Текст книги "Заря вечерняя"
Автор книги: Иван Евсеенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
Борис на мгновение замешкался, а потом ответил спокойно и уверенно:
– Ее перевели в другую палату.
– Значит, поправляется?
– Поправляется.
Только теперь Николай заметил, что в палате нет так поразившего его вчера насосика, что он не фыркает, не стучит, бойкий и торопливый в своей неутомимой механической работе. Николай, догадываясь обо всем и не желая верить этим своим догадкам, едва не начал расспрашивать у Бориса, правду ли он говорит. Но мать его опередила, негромко вздохнув, повернула голову к окну, плотно занавешенному белой накрахмаленной простыней:
– Какая там погода, солнышко или дождь? Занавесили тут меня.
– Солнышко, – попробовала улыбнуться Валентина.
– Сеять, значит, пора?
– Пора, мать, – подошел к ней поближе Николай.
– Вот и хорошо. Мы с тобой, Коля, еще и посеем и урожай соберем. Пирогов вам напеку.
– Бабушка, – встрял в разговор Сашка, – а я тебе картину подарю.
Он начал рыться в сумке, переворачивая там все вверх дном. Валентина стала ему помогать. Вдвоем они наконец отыскали куда-то запропастившийся листок из альбома, но было уже поздно, – мать, склонив к плечу голову, спала.
– Пошли, – тихонько позвал Борис, – это охранительный сон.
Сашка закапризничал, захныкал, стал проситься к бабушке. Его пришлось увести почти силою, пообещав купить в «Детском мире» все, что он захочет.
– Может, выздоровеет? – остановил на ступеньках Бориса Николай.
Тот молча отрицательно покачал головой, потом, пропустив вперед Валентину и Сашку, вдруг вспомнил о девочке:
– Я только что от нее.
– Умерла?
– Да. Опухоль головного мозга.
– И ничего нельзя было сделать?
– Нельзя. Опухоль внутримозговая.
Они вышли во двор, в прибольничный сад, весь залитый вечерним заходящим солнцем. То там, то здесь возле деревьев Николай заметил студентов в белых халатах. Они окапывали деревья, белили стволы, сгребали прошлогодние почерневшие листья. В уголке около ограды дымился небольшой весенний костерок. Возле него сидело несколько выздоравливающих. Им, наверное, отрадно было видеть этот костерок, вдыхать едкий лиственный запах дыма, отрадно ощущать, как вместе с весенним дымом, с солнцем, с веселой перекличкой студентов возвращаются к ним здоровье, бодрость и тела, и духа.
– Ты не верь мне, – неожиданно прервал его наблюдения Борис, – мать поправится.
Странно было слышать от Бориса эти слова, неискренние, чужие, особенно сейчас, после операции, когда уж кому-кому, а врачам ясно, что ожидать лучшего здесь не приходится, – слишком поздно. Но все равно Николай с поразительной легкостью поддался обману, в нем вспыхнул совсем уже было погасший огонек надежды. А вдруг выздоровеет? Врачи, они хорошо знают силу и возможности человеческого тела, а вот сила духа пока им подвластна не очень. Так что все может быть. Тем более что мать, кажется, умирать и не собирается.
– Может, нам кому остаться на ночь? – спросил Николай, намеренно оставив без ответа признание Бориса.
– Не надо, – запротестовал тот, – санитарка здесь хорошая. Да и я сегодня во вторую смену.
– Нет, я все-таки, наверное, останусь, – вздохнул Николай и окликнул Валентину и Сашку, ушедших чуть-чуть вперед: – Вы езжайте одни, а я посижу возле нее.
– А может, лучше я? – предложила Валентина.
– И я, – загорелся Сашка. – Я бабушке сказку расскажу, нам в садике читали.
– Вы что, мне не верите?! – вдруг остановился и почти закричал на них Борис.
– Верим.
– Ну так езжайте домой. Я буду звонить…
Спорить с Борисом было бесполезно, и они уехали. Дома Сашка, запрятав в карман кусок хлеба, убежал кататься на велосипеде. Валентина потихоньку затеяла стирку, а Николай опять сел в кресло, не решаясь ничем заняться. Он хотел было остановить и Валентину, позвать ее к себе, но потом не стал, почувствовал, что сейчас им все-таки лучше порознь.
