гроба лишь Ксения, да Луговичка сверлила глазами каждого входящего и выходящего.

Николай присел в изголовье на табуретке, поправил у матери на груди чуть сбившееся покрывало, прикоснулся к ее щеке, такой родной и любимой, но уже безвозвратно холодной, далекой, отстраненной от всего живого. Неожиданно к нему на колени вспрыгнул их старый, немного диковатый кот Васька. Вытянув шею, он посмотрел вначале на мать, потом на Николая, словно ожидал услышать от него объяснение, почему это хозяйка спит среди белого дня, когда в доме и на огороде столько весенней неотложной работы.

– Не положено коту, – забеспокоилась Луговичка.

– Пусть сидит, – защитил Ваську Николай и прижал его к себе, старого, не очень любившего ласки и нежности.

При матери кот по собственной охоте жил суровой кошачьей жизнью. Не любил он без дела валяться на печке или путаться в ногах у хозяйки, канючить что-либо съестное, мешая ей управляться с делами. В дом он забегал редко, лишь утром и вечером похлебать с блюдечка молока, а остальное время зорко нес службу в кладовой или в сарае. Мать Ваську любила за этот трудовой, непривередливый образ жизни, чем-то похожий на ее собственный. В городской жизни она не раз вспоминала кота, за которым присматривала все та же Соня: «Как там мой Васька?»

Теперь коту предстояла трудная жизнь. Забрать Ваську с собой в город Николай не сможет. Разойдутся они все по работам, по своим делам, а его девать некуда. Придется каждый день оставлять взаперти, в квартире. Но эта жизнь не для него, не вынесет он ее. Здесь же, в селе, на Ваську тоже никто не позарится, слишком старый. Так что, скорее всего, предстоит ему жить в сарае, добывая пропитание собственными силами. Год-другой, пока эти силы еще есть, он, конечно, выдержит, а дальше будет ему худо…

Николай еще раз погладил кота, родную, близкую ему душу, полноправного члена их семьи, жившей кто где: в сарае, в куриной будке, на печке. Теперь эта семья распадается, и ничто не в силах снова объединить ее, сроднить с живым неумирающим миром…

В комнату заглянул с фотоаппаратом в руках Толя Ткаченко. Замешкавшись на минуту возле гроба, он наклонился к Николаю и почти шепотом спросил:

– Может, сфотографировать?

– Сфотографируй, – ответил тот и придвинулся поближе к матери.

Толя достал из кармана экспонометр, навел его вначале на лицо матери, потом на Николая и виновато взглянул на старенькую пластмассовую люстру.

– Света маловато.

– Включатель вон возле наличника, – подсказал ему Николай.

– Не положено, – опять приподнялась со своего места Луговичка.

Но Толя ее не послушал, резко щелкнул включателем. Лицо матери сразу озарилось, стало светлее и покойнее, как будто она обрадовалась яркому сиянию лампочки, затмившей дрожащий похоронный огонек свечи, при котором, конечно, ничего нельзя ни увидеть, ни сделать.

Пока Толя щелкал фотоаппаратом, наводя его со всех сторон, Николай вдруг вспомнил, что при жизни они с матерью вдвоем фотографировались очень редко. Кажется, есть один или два снимка, где он, Николай, совсем еще маленький, а мать совсем еще молодая. Сфотографировал их году в сорок шестом заезжий однорукий фотограф. После же, когда Николай повзрослел, а мать постарела, фотографироваться им не случалось. Вначале за домашними делами все некогда было съездить в район, а потом, во время недолгих встреч на каникулах, просто никому не приходило в голову.

– Завтра сделаю, – закрывая фотоаппарат, пообещал Толя.

– Не торопись, – стал отговаривать его Николай. – Потом пришлешь.

Не хотелось ему смотреть на снимок мертвой матери, на себя рядом с ней, печального, но живого. Потом, с годами, они, может быть, станут для него самыми дорогими, но сейчас, пока мать еще не похоронена, лучше не видеть их, лучше не знать, что они существуют.

Так же незаметно, как и появился, Толя ушел. Вслед за ним, минуту спустя, ушли три женщины, тихо, терпеливо плакавшие в уголке. Поднялась наконец и Луговичка. Шаркая по затоптанному полу ботинками, она пошла было на выход, но возле самого порога остановилась и начала давать советы Соне, все еще хлопотавшей возле печи:

– Александровне под мышку положите вареное яйцо.

– Зачем? – спросила Соня.

– Лицо у нее нехорошее от жары. А с яйцом завтра будет как живая.

– Ладно, положим, – пообещала Соня и почти силою выпроводила Луговичку из дома.

Николай открыл окошко. Свежий весенний воздух колыхнул пламя свечи, заполнил всю комнату, неожиданно показавшуюся ему совсем маленькой и тесной. Он обрадовался этой тесноте, этому вечернему уюту и решил, что просидит с матерью до самого утра. Но дверь вдруг отворилась, и в комнату вошел высокий седеющий мужчина примерно одного возраста с матерью.

– Узнаешь меня? – остановился он возле Николая.

– Нет, – ответил тот, – не узнаю.

– Иван я. Ну помнишь, дядя Иван?

Николай внимательней, пристальней присмотрелся к мужчине и действительно вспомнил, узнал в нем когда-то молодого, только что вернувшегося с войны солдата. Он часто приходил в их старый, стоявший на месте нынешнего дом на всякие вечеринки и праздники, которые мать так любила устраивать.

Дом их был хотя и совсем обветшалый, с маленькими перекосившимися окнами, с глинобитным темно-красным полом, но просторный и чистый. Посредине комнаты, подпирая лопнувшую во время бомбежки перекладину, стоял отполированный руками до блеска сосновый столб. Вокруг этого столба всегда устраивались под гармошку или под отцовский патефон танцы. Николаю больше нравилось, когда под патефон. Тогда мать позволяла ему накручивать пружину, менять иголки, вытирать бархатной тряпочкой пластинки: и русские, с ласточкой, заигранные до шипения и треска, и трофейные, новенькие, но непонятные, чужие. Николай любил смотреть, как мать кружится вместе с Иваном вокруг столба, как Иван что-то говорит ей, а она в ответ смеется, веселая и счастливая.

Иногда Иван приходил в их дом один. Он помогал матери рубить дрова, затаскивать в погреб картошку, чинил заборы. А когда наступал вечер, они с матерью подолгу сидели на крылечке, близко прислонившись друг к другу.

Но потом Иван приходить перестал, говорили, куда-то уехал, и мать за всю жизнь ни разу о нем не вспоминала.

Вот и все, что осталось в памяти у Николая от тех далеких, невозвратных лет.

– Узнаю, – сказал он. – Присаживайтесь.

Иван обнял Николая за плечи, заплакал, потом наклонился к матери, поцеловал ее в мертвые, некрепко сжатые губы и попрощался:

– Нельзя мне здесь, Коля, долго. Она бы все поняла…

– Да, конечно, – понял его и Николай. Но ему все равно не хотелось отпускать от себя этого пожилого, судя по всему, не очень счастливого мужчину, бог знает откуда и по чьему зову приехавшего сюда, чтоб в последний раз взглянуть на мать…

Неожиданно Николая позвала, окликнула Соня. Он вышел к ней на кухню, рассчитывая, что разговор сейчас пойдет у них об Иване или о завтрашнем дне, о похоронах, о поминках. Но Соня как-то виновато, без особой надежды в голосе попросила:

– Можно, мы споем свое, церковное? Она все-таки крещеная…

– Пойте, – не задумываясь, разрешил Николай.

Соня просветленно, сквозь слезы улыбнулась и, приоткрыв дверь, позвала с улицы тех трех женщин, которые тихонько плакали возле матери и которые, оказывается, еще не ушли. Встав полукругом возле гроба, они минуту о чем-то посовещались и вдруг запели старческими, но все еще высокими и сильными голосами:

«Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую, по образу божию созданную нашу красоту, безобразну, безславну, не имеющу вида. О чудесе! Что сие еже о нас бысть наиство? Како предахомся тлению? Како сопрягохомся смерти? Воистину, бога повелением, якоже писано есть, подающего преставлевшемуся успокоение».

Николай хотел было уйти, чтоб не мешать им, но при первых же словах невольно остановился. За старческими, коверкавшими древние испытанные временем слова голосами ему вдруг послышалось величие смерти. Он забился в угол между лежанкой и шифоньером и молча стоял там. А женщины пели дальше:

«Зряща мя безгласна и бездыханна предлежаща, восплачете о мне, братия и друзи, сродницы и знаемии: вчерашний бо день беседовах с вами, и внезапну найде на мя страшный час смертный, но приидите вси любящи мя и целуйте мя последним целованием…»

На мгновение ему показалось, что смерти нет и не может быть. А если и есть, то ее не надо бояться, она не страшна, она так же естественна и необходима, как и рождение.

Николай выбрался из своего закутка, прошел на кухню и лег на полике возле печки, где когда-то любила спать бабушка. От мягкой пуховой подушки, от одеяла, заправленного в ситцевый тоненький пододеяльник, дохнуло на него материнским запахом. Он сильнее вжался лицом в подушку, стараясь не слушать старушечьего пения, и вскоре с отрадой почувствовал, что он опять страшится последней минуты существования…

* * *

С утра снова потихоньку начали сходиться в дом люди. Заняла свое место Луговичка, принаряженная, праздничная. В начале десятого толпою зашли ученики. Сперва первоклассники, а потом постарше, из седьмых-восьмых классов. Их привела Вера Ивановна и пионервожатая Оля, которую прислали в село из Черниговского педучилища три года тому назад, как раз перед самым уходом матери на пенсию. Мать определила ее на квартиру к бабке Федосье, часто приглашала домой на праздники и просто так, в будние дни, поразговаривать, посмотреть телевизор. Случалось, они засиживались допоздна, и тогда Оля оставалась у матери ночевать. Мать после не раз писала об этих разговорах и посиделках с Олей Николаю и все никак не могла нахвалиться, какая им хорошая и веселая попалась пионервожатая.

Девчонки возле гроба сразу заплакали, захлюпали носами, а мальчишки, испуганно любопытные, стояли толпой, изредка из-за спины друг друга поглядывая на мать.

– Не робейте, – принялась наставлять их Луговичка, – учительница ваша.

Мальчишки сгрудились еще тесней, окружая плотным кольцом Веру Ивановну и Олю. Им, наверное, непривычно было видеть своих учителей плачущими, и они не знали, как себя вести, беспокойно переминались с ноги на ногу, все чаще поглядывали на дверь. Вера Ивановна первой заметила это их беспокойство и начала подталкивать к выходу. Первоклассники пошли нестройной гурьбой, маленькие, еще мало что смыслящие человечки, должно быть радуясь в душе, что их отпустили с уроков, что самых трудных в сегодняшнем расписании математики и русского языка не будет. На кухне ученикам преградила дорогу Ксения. Она принялась их одаривать печеньем и пряниками, все время приговаривая:

– Она ж вас больше не научит…

Ученики брали подарки, рассовывали их по карманам и торопливо выбегали на улицу, откуда уже доносился их веселый, шумный говор.

Постояв немного возле матери, Николай вышел во двор, где мужики, готовясь к поминкам, расставляли принесенные из школы столы. Недальний Николаев сосед – Кирилл – отозвал его в сторону и, кивая на кирпич, что лежал аккуратно сложенный возле дома, заговорил:

– Если будешь продавать, я заберу. Сколько его здесь?

– Не буду, – ответил Николай.

– А зачем он тебе?

– Пусть лежит. Вдруг пригодится…

– Ну гляди. – Кирилл несколько минут помялся, помолчал, но потом снова приступил с разговором: – И дом не будешь продавать?

– И дом не буду, – разочаровал его Николай. Он отошел к остальным мужикам, которые совещались, как лучше расставлять столы: тремя рядами вдоль дома или поближе к саду четырехугольником.

– Давайте вдоль дома, – посоветовал им Николай.

Почти десять лет тому назад точно так же суетились в их дворе мужики, расставляя столы и старомодные, кое у кого еще сохранившиеся лавки. Над столами мужики натянули громадный, принесенный с колхозного тока брезент, загородили их от солнца березовыми ветками. Расчет был на долгое, многодневное застолье, на свадьбу.

Мать хлопотала возле печи, командуя женщинами, а Николай и Валентина в белом подвенечном платье встречали гостей. Как и сегодня, в тот день народу набилось полный двор. Свахи, по обычаю, повязывали дружков рушниками, молодежь толпилась в саду, где на небольшом глинобитном току было определено место для танцев. Во дворе стоял веселый гомон и шум, и всем этим гомоном заправляла мать. Часов в двенадцать она вынесла из дома старый дедовский кожух, положила его на лавку и пригласила туда садиться Николая и Валентину.

– А зачем кожух? – шепотом спросила Валентина.

– Чтоб жизнь у нас была богатой и счастливой, – улыбаясь, ответил Николай.

Жизнь у них сложилась не очень-то богатой, но в общем-то счастливой. Мать этой жизнью была довольна. Совсем еще недавно говорила: «Правнуков хочу понянчить, а потом и помирать можно». Ошиблась она. Единственный внук, и тот, наверное, с годами забудет ее, сотрется она в его детской некрепкой памяти…

Загадывала мать сделать еще многое. Вот кирпич купила. Все собиралась пристроить к дому веранду, чтоб летом, когда Николай с семьей будет приезжать в отпуск, не тесниться в душных непросторных комнатах. Не раз заговаривала с Николаем насчет колодца в саду, ходила в соседнее село за какими-то особыми сортами клубники. И все не для себя, а для детей, для Николая, для Валентины, для Сашки.

Помогая мужикам расставлять столы, Николай вдруг заметил, что за сараем, где у матери под навесом были сложены наколотые еще прошлым летом дрова, кто-то шебуршится. Он выглянул в ворота и увидел Тоньку, которая, наложив в попону несколько охапок дров, намеревалась нести их огородами к своему дальнему дому.

– Ты что здесь делаешь?! – остановил ее Николай.

– Да вот, – ничуть не смутилась Тонька, – дровишек хочу взять. Они все равно вам теперь не нужны.

– А чего же без спросу?

– Я бы потом спросила. Неудобно сейчас отрывать тебя от дела.

Николай лишь вздохнул и прикрыл ворота, поняв, что тут уж разрешай не разрешай, а Тонька все равно дрова перетаскает. Сторожить их после его отъезда будет особенно некому.

К двенадцати часам все было готово. Столы и лавки расставлены, водка и вино до времени припрятаны в кладовке. Андрей Петрович вынес на крылечко толстые сенные веревки, на которых предстоит опускать в могилу гроб, попросил у Николая молоток и десяток гвоздей-соток. Ждали только оркестра. Но вот наконец и он появился. В промасленных фуфайках, в кирзовых, заляпанных грязью сапогах, оркестранты, сложив во дворе на столах инструменты, зашли в дом, сняли фуражки. Луговичка, ревниво оглядев их, тут же начала выговаривать:

– Хоть бы переоделись.

– Некогда, бабка, – ответил за всех Толя.

– Все вам некогда. Иль помирать не собираетесь?

– Пока нет.

Оркестранты недружно улыбнулись и отошли чуть в сторонку, ожидая команды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю