355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Евсеенко » Заря вечерняя » Текст книги (страница 9)
Заря вечерняя
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 16:00

Текст книги "Заря вечерняя"


Автор книги: Иван Евсеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)

Забравшись в скирду соломы, Николай с Борисом не очень зорко несли свою первую солдатскую службу, больше разговаривали, вспоминали гражданскую жизнь. Вернее, вспоминал и разговаривал Николай, а Борис слушал и лишь в самом конце обмолвился, что он детдомовский и что родители его погибли во время войны.

Николай написал про Бориса матери, и она, частенько присылая посылки, вкладывала туда что-нибудь специально для него: то домашние коржики, то горсть тыквенных семечек, то шерстяные самовязаные носки, хотя в армии их носить не полагалось.

Приехав в город, мать с Борисом быстро подружилась. Случалось, они засиживались на кухне допоздна, обсуждая бог знает какие вопросы. Мать умела его разговорить…

Неожиданно на ходиках, висевших над холодильником, открылась дверца, оттуда выглянула крошечная кукушка и прокуковала один раз. Час ночи. Пора было ложиться, ведь неизвестно еще, какой завтра выпадет день, но Николай все сидел и сидел на кухне, слушал, как бойко и весело постукивают ходики. Было так тихо, что иногда ему даже казалось, будто он слышит, как внутри часов копошится в своем гнездышке кукушка, готовясь опять выглянуть из окошка и отсчитать истаявшие, убежавшие куда-то в ночь, в неизвестность минуты.

Часы эти привезла из дому мать. Она часто любила рассказывать, что купил их когда-то, еще до войны, отец в подарок ей на день рождения. Полтора года часы шли исправно, не опаздывая и не забегая вперед, но во время бомбежки они остановились. Сколько помнит Николай, часы висели на гвоздике в каморе, затянутые пылью и паутиной. Знай, конечно, он, что внутри этих часов прячется кукушка, им бы несдобровать. Насчет всяких гнезд в детстве Николай был большой охотник. Но он не знал, и часы благополучно довисели до того дня, когда Николая начали уже интересовать не гнезда, а всякие машины и механизмы. Возился с часами он долго, но все-таки пустил их. Правда, кукушка вначале кричала как-то хрипло и даже несколько раз ошибалась, но потом исправилась, и часы из каморы опять перекочевали в дом.

За долгие годы одинокой жизни мать привыкла к ним и вот, уезжая на зиму в город, каждый раз брала с собою. Ночью ей не надо было вставать с кровати, зажигать свет, тревожить Сашу, с которым она спала в одной комнате, – кукушка всегда будила ее в пять часов своим веселым утренним криком. Николай несколько раз пытался было завести разговор насчет новых современных часов с боем, но мать всегда отказывалась, шутила:

– Вот помру, тогда…

Кукушка опять выглянула, торопливо и, как показалось Николаю, почему-то испуганно прокричала два раза и спряталась. Он выключил на кухне свет, прошел в спальню и осторожно, стараясь не разбудить Валентину, лег. Вначале думал, что не уснет, что неотвязные мысли о материной болезни будут мучить его до самого утра. Но все-таки уснул, должно быть, одолели его усталость и тревога.

Приснился Николаю плачущий ребенок. Как будто сидит он на лугу под кустом лозы и плачет. То ли кто его обидел, то ли он заблудился и никак не может найти дорогу домой. Николай подходит к нему, берет на руки и несет к речке, чтоб переправиться на ту сторону, в село. Но лодки возле берега не оказывается. Тогда Николай начинает кричать, надеясь, что кто-нибудь в селе его услышит и перевезет, а уж там ребенок успокоится. Но никто не выходит на берег, кажется, все село вымерло, опустело. Николай понимает, что кричит он совсем напрасно, что помощи ему не дождаться. Напрасно плачет и ребенок…

* * *

Утро занялось чистое, светлое. Из-за домов, из-за водохранилища встало по-апрельски веселое, радостное солнце. На березе возле подъезда пел свою утреннюю ежедневную песню скворец. Шумливые воробьи то и дело налетали на балкон к кормушке, которую еще зимою по настоянию Сашки сделал Николай, склевывали там одно-два зернышка и куда-то уносились. За ночь, казалось, все в природе еще больше помолодело, ожило после долгой беспробудной зимы.