Почему-то представилась ему мать маленькой девчонкой, в длинном до пят сарафане, в платочке с горошинами. Во дворе на завалинке она играет в тряпичные куклы, которые сама сшила из разноцветных лоскутков. Одна кукла, самая крошечная, запеленутая в самодельное одеяльце, очень похожа на него, Николая. Мать качает куколку на руках, укладывает ее спать, подносит к своей груди и все время уговаривает: «Спи, Коленька, спи…»
Сегодняшнему, взрослому, стареющему Николаю до боли в сердце захотелось подойти к девчонке-матери, погладить ее по головке, порадовать, признаться, что вот из этой тряпичной куколки вырос он, Николай, ее любящий, единственный сын. Интересно, что бы она ответила, о чем бы подумала?
Николай поднялся, сдернул с вешалки плащ.
– Ты куда? – выглянула из ванной Валентина.
– В больницу.
Валентина бросила в таз наполовину отжатую Сашкину рубашку и вздохнула:
– Ну чем ты ей поможешь, Коля?
Он ничего не ответил, закрыл дверь и, не дождавшись лифта, побежал по ступенькам. Он должен быть там, рядом с ней, каждую минуту, каждый час видеть ее, говорить с ней, чтоб она чувствовала его присутствие, чувствовала и понимала, как она необходима ему, и не только ему, а всем людям, что без нее жизнь станет бессмысленной…
Валентина догнала Николая уже во дворе:
– Мать в реанимационной. Только что звонил Борис.
Николай как-то странно, непонимающе посмотрел на Валентину, словно это она была виновата в том, что мать в реанимационной, а потом кинулся к остановке, не обращая внимания на крики и просьбы Валентины.
В реанимационную его не пустили. Вышел дежурный врач, молоденький, юный, должно быть, недавний выпускник мединститута, еще не совсем привыкший к смертям, и беспомощно посмотрел Николаю в глаза.
– Бесполезно все. Мозг не включается. Надо отсоединять.
Николай отпрянул от него, молодого, здорового, не знающего еще настоящей цены жизни и смерти, и побежал искать Бориса, который куда-то запропастился, затерялся в бесконечных лабиринтах больницы. Наконец он нашел его в рентгенкабинете нейрохирургического отделения и каким-то щемящим, предательски дрогнувшим голосом сказал:
– Они хотят отсоединять.
Борис сразу все понял, бросил рассматривать рентгеновские снимки: черепные коробки с темными пугающими впадинами глазниц, должно быть помогающие ему понять причину страдальческой жизни и смерти тех людей, которым они совсем недавно еще принадлежали, – и пошел вслед за Николаем к реанимационной. Пробыл он там всего несколько минут, а когда вышел, закрытый до самых глаз марлевой маской, то сообщил, стараясь почему-то не смотреть на Николая:
– Я попросил. Не отключат.
– Спасибо, – поблагодарил Николай, хотя и понял, что это уже не спасение, что это просто отсрочка на несколько часов или, может быть, даже на несколько минут.
– Пошли ко мне, – пригласил его Борис.
– Куда?
– В анатомичку. Посидишь в кабинете, отдохнешь.
Никуда Николаю идти сейчас не хотелось: ни домой к Валентине и Сашке, ни к Борису. Но и оставаться одному в засыпающем весеннем городе тоже было невмоготу, тяжело и страшно.
– Хорошо, пойдем, – согласился он и побрел вслед за Борисом к небольшому двухэтажному домику в глубине больничного двора.
Открыв дверь, Борис щелкнул выключателем и осветил длинный коридор, сплошь заставленный стеклянными шкафами, в которых виднелись всевозможные банки и бутылки с заспиртованными частями человеческого тела. Николай невольно вздрогнул, по все же постарался мужественно пройти сквозь строй этих банок.
– Ты не бойся, – заметил его состояние Борис – Мы здесь одни…
Николай вначале не понял, о чем это он, но потом догадался: Борис предупреждает его, что в анатомичке сейчас нет трупа.
– Я не боюсь, – ответил Николай и еще раз обвел взглядом стеклянные шкафы. – Но зачем здесь столько всего?
– Чтоб вылечить человека, его надо знать…
Они вошли в кабинет, чистенький, аккуратный, с белыми нестандартными занавесками на окнах, с кушеткой в одном углу и письменным полированным столом – в другом.
– А души у тебя здесь заспиртованной нет? – вдруг спросил Николай.
– Души нет.
На несколько мгновений в кабинете установилась зыбкая недолговечная тишина. Но потом Борис, доставая из стола какие-то нужные ему бумаги, разрушил ее:
– Ты на нас не обижайся. Мы пока что люди, не боги.
– Я не обижаюсь, но жаль…
– Я сам знаю, что жаль, – Борис сложил бумаги в толстую коричневую папку с металлической застежкой и пошел к двери. – Подожди меня здесь. Я сейчас…
Николай остался один, присел, а потом и прилег на кушетку, надеясь, что к нему придет если не сон, не успокоение, то хотя бы уравновешенность, способность мыслить трезво и холодно. Но желанной трезвости ума не было, все его тело, всю душу охватил болезненный жар, воспаление. Ему вдруг показалось, что в этом месте, где он сейчас находится, не должно быть света, что здесь должна быть одна темнота и сырость. Николай поднялся и торопливо щелкнул выключателем и снова лег, до боли, до судорог в икрах вытянув ноги и скрестив на груди холодные худые пальцы. И почти тотчас почувствовал, как на его разгоряченный лоб лег венчик, пахнущий воском и тлением. А еще минуту спустя он вдруг услышал, как с ним кто-то тихо, полушепотом разговаривает. «Кто ты, о чем ты?» – хотел спросить Николай – и догадался: это, наверное, разговаривает с ним, шепчет ему тайные жалостливые слова душа той юной умершей сегодня утром девчонки. Тело ее увезли, а душа осталась здесь, чистая, нетронутая, и сейчас, обнаружив рядом еще одну живую человеческую душу, она хочет, торопится рассказать ей о жизни того тела, с которым ее совсем недавно рассоединили.
– Не надо, – попросил ее Николай, – я все знаю…
– Что ты знаешь? – опять послышался ему тревожный ночной голос.
– Я знаю все… Я знаю жизнь…
– Ничего ты не знаешь. Ты не знаешь главного в жизни – минут прощания с ней…
В коридоре послышались шаги, тяжелые, твердые, какие могут принадлежать только живому человеку. И действительно, минуту спустя в кабинет вошел Борис.
– Ты что, спишь? – в темноте, не зажигая света, спросил он.
– Нет.
– А чего же без света?
– Так лучше.
Борис осторожно, бесшумно включил настольную лампу, сел за стол и так же осторожно, почти неслышно сказал Николаю:
– Все закончилось, Коля.
– Когда? – Николай сел на кушетке, по-стариковски свесив между колен мгновенно отяжелевшие, налившиеся кровью руки.
– Десять минут тому назад.
Николаю хотелось заплакать. Как бы хорошо ему было сейчас заплакать… Но слезы не приходили. Казалось, горло, глаза и все лицо у него под дуновением суховейного песчаного ветра пересохли, стали пергаментно-желтыми, неспособными чувствовать и переживать.
Стараясь скрыть от Бориса это странное свое состояние, он резко встал, подошел к окну и вдруг понял, что с этой вот минуты вся его жизнь разделилась на две части. Одну, которую он прожил при матери, под ее невидимым, но всегда охраняющим его крылом, и вторую, уже собственно не жизнь, а доживание, которое ему суждено провести в одиночестве, словно на чужбине, когда, кажется, есть все: и любовь, и благополучие, но нет главного – родины, родной земли…
– Когда ее можно будет забрать? – спросил он Бориса.
– Я думаю, завтра, часов в десять – одиннадцать.
– От тебя или из морга?
– Наверное, от меня…
Николай повернулся к Борису, склонился над ним и стал просить так, как просят чужого, не очень-то внимательного к твоей просьбе человека:
– Не мучай ее, Борис…
Опять в кабинете стало тихо и пустынно, словно в нем не было ни одного живого человека.
– Я поговорю с главным, – наконец пообещал Борис.
Пора было расходиться, но никто не торопился этого делать. Они молча сидели друг против друга: один на белой больничной кушетке, второй – за столом, и не знали, что нужно, что необходимо говорить в такие мгновения жизни.
– Где будете хоронить? – спустя еще несколько тягостных длинных минут спросил Борис.
– Дома, в деревне, – ответил Николай, и они опять надолго замолчали.
Что-то разъединяло их сейчас, хотя, казалось бы, в горе, в несчастье они, старые друзья, должны были сблизиться еще больше, сродниться. Николай с самой первой минуты, как только узнал, что мать в больнице, надеялся на это. Ведь столько они с Борисом пережили… Но родства не было. Минутами Николай готов был подумать, что Борис завидует ему. Завидует, что Николай прожил при матери тридцать пять лет и теперь вот хоронит ее и будет точно знать, где материна могила, где обрела она наконец покой и отдых от вечной работы, чтоб приходить к ней в тяжелые и в радостные минуты жизни. Борис много бы отдал сейчас за то, чтобы быть на месте Николая, чтобы жить его чувствами, его мыслями, пусть они даже самые тяжелые, самые непереносимые. Но в следующее мгновение Николай отвергал эту догадку. Все что угодно может терзать сейчас Бориса, только не зависть. Тем более зависть, похожая на эту…
– Ты сам во всем виноват, – неожиданно поднял голову Борис, но посмотрел не на Николая, а куда-то в угол, в темноту.
– Я знаю, – пугаясь почему-то своего голоса, ответил Николай.
Их взгляды наконец встретились, но тут же и разошлись. Николай встал с кушетки и вышел, почувствовав, что сейчас каждому из них лучше остаться одному, лучше побыть наедине с самим собою, со своим горем…
* * *
Утром Николай позвонил начальнику управления, кое-как объяснил ему свое положение и попросил машину, чтоб отвезти мать в деревню. Начальник, с которым они в иные дни, случалось, и не ладили, и спорили, начал говорить по селектору с транспортниками. Николай слышал, как он рассказывает кому-то о его, Николаевом, горе и не приказывает, а просит подыскать подходящую машину и дельного, опытного шофера: дорога все-таки предстоит дальняя, да и груз необычный. Наконец он снова заговорил с Николаем:
– «Рафик» тебя устроит?
– Устроит, – ответил Николай.
– Только к вечеру. Сейчас, сам понимаешь, все уже занаряжено.
– Хорошо, спасибо, – согласился Николай и положил трубку.
Конечно, лучше бы ехать днем, засветло, но, с другой стороны, может, такие грузы действительно надо перевозить ночью, когда и дороги посвободней и поменьше любопытных живых человеческих глаз. Хотя, кто знает, может быть, все и не так, может, все наоборот, ведь никому неведомо, неподвластно таинство жизни и смерти, никто не шел по последней своей земной дороге…
На кухне Валентина гладила матери одежду: черную праздничную юбку и кофту в маленькие оранжевые цветочки. Мать приехала к ним в этом своем немудреном выходном наряде, но за всю зиму ни разу его не надевала, бегая по хозяйству в стареньком байковом халате. Кофта и юбка висели в шифоньере нетронутыми, нигде не помятыми, но Валентина гладила их с каким-то особым старанием и тщательностью, словно мать могла обидеться на нее, упрекнуть за невнимание к себе. Николай подошел к Валентине, встал рядом и начал смотреть, как она заглаживает на кофте складки, как слезы нет-нет да и капают у нее на горячий никелированный утюг. Он хотел было успокоить ее, но потом лишь вздохнул и, заметив в уголке материны туфли на невысоком, чуть-чуть стесанном каблучке, вышел в коридор их почистить. Туфли были почти новыми, мать тоже обувала их редко, все берегла для какого-либо особого торжественного случая. Вот и добереглась… Их можно было и не чистить, а лишь смахнуть тряпочкой пыль, но Николай долго тер туфли щеткой, наводил бархоткой блеск, потом расправил внутри завернувшуюся стельку и отдал Валентине.
– Домой мать завозить будем? – неожиданно спросила Валентина.
– Зачем?
– А Сашка?
– Не надо, пусть помнит ее живую…
Кукушка на часах отсчитала еще полчаса застывшего, какого-то мертвенно-тягучего времени. Надо было ехать. Валентина, сложив материну одежду в сумку, собралась в больницу, к Борису, а Николай в похоронное бюро заказывать гроб.
Раньше он толком и не знал, где это бюро находится. И теперь немало удивился, обнаружив его почти в самом центре города в небольшом домике, по старинке обнесенном зеленым внакладку забором. Возле домика стояло несколько автобусов с черными продольными полосами, грузовые машины и даже две или три подводы. Николай торопливо прошел мимо них во двор к домику. Ему вдруг показалось, что все это неправда, что забрел он сюда по ошибке и сейчас уйдет, что никто у него не умер и не мог умереть… Но это обманное, ненадежное чувство сразу пропало, как только он оказался в узеньком коридорчике среди таких же, как и он, хмурых, молчаливых людей. Николаю подсказали, что вначале надо зайти со справкой о смерти к какому-то Ивану Федоровичу. Он зашел. Его встретил мужчина, еще не старый, но уже поседевший, с белесыми, кажется, тоже поседевшими глазами, в старомодных нарукавниках и старомодных круглых очках. Оценивающе глянув из-под этих очков на Николая, он деловито и бодро спросил:
– Что у вас?
– Вот, – протянул Николай справку о смерти.
– Хорошо, – торопливо прочитал ее Иван Федорович и стал выписывать квитанцию. – Рост?
– Чей? – сразу не сообразил Николай.
– Умершей, разумеется.
Николай на минуту задержался с ответом, с обидой обнаружив, что не может точно сказать, какого мать роста. Как-то не случалось ему при жизни говорить с ней об этом. Знал он лишь, что при встречах и расставаниях приходилось ему немного наклоняться, чтоб мать могла обнять и поцеловать его.
– Чуть пониже меня, – сказал он Ивану Федоровичу.
Тот еще раз бросил на него оценивающий – с ног до головы – взгляд и что-то черканул в квитанции.
– Венки брать будете?
– Будем.
– Сколько?
– Один, наверное.
– Металлический или хвойнозеленый?
– Зеленый, – почти его словами ответил Николай.
Высоко подтянув нарукавник, Иван Федорович ловко начал подсчитывать сумму на крохотной электронно-вычислительной машинке. Она тихонько, ласково жужжала, тасуя на оранжевом табло цифры. Наконец Иван Федорович выдал ему квитанцию и отпустил:
– Теперь в кассу.
Николай вышел в коридор и занял очередь в кассу за двумя женщинами в черных, должно быть купленных здесь же, в бюро, платочках. После торопливого трудного разговора с Иваном Федоровичем ему рядом с этими тихо переживающими свое горе женщинами стало легче и спокойнее. Николаю вдруг пришла в голову странная и, наверное, неправильная мысль о том, что людей объединяет рождение и смерть, а разъединяет жизнь. В жизни люди могут быть врагами, недругами, а в рождении и смерти только братьями.
– Он и не думал умирать, – вытирая кончиком черного платка слезы, проговорила одна из стоящих впереди женщин.
– Никто не думает, Маша, – ответила другая.
– Но ведь совсем еще молодой. Может, я что накликала, все поругивала его, такой ты, сякой ты…
– Брось, Маша. Судьба, значит.
– Лучше бы я умерла…
– И тебе не надо. Никому не надо…
Готовясь платить деньги, они замолчали, а Николай неожиданно вспомнил, как в первый раз пришли к нему в голову страшные необоримые слова: «Я умру». Ранним зимним утром, утопая в сугробах, он бежал в школу через широкий завьюженный пустырь. Было еще совсем темно, над пустырем сияли холодные искрящиеся звезды, от далекого, почти невидимого на горизонте березняка доносились порывы ледяного ветра. Закрываясь от него кожушной рукавицей, низко наклонив голову, Николай протаптывал в снегу тропинку, радовался, что сегодня придет в школу самым первым и до начала уроков сможет погреться возле горячей, только что протопленной тетей Варей печки. И вдруг он глянул на небо, на неисчислимые звезды – и замер. «Я умру», – родилось в нем до этого неизвестное, неведомое чувство. Запрокинув голову, он долго стоял один среди белого, занесенного снегом пустыря и ничего не понимал: зачем и откуда родилось это чувство и почему он должен умирать, когда все остальное: звезды, деревья, ветер – останется жить…
Потом, повзрослев, Николай придумал себе уловку – он умрет, но это будет еще очень-очень не скоро, лет через шестьдесят или шестьдесят пять. Но годы шли, и, но мере того как это расстояние сокращалось, Николай вынужден был придумывать иные, более веские и убедительные уловки. И он наконец придумал, изобрел себе веру в конечность мира. Рано или поздно все умрет: деревья, ветер, земля, солнце, звезды. А раз умрет все, то незачем бояться собственной смерти. Она лишь одна из многих в ряду общего неизбежного умирания…
Легко было жить Николаю с этой верой до сегодняшнего дня…
Заплатив деньги, он через заросший по углам крапивою двор пошел на склад, где выдавались гробы. Странно было их видеть стоящими друг на друге, десятка полтора или два, пугающе-черных, как-то неестественно, не по-живому пахнущих сосною. Двое рабочих, кажется уже подвыпивших, глянув на квитанцию Николая, поставили на неширокий стеллаж первый попавшийся гроб и открыли крышку, которая у них в деревне называется по-иному: величественно и значимо – веко.
– Подойдет? – спросил один из рабочих, закуривая папироску.
– Подойдет, – ответил Николай, почему-то не смея проверять, действительно ли хорош гроб. Да и какое это имело значение, хорош он или плох.
– Тогда грузим, – дружно взялись рабочие за гроб и вынесли его на улицу к заказанному Николаем автобусу.
– Кто умер? – полюбопытствовали они.
– Мать.
– Мать – это худо. – Рабочие присели на скамейке возле забора, стали наблюдать, как шофер захлопывает дверь автобуса. Потом один поднялся, подошел к Николаю: – Может, кинешь трешницу, подберем получше.
– Не надо, – ответил Николай.
– Ну смотри, – пожал плечами рабочий, вернулся на свое место и уже вдогонку Николаю крикнул: – Не серчай, парень. Живым – живое.
Автобус остановился возле морга, длинного, похожего на сарай здания с высокой двустворчатой дверью. Валентина и Борис уже ждали Николая. Втроем они занесли гроб в небольшой коридорчик и поставили на шаткий, покрашенный черной краской стол.
– Сейчас вывезут, – застыла возле гроба Валентина.
Николай промолчал. Пока не видел он мать мертвой, в нем все равно еще жила какая-то невозможная жестокая надежда, что все это ложь, неправда, что сейчас вот откроется дверь и мать выйдет к ним, молодая, смеющаяся. Оставив здесь, в этом могильном доме, гроб, все свои терзания и муки, они уйдут домой, сядут за стол и выпьют за материно выздоровление по рюмке хорошего крепкого вина.
Дверь действительно открылась. Пожилая грузная женщина в рабочем халате вывезла на каталке мать. Валентина сразу зашлась в плаче, отвернулась к стенке. А Николай, чувствуя, как все его тело охватывает горячий, словно электрический удар, озноб, подошел к матери и глянул ей в лицо. Говорят, мертвые похожи на спящих людей. Мать не была похожа на спящую, она была мертвой. Николай не увидел на ее лице ни успокоения, ни так всегда поражающей людей прощальной улыбки мертвых, не заметил он ни печали, ни сожаления. Во всем ее облике, в туго сложенных на груди и зачем-то связанных ленточкой руках, в устало закрытых веках ему вдруг почудился один лишь укор, обращенный не к оставшимся жить, а к самой себе. Как будто мать говорила, как же так она позволила себе умереть, оставив и Николая, и Валентину, и Сашку одинокими, беззащитными. Никому они теперь не нужны, никто им не поможет, не поддержит в трудные минуты жизни, никто их так не приласкает, не приголубит, как она, никто не поймет их лучше ее материнского сердца. Нельзя ей было умирать, никак нельзя, ей надо было жить, из последних сил, но жить. Не для себя, конечно (для себя она готова была умереть сотни раз), а для других, для родных ей бесценных людей.
Николай ничего не смог ответить на этот ее укор, ничем не смог ее успокоить, да и нуждалась ли мать сейчас в успокоении? Лишь одно он понял твердо – что до конца своей жизни не забудет материного мертвого лица, такого, каким он увидел его в первое мгновение, и теперь будет желать, чтобы в будущем, возможно, не таком уж и далеком, на его мертвом лице можно было прочитать такой же немой, скорбный упрек, обращенный к самому себе…
– Зачем эти ленточки? – спросил Николай у женщины, заметив, что и ноги у матери туго, возле самых щиколоток связаны.
Женщина оставила его вопрос без внимания, продолжая заниматься своим делом: поправляла у матери на голове шаль, которую Николай когда-то подарил Валентине на день рождения.
– Она немая, – объяснил молчание женщины Борис.
Николай по-иному, иными глазами посмотрел на эту стареющую глухонемую женщину. Может, она не по воле случая, а нарочито, обдуманно пошла работать сюда, может, ей, лишенной возможности общаться с говорящими людьми, легче рядом с мертвыми, немыми…
Поправив у матери шаль, женщина на минуту задержалась у ее изголовья, глянула матери в лицо, потом в лицо Николаю и покачала головой. Николай без особого труда понял ее жест, она сокрушается, что мать умерла совсем еще молодой, что ей бы только жить да жить за такими хорошими взрослыми детьми.
– Что поделаешь, – пожал плечами Николай.
Немая поманила Бориса, и они вдвоем, отстранив Николая и Валентину, переложили мать из каталки в гроб. Жесткая, набитая стружками подушка под головой матери едва заметно прогнулась. Николаю показалось, что острые, сломавшиеся стружки причинили матери боль, и он тут же решил, что дома, в селе, обязательно положит матери под голову пуховую мягкую подушку, хотя она и любила спать всегда на чем-нибудь жестком: на небрежно сложенном еще бабкином рядне, а то и на фуфайке.
Пока Валентина доставала из сумки тюлевое покрывало, немая подвела Николая к матери и, показывая на ленточку, начала изображать, будто перевязывает этой ленточкой свою руку.
– О чем она? – спросил у Бориса Николай.
– Она говорит, – пояснил Борис, – что ленточку надо сохранить.
– Зачем?
– Говорят, если случится у кого-либо вывих и перевязать такой ленточкой ушибленное место, то все проходит.
– И ты веришь в это?
– Не верю. Но все может быть…
Николай немного с удивлением посмотрел на Бориса, потом согласно закивал головой женщине, мол, он все понял и сделает все так, как принято, как делают в народе.
Ему вдруг захотелось прикоснуться к материному лицу, к ее рукам, к высохшим пальцам со следами мелких порезов от ежедневной чистки картошки, словно он на мгновение опять усомнился, что мать действительно умерла. Николай коснулся ее лица и тут же отпрянул – таким оно показалось ему холодным и неживым…
– Давайте поскорее, – заглянул в дверь шофер, – я тороплюсь.
– Успеете, – ответил Борис и взялся за крышку гроба.
Немая тут же кинулась помогать Борису, снова отстранив Николая и Валентину. Крышка оказалась неровной, она плохо приставала к гробу, не прихваченная в изголовье и в ногах гвоздями. Немая сердито глянула на шофера, который подогнал автобус к самой двери, и замычала, показывая на крышку.
– Не я же делаю, – стал оправдываться шофер и нетерпеливо глянул на часы. – Грузите побыстрее.
Чисто подметенной асфальтовой дорогой они подъехали к анатомичке, к холодильной камере, где гроб должен был простоять до вечера, пока Николаю дадут машину. Видеть и тем более бывать когда-либо в такой камере Николаю не приходилось. Он плохо представлял, каких она размеров, как оборудована, и невольно вздрогнул, когда они занесли туда мать, от того холода и мрака, которые царили в этом невысоком, обитом оцинкованным железом помещении. Николай вдруг решил, что он ни за что не покинет здесь мать одну, что останется рядом, обнимет, прижмется к ней грудью, как, бывало, прижимался когда-то в детстве, – и если не оживит, не воскресит к жизни, то хотя бы согреет ее, охранит от могильного одиночества и страха…
– Что с тобой? – тихонько спросила его Валентина.
– Ничего, – оторвался Николай от гроба. – Сейчас пойдем.
Он еще раз посмотрел на мать, на ее некрепко, казалось, не навсегда закрытые веки и уже собрался уходить, но вдруг заметил, поймал на себе взгляд Бориса. Он уже не был похож на тот ночной, холодный, почти чужой взгляд, который заставил Николая усомниться в Борисе, заставил его уйти раньше времени. Что-то с Борисом произошло за эти часы, о чем-то он подумал по-иному, что-то по-иному понял. А может быть, Николаю просто так показалось. Но ему все равно захотелось в эту минуту пожалеть Бориса, утешить его, отдать ему самое дорогое, что когда-либо было у Николая в жизни. Но он с болью и отчаянием понял, что ничего этого уже сделать для Бориса не сможет. Самым дорогим в жизни у Николая была мать, а ее уже нет и никогда не будет…
Борис, конечно, прав: Николай сам во всем виноват. Ну, если не во всем, то, по крайней мере, во многом. Будь у Бориса мать, он не допустил бы такой безвременной, ранней ее смерти. Он бы бросил все: город, работу, переселился бы к ней в село, лишь бы каждодневно видеть ее, слышать ее голос, чувствовать ее дыхание. Борис бы сделал это не задумываясь, в одно мгновение, а вот Николай не смог… Он надеялся, что мать будет еще долго жить, до далеких девяностых годов, и он успеет решиться на такой шаг. Но мать поторопилась…
– Мы пошли, – легонько прикоснулся к Борису Николай.
– Да-да, – как-то торопливо, ни на кого не глядя, ответил Борис, но с места не двинулся, оставаясь, словно часовой, стоять у дверного проема.
На улице яркое солнце резко ослепило Николаю глаза, влажный весенний ветер предательски ласково освежил голову. Дышать и жить стало легче, но как-то не хотелось этой легкости. Душа требовала физической изнуряющей боли…
Они зашли на почту и дали две телеграммы: одну домой, в село, другую на родину отца, его сестре Ксении: «Десятого апреля умерла мать. Похороны двенадцатого в Займище». Николай на мгновение представил, что начнется в селе по получении этой телеграммы. Заплачет Соня, засуетится, забегает, готовясь к похоронам, Андрей Петрович, вечный безотказный помощник матери во всех делах, притихнут в школе ученики и учителя, еще не успевшие за эти полтора года отвыкнуть от нее, забыть ее. Но в общем-то жизнь не остановится: так же утром затопят женщины печи, мужики пойдут на работу, кто на тракторы и машины, а кто просто на колхозный двор с вилами и с топорами. Дожидаясь бригадира, они затеют в маленькой прокуренной дежурке игру в карты или в домино и будут обсуждать, что вот – надо же! – умерла Александровна, еще не старая, крепкая с виду женщина. Совсем как в прошлом и как в позапрошлом году будут кружить над селом, над разлившейся Сновью, над сосновым, похожим на лес кладбищем аисты, в березняке мальчишки затеют игру в войну, возле магазина женщины станут ждать автофургон с хлебом. Все будет как прежде, и только не будет в этой жизни матери…
Дома Валентина начала собираться в дорогу. Николай, заметив, как она складывает в сумку свой темный вязаный костюм, туфли, остановил ее:
– Я поеду один.
– Почему? – подошла Валентина к нему.
– Так будет лучше.
Валентина обняла его за голову горячими, чуть вздрагивающими руками и не обиделась, не заплакала, а лишь прижалась щекою и посоветовала:
– Ты бы отдохнул перед дорогой.
– Хорошо, – согласился он, хотя и мало надеялся, что сейчас сможет уснуть.