Валентина, собираясь на работу, подошла к Николаю, наблюдавшему возле окна суетливую весеннюю жизнь, спросила:

– Может, мне остаться?

– Не надо, – ответил он, – иди. Чем ты поможешь?

Валентина постояла рядом несколько минут, молча и тихо. Потом едва слышно коснулась его плеча.

– Ну что ты, Коля? Поправится…

Он промолчал. Что сейчас об этом говорить. Через несколько часов все будет ясно.

– А ты останешься? – стала складывать в сумку какие-то бумаги Валентина.

– Я останусь.

– Тогда отведи Сашку, а то я опаздываю.

– Хорошо, – пообещал Николай.

С осени, как только приезжала к ним мать, Сашка в садик не ходил. Спал он тогда вволю, часов до десяти, потом поднимался, и начиналась у них с матерью своя, особая жизнь. Дружно позавтракав и помыв посуду, они отправлялись гулять в парк, где было понастроено множество всяких домиков, качелей, лежал громадный камень, который стерегли три вырезанные из дубовых колод богатыря. Гуляли они до тех пор, пока Сашка не уставал качаться, летать на самолетах, ездить на оленях и верблюдах. Николай, слушая вечером Сашкины рассказы, иногда говорил матери:

– Балуешь ты его.

– Балую, – улыбалась она. – У него возраст сейчас такой, побаловаться. Не все же время под барабан ходить.

Это она про детский сад. Один раз видела, как воспитательница там в барабан стучит, а детишки по кругу ходят – зарядку делают. Расстроилась, помнится, чуть ли не до слез. Ну что это, говорит, за жизнь такая, как солдатики.

А Сашка, он парень ушлый, почувствовал слабинку и командует бабушкой, как хочет. Надоест в парке гулять, тянет в лес за железнодорожную линию или, и того хуже, на водохранилище – рыбу ловить. Николай несколько раз видел: стоят с удочками на берегу, ловят.

Он начал будить Сашку. Тот долго что-то мычал спросонья, ворочался с боку на бок, наконец свесил с кровати худые, все в синяках ноги, спросил:

– Бабушка не вернулась?

– Нет, – ответил Николай, толком не зная, как объяснить, почему и откуда не вернулась бабушка. – Давай собираться.

Сашка стал натягивать колготки, потом рубашку. Николай попробовал было ему помочь, но Сашка не дался, объяснив, что бабушка делает все не так. Николай отступил, стал ждать, немного с удивлением наблюдая за сыном. А тот, уже окончательно проснувшись, ловко, одним махом обул ботинки, завязал бантиком шнурки и повел Николая на кухню, совсем по-матерински приговаривая:

– Давай перехватим что-нибудь.

– Завтракать ведь в садике будешь, – невольно улыбнулся Николай.

– Какой там завтрак! Каша одна.

Николай отрезал кусок колбасы, хлеба, отдал Сашке, а сам присел напротив него и опять удивился, как все-таки Сашка за эти полгода рядом с матерью вырос, повзрослел. Мать с детьми умеет. Балует, конечно, Сашку, но балует там, где можно, а где нет – она умеет быть строгой. Сашка, пока мать не приехала, толком пуговицу не мог застегнуть, а теперь вон и одевается сам и за одеждой следит, вечером развесит ее на стульчике, аккуратненько, ровненько, складочка к складочке.

Садик у них совсем рядом с домом, всего через один квартал, но шли они минут пятнадцать. Вначале Сашка затащил Николая на спортплощадку, всю вдоль и поперек размалеванную мелом. Чего тут только не было: обыкновенные классики, волк из «Ну, погоди!», Винни-Пух, ракеты, поезда, угрожающие надписи, солнце и птицы, смешные рожицы. Сашка победителем прошелся по всем рисункам в самый угол площадки и показал свой:

– Это бабушкин дом, это бабушка, это я.

– Молодец, – похвалил его Николай.

– А вы еще не приехали.

– Но приедем, – забылся на мгновение Николай.

Потом им встретилась соседка по подъезду Вера Ивановна, с которой мать частенько сиживала по вечерам на скамейке.

– Что-то давно Александровны не видно, – поставила она на тротуар сумку с коробкой вермишели и батоном.

«Приболела», – хотел было объяснить Николай, но Сашка опередил его:

– В больнице бабушка. У нее воспаление.

Вера Ивановна заохала, заволновалась.

– Говорила я ей, не бегайте, Александровна, в одной кофточке, зимно еще. А она все чтоб полегче да повольней…

Это правда. Мать и здесь, и в деревне тяжелой одежды не любила. «Будешь работать – не замерзнешь», – бывало, посмеивалась она и всю зиму в любые морозы ходила в фуфайке, для надежности подпоясав ее каким-либо стареньким платком. А с весны, как только начинало покрепче припекать солнце, забрасывала фуфайку подальше на печь, снимала сапоги и так, налегке, босиком бегала и в саду, и на огороде до самой осени, до сентября месяца.

– Ну кланяйтесь ей, – подхватила сумку Вера Ивановна. – Пусть выздоравливает скорей, а то и поговорить не с кем.

– Хорошо, поклонюсь, – как-то странно, по-старинному ответил Николай и, взяв за руку нетерпеливо переминавшегося рядом с ноги на ногу Сашку, повел его дальше.

В садике они едва не опоздали на завтрак. Дети уже с шумом рассаживались за столы. Няня, осуждающе покачав головой, пронесла мимо Николая и Сашки поднос с ровно нарезанными кусочками хлеба и масла.

– Рано заберешь? – спросил свое обычное Сашка.

– Рано, – ответил Николай и, не дожидаясь, пока Сашка разденется, вышел.

Квартира встретила его пустотой и холодом. Он поплотнее закрыл дверь на кухню, чтоб не слышать, как там время от времени кричит говорливая кукушка, и прошел в комнату, с каким-то особым чувством посмотрев на ярко-красный телефон в углу на полочке. Надо было чем-то заняться. Николай достал из кладовки пылесос и хотел уже было начать уборку, но вдруг вспомнил, что у них в деревне считалось плохой приметой подметать в доме сразу после отъезда в дальнюю дорогу кого-либо из родных и близких. Мол, не торопись выметать память об уехавшем, не желай ему зла.

Никаким приметам Николай, конечно, не верил, да и мать никуда не уезжала, но все равно он остановился, спрятал назад пылесос. Как-то стыдно стало ему в такую минуту заниматься мелочным, ничтожным делом. Он сел в кресло, раскрыл наугад книгу, которая лежала рядом на столике, и стал читать:

«Старуха Анна лежала на узкой железной кровати возле русской печки и дожидалась смерти, время для которой вроде приспело: старухе было под восемьдесят».

Николай замер, не смея читать книгу дальше, не смея и не желая узнавать, умерла или нет неведомая ему старуха Анна. Он вдруг ясно и отчетливо понял, что чем бы ни стал заниматься сейчас, все будет напоминать ему о матери, о ее болезни. И тут уж никак не спасешься, нигде не спрячешься от мыслей и дум о ней. Да и не надо, наверное, прятаться…

Николай представил, что сейчас делается в больнице: в ординаторской, в операционной, в двух перевязочных, гнойной и чистой, в палатах и даже на кухне. Несколько лет тому назад он упросил Бориса, который работал тогда еще просто хирургом, взять его на операцию.

– Зачем тебе это? – с любопытством посмотрел на него Борис.

– Не знаю.

– Ладно. Только без обмороков.

– Постараюсь, – пообещал Николай.

Он действительно толком не понимал, не мог объяснить, зачем ему вдруг захотелось побыть на операции. Скорее всего из самого обыкновенного любопытства, из желания увидеть, узнать еще незнаемое.

В ординаторской Борис дал Николаю халат, высокую докторскую шапочку и велел ждать. Николай кое-как напялил все это на себя, чувствуя, как он смешно и нелепо выглядит в высоком накрахмаленном колпаке, и сел в самом уголке возле окна. Потихоньку в ординаторской стали собираться врачи. Надевая халаты, они из обыкновенных, часто даже неприметных, невзрачных людей превращались в грозных и недоступных вершителей человеческих судеб. Женщины, плотной стайкой окружив молоденькую, лет двадцати трех – двадцати четырех врачиху, обсуждали ее наряд: розовое платье с двумя бледно-зелеными полосами на груди, которое якобы она связала сама; а мужчины, точно так, как у Николая в управлении, вели разговор о хоккее, горячились и спорили вплоть до обидных, несправедливых слов. И все равно, несмотря на эту кажущуюся схожесть обстановки и разговоров, Николай чувствовал себя в ординаторской подавленным и лишним. Он не знал той тайны человеческого существования, которую знали врачи, не был властен ни над жизнью, ни над смертью, и поэтому относился к ним совсем по-иному: к жизни просто и доверчиво, а к смерти – настороженно и, в конечном итоге, трусливо. Именно эта трусость, наверное, и заставила его напроситься на операцию, чтобы почувствовать недолговечность своего собственного существования и проверить, так ли тягостно это чувство, как о нем говорят…

В половине десятого после короткой летучки врачи разошлись на обход. Борис и Николай в сопровождении медсестры тоже вошли в палату. Больные сразу притихли, легли на койки, все настороженно-покорные, робкие. Борис переходил от койки к койке, задавал очередному больному один-два вопроса о самочувствии, потом просил его раздеться, выслушивал фонендоскопом, мял длинными сильными пальцами белое и какое-то рыхлое от долгого лежания тело и шел дальше, на ходу диктуя медсестре назначения. Николаю совсем стало не по себе, стало стыдно за свое ненужное здесь присутствие. Хотелось признаться больным, что ничем он помочь им но может, что никакой он не врач, а средней руки инженер, специалист по цементам. Но и этого сделать было никак нельзя, нельзя было разочаровывать, обижать веривших в магическую силу белого халата людей.

Когда началась операция, у Николая уже не осталось никаких сил. Он молча стоял возле стены, куда его поставил Борис, и думал лишь об одном: чтобы все это как можно скорее закончилось.

Оперировали молодого парня, который по глупости нажил себе грыжу. Он зашел в операционную уверенно, почти бодро, по приказанию медсестры разделся и залез на операционный стол, без умолку болтая о том, как у них в цехе ребята сделали самодельную штангу и он на спор без всяких тренировок поднял больше, чем Леша Целиков, кандидат в мастера спорта.

– Надо было подпоясаться потуже, – тихо и спокойно посоветовал ему Борис.

– Я подпоясывался.

– Значит, плохо.

– Наверное, – охотно согласился парень и затих, прислушиваясь к переговорам Бориса и медсестры.

– Не напрягайся, – попросил его Борис.

– А больно не будет? – неожиданно спросил парень.

– Нет, – успокоил его Борис, давно уже начавший оперировать.

Этот вопрос парня почему-то больше всего запомнился Николаю из всей операции. На улице, шагая рядом с Борисом, ои не выдержал и спросил:

– Часто так говорят на операциях?

– Иногда, – улыбнулся Борис – А ты почему не подошел поближе?

– Испугался.

– Чего?

– Крови.

Борис замолчал и так шел молча несколько шагов, а потом вдруг признался:

– А я вот боюсь темноты. В детдоме нас за непослушание закрывали в темной холодной комнате. С тех пор и боюсь.

– Но почему? – удивился Николай.

– Наверное, потому, почему ты боишься крови. Темнота и кровь напоминают нам о небытии.

Странный этот разговор с Борисом и вообще вся операция давным-давно забылись, и Николай до сегодняшнего дня ни разу о них не вспоминал…

А вот сегодня вспомнил, опять стал думать о том, что сейчас делается в больнице. С утра, еще затемно, медсестра, должно быть, поставила матери в последний раз капельницу, потом врач-анестезиолог проверил у нее пульс, измерил давление, а часов в десять перед самой операцией зашел, наверное, и сам хирург…

Николай глянул на часы. Было без четверти одиннадцать. Мать, скорее всего, уже в операционной. Привезли ее туда на тележке, которую в больнице почему-то принято называть каталкой, две медсестры, уложили на операционный стол, обязательно спросив, удобно ли ей лежать, и ушли заниматься до конца операции своими обычными делами: делать уколы, разносить лекарства или просто поболтать где-либо в процедурной о семейных своих заботах.

А мать сейчас, в ожидании операции, небось думает о доме, об огороде, о том, что на дворе уже совсем весна и ей пора в село, где ее ждет настоящая работа, по которой она так истосковалась в городской непривычной жизни.

Еще она, наверное, думает о нем, о Николае, о Валентине, о Сашке, переживает, что своей болезнью доставила им беспокойство. Это уж Николай знает точно. Она всю жизнь так и прожила, боясь, что своим присутствием кого-то утруждает, кому-то мешает, кого-то беспокоит. Зря, конечно…

А может быть, думы у нее сейчас совсем иные. Может, вспоминает она Николаева отца, с которым не успела как следует пожить, не успела почувствовать себя счастливой рядом с мужчиной, рядом с его заботой и лаской.

В прихожей неожиданно зазвонил телефон. Николай кинулся к нему, снял трубку. Незнакомый мужской голос стал объяснять, что он по объявлению насчет обмена квартиры.

– Мы ничего не меняем, – ответил Николай. – Вы ошиблись.

– Извините, – положил мужчина трубку.

Николай направился назад в кресло, каждой клеткой ощущая, как прокатилась по всему его телу горячая волна страха. И вдруг телефон зазвонил опять. Николай на мгновение замер, словно раздумывая, брать ему трубку или нет, но потом все-таки взял ее вздрогнувшей и неожиданно вспотевшей рукой. Это был все тот же мужской рокочущий голос. Монотонно и как-то бесстрастно он поздоровался и принялся допрашивать Николая, меняет ли тот квартиру.

– Вы опять ошиблись, – стараясь не раздражаться, объяснил Николай.

Трубку бросили резко и зло, словно Николай был виноват в том, что звонивший неправильно списал где-либо на остановке адрес или что неправильно срабатывает телефон.

Боясь, что телефонный звонок остановит его и в третий раз, Николай присел в прихожей на маленьком стульчике, где обычно обувался Сашка, и стал ждать. Но телефон молчал. Николаю даже показалось, что он молчит обиженно и намеренно, устав от ежедневной ненужной болтовни людей, которые не щадят и нисколько не жалеют его. А он так устал за долгие годы от бессонного бдения и службы, что каждая деталька, каждый винтик и пружинка болят у него нестерпимо ноющей болью.

И вдруг Николаю почудилось, что в квартире установилась какая-то подозрительная немая тишина, что она резко отличается от той тишины, которая была всего несколько минут тому назад. Он удивился этому своему открытию и стал искать причину, разгадку, широко распахнул в большой комнате форточку, надеясь, что шум улицы, ворвавшись в квартиру, разрушит мертвую пугающую тишину. Но, к его удивлению, этого не случилось. Шум троллейбусов и машин, крики детей, играющих во дворе, лишь усилили тишину в комнате, сделали ее еще более тревожной и настороженной. У Николая в одно мгновение разболелась голова, стало ломить в висках и в затылке. Он прошел на кухню, чтобы взять в аптечке анальгин или цитрамон, и вдруг все понял. На кухне, не заведенные вчера с вечера, остановились часы. Туго натянув цепочки, обе гири, напоминающие кедровые шишки, лежали на полу, а маятник, зацепившись за одну из цепочек, как-то неестественно приподнялся вверх, словно хотел сам, не подчиняясь никому, продолжать движение, отсчет времени.

Николай подтянул гири, потом, посмотрев на свои часы, перевел стрелки. Кукушка послушно прокричала одиннадцать раз и спряталась, все такая же опрятная и озабоченная, как и прежде. Разрушая так напугавшую Николая тишину, маятник застучал бойко и весело, казалось, он торопился догнать зря упущенное время…

На кухне все напоминало Николаю мать. Аккуратно, ее руками расставленные в буфете тарелки и чашки, завязанные в тугой узелок лекарственные травы и семена, часы, вазоны с цветами и даже кусочек фанерки, подложенный под ножку шатавшегося стола. Ему почудилось, что мать где-то в комнатах, вытирает пыль, заправляет постели и с минуты на минуту войдет на кухню, присядет рядом с ним и, размечтавшись, спросит: «Помнишь, Коля, как мы в прошлом году убирали рожь?» – «Помню», – ответит Николай и тоже размечтается, забыв, что надо спешить, надо давно уже бежать на работу.

С отпуском Николаю в прошлом году повезло. Выпал он на июль месяц, время жатвы – любимое материно время. По приезде они денька два позагорали на речке, а на третий день мать разбудила Николая рано утром, как только прошло стадо, и улыбнулась:

– Начнем, сынок, пока солнце не припекло. Елисеевы уже жнут.

Николай поднялся, выпил на скорую руку чашку молока с хлебом, потом отыскал в кладовке кирзовые свои, еще армейские сапоги, по-крестьянски повесил на плечо серп, и они пошли с матерью на огород.

У них в селе рожь возле дома жнут серпами. Работа эта трудная, тяжелая, но никуда от нее не денешься. С давних пор и дома и сараи кроют у них соломою. Годится для этого лишь солома, сжатая серпом и обмолоченная вручную цепом. Зовут такую солому кулевою, оттого, что после обмолота связывают ее в ловкие аккуратные кули, а всю остальную, скошенную косами или комбайнами, мятую, – обмялицей. Для крыш она непригодна. Теперь, правда, соломою дома почти никто не кроет. Считается это почему-то зазорным, хотя и зря. Соломенная крыша, покрытая хорошим кройщиком, может простоять лет двадцать, не требуя особого ремонта и ухода. Летом под такою крышей прохладно, а зимою тепло и уютно.

У матери дом покрыт соломою. Николай несколько раз предлагал перекрыть его железом или шифером, но мать так и не согласилась. Потом, говорит, будешь приезжать каждый год, красить крышу или замазывать щели цементом. Правда, конечно…

На самом краю ржаного поля Николай и мать немного задержались, определяя, как лучше жать: сразу в снопы или на перевясла. Погода в те дни стояла солнечная, ясная, и мать, потрогав рукою ржаные колосья, определила:

– Давай на перевясла. Сыроватое немного.

– Давай, – согласился Николай.

Они дружно сделали зажин, связали впрок несколько перевясел и заняли, каждый себе, «постать», небольшой участок в три-четыре шага.

Первая «постать» досталась Николаю с трудом. Ломило спину, с непривычки болела в запястье левая рука, которой захватывал рожь. Но потом ничего – втянулся, и пошла у них с матерью хорошая, настоящая работа.

Нагнешься, обхватишь рукою почти возле самой земли горсть дозревшей, желтой соломы, подрежешь одним сильным и резким движением, потом поднимаешь высоко над головой, поддерживая колосья серпом, и положишь на туго скрученное перевясло. На огороде пахнет яблоками, вишнями, уже отцветающим картофелем и, конечно же, рожью, запах которой в эти июльские дни, кажется, заполнил все село, округу, повис над дальним лугом и речкою.

Мать жнет скоро, быстро, ее серп то и дело мелькает, горит на утреннем, уже начавшем подниматься над домом солнце. Николай отстает, хотя и старается изо всех сил. То ли порастерял он свое умение, сноровку, то ли чаще, чем матери, охота ему разогнуться, посмотреть на соседние огороды, где тоже уже идет работа, на вербы, растущие по-над речкою, послушать, как звенят подойниками возле кошары доярки.

В десятом часу, когда Николай и мать уже заканчивали по третьей «постати», на огород выбрались Валентина и Сашка. Валентина, взяв серп, встала рядом с Николаем и матерью, принялась жать торопливо, но не очень умело. Солома у нее вырывалась с корнем, колосья путались, падали на землю. Мать начала ее терпеливо и необидно учить:

– Ты не спеши, Валюша, соломы набирай поменьше.

Сашка тоже затребовал серп. Мать дала. Он попробовал раз-другой, стараясь серпом, как пилою, перепилить тугие ржаные стебли, и поостыл:

– Я буду лучше перевясла крутить.

– Давай перевясла, – согласилась мать.

Она показала, как это делается. Взяла пучок соломы, разделила его надвое, сложила колосьями к колосьям, потом, поочередно зажимая под мышкой то один, то другой конец перевясла, начала скручивать его в тугую, похожую на жгут косу. Сашка взялся за дело рьяно, мял, крутил солому на все лады, но и тут вскоре пыл у него поуменьшился, пропал. Мать похвалила его и задала новую работу, которая была Сашке по душе и по силам:

– Сходи в дом, возьми железную миску и нарви нам, внучок, вишен.

Сашка кинулся выполнять поручение, побежал в дом и через минуту вернулся, по не с мискою, а с громадною полуведерного кастрюлею, которую он едва протащил через густой малинник к вишеннику. Рвал Сашка вишни по-своему: две в рот, одну в кастрюлю. Поэтому дело у него продвигалось туго, и мать с Николаем вскоре откомандировали ему на помощь Валентину. Та пошла без особой охоты, чувствуя, что посылают ее не столько в помощь Сашке, сколько на отдых. Но все-таки пошла, загорелая, по-городскому спортивная, крепкая и чуть-чуть смешная от своей неожиданной обиды.

Спустя полчаса они принесли с Сашкой почти полкастрюли темно-красных, подернутых белесой влажной пыльцой вишен. Николай с матерью как раз закончили «постать» и присели отдохнуть на меже. Сашка торжественно поставил перед ними кастрюлю, весь перемазанный вишневым соком, но радостный и довольный своим трудом. Мать и Николай, не переставая хвалить его, съели по горсти вишен, попили из кувшина, что стоял под кустом картофеля, воды и снова взялись за серпы…

Закончили они жатву к вечеру следующего дня. Возле самых грядок сделали «бороду» – оставили кустик ржи, связали колосья красной ленточкой, украсили цветами. Потом мать расстелила прямо на стерне скатерть, поставила бутылку домашнего вина, миску крахмальных блинов с творогом, молоко, особый деревенский салат из огуречника, и устроили они себе праздник – «обжинки».

В прихожей опять зазвонил телефон. Николай вздрогнул, но сразу к нему не пошел, несколько мгновений сидел на кухне весь во власти воспоминаний, таких желанных и таких неповторимых. Хотелось Николаю еще вспомнить, как через несколько дней они всей семьей вязали снопы, как складывали их в полукопы, как потом с матерью молотили рожь в прохладной, пахнущей глиной и зерном клуне. Но телефон звал, требовал его к себе, и никакими воспоминаниями нельзя было от этого требования отгородиться, нельзя было заставить себя забыть, что помимо прошлого есть еще и настоящее…

Николай поднял трубку, втайне надеясь, что, может быть, опять звонит тот самый мужчина насчет обмена. Но он ошибся – звонил все-таки Борис.

– Ну что там, Боря? – спросил Николай, стараясь говорить как можно спокойнее и тверже.

– Плохо, – ответил Борис и замолчал.

– Почему?

– Поздно…

Николай сильно, до ломоты в пальцах, сжал трубку, как будто она была виновата в том, что ПОЗДНО, что полгода тому назад они не спохватились, не показали мать Борису или какому-либо иному, понимающему толк в этих делах врачу.

– И чего же теперь ожидать? – все-таки нашел в себе силы спросить Николай.

– Я думаю, самого худшего.

Несколько минут они молчали, слушая лишь учащенное, болезненное дыхание друг друга, потом Николай опять спросил тихо и сдержанно:

– Ее можно увидеть?

– Можно, но не сейчас, а поближе к вечеру.

– Хорошо, мы придем. Ты будешь?

– Буду, – ответил Борис, и Николаю показалось, что голос его непривычно дрогнул, сломался.

Николай отошел от телефона, долго стоял возле материной фотографии, что висела на стене над сервантом. Мать была на этой фотографии совсем юной, шестнадцатилетней, с коротко постриженными волосами, по тогдашней моде в берете, в темном, с широким откладным воротом платье. Едва заметная улыбка тронула ее губы, казалось, мать уже тогда знала, что жизнь у нес будет нелегкой, что уготовлено ей раннее вдовство, тяжелая работа, а в конце такая неожиданная преждевременная болезнь. Но это показалось Николаю сейчас, а раньше во всем материном облике, в ее лице, во взгляде чуть-чуть раскосых глаз виделось ему не страдание, не отчаяние, а гордость и преданность жизни…

Открыв дверь своим ключом, в коридор вошла Валентина, поставила в угол сумку и тут же, неумело скрывая тревогу, начала рассказывать:

– Я отпросилась пораньше.

– Хорошо, – ответил Николай, буднично, как всегда, помог ей снять плащ и даже спросил: – Обедать будешь?

– Буду, – прошла на кухню Валентина.

Но на этом их игра и закончилась, ни у Николая, ни у Валентины не хватило больше терпения ее продолжать, глупую и ненужную в эти тяжелые минуты.

– Борис звонил? – первой не выдержала Валентина.

– Звонил, – прислонился к холодильнику Николай.

– Ну что?

– Умирает мать.

Валентина обняла его за голову, припала к нему лицом, и вскоре Николай почувствовал, как у него по щеке катится слеза Валентины, горячая и какая-то робкая, словно Валентина, плача, боялась, что слезы ее не в силах передать всего того горя и отчаяния, которые сейчас надо вынести и выдержать Николаю.

– Не плачь, – попросил он ее.

– Как не плакать… – Валентина, оторвавшись от Николая, полуотвернулась к окну.

– Вечером пойдем к ней.

– Одни или с Сашкой?

– С Сашкой. Пусть посмотрит.

Валентина не сдержалась и опять в голос заплакала. Теперь Николай не стал ее успокаивать, не стал ничего говорить, а лишь тихонько гладил по щеке. Там, в больнице, умирает сейчас родной ему по крови человек, и Валентина, плача сейчас но матери, оплакивает и его начавшееся с этой минуты умирание…

Вечером, собираясь к матери, Николай вызвал такси. Добираться в больницу троллейбусом или трамваем среди шумной, по-весеннему возбужденной толпы было тяжело, да еще с Сашкой, который, узнав о поездке, сразу засуетился, начал готовить бабушке подарки: засунул Валентине в сумку книжку (бабушка почитает) «Шел но улице отряд, сорок мальчиков подряд», положил двух пластмассовых конников, которых выменял в садике на яблоко, и тут же нарисованный рисунок: опять бабушкин дом с деревом и цветами в палисаднике. Валентина не сопротивлялась, не отговаривала его…

В вестибюле больницы их встретил Борис, помог раздеться, дал халаты. По ступенькам шли молча. Даже Сашка присмирел, смущенный множеством людей в халатах, которые, тесня их к перилам, то и дело сновали по лестницам.

Мать встретила их тихой, радостной улыбкой. Попробовала даже подвинуться, приподняться, чтобы освободить Валентине место на краешке кровати.

– Ты лежи, лежи, – остановил ее Николай.

Мать снова улыбнулась, но как-то смущенно, словно извиняясь за свое бессилие и слабость. Сашка, заметив на тумбочке апельсин, потянулся за ним. Валентина прикрикнула на него, начала стыдить:

– Дома же есть, Саша!

– Пусть берет, – тихо проговорила мать. – Давай очищу. – Она освободила из-под одеяла руки, бледные, похудевшие, взяла у Сашки апельсин и, стараясь делать все, как прежде, быстро и ловко, попробовала оторвать кусочек кожуры, но силы изменили ей, апельсин выскользнул из рук, упал на пол и закатился под кровать.

– Ну вот, – засмеялась над своей слабостью мать.

– Ничего, ничего, – успокоил ее Николай. – Окрепнешь. Самое страшное уже позади.

Мать то ли не расслышала, то ли не поняла его слов, несколько минут она лежала молча. Было видно, как больно и трудно ей дышать, как давит и стесняет ей грудь тугая марлевая повязка.

– Может, обезболивающее? – наклонился к матери Борис.

– Не надо, – покачала она головой и вдруг спросила: – Как та девочка?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю