355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Евсеенко » Заря вечерняя » Текст книги (страница 23)
Заря вечерняя
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 16:00

Текст книги "Заря вечерняя"


Автор книги: Иван Евсеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

ЗА ГОДОМ – ГОД

Но прежде, чем наступит Новый год, в последние декабрьские дни соберутся в школьном хорошо протопленном зале ученики обеих смен, чтобы отметить день рождения Иосифа Виссарионовича Сталина. В этот день мы идем в школу вместе с матерью, торжественные, нешумливые, Тася в шелковом отутюженном галстуке, а я в белой чисто выстиранной рубашке.

Кто-нибудь из учителей, чаще всего Феня Константиновна, которая учит нас истории и немецкому языку, делает доклад о жизни Иосифа Виссарионовича. Потом мы читаем стихи, поем песни. Дожидаясь своего номера, я переживаю, волнуюсь, все время шепчу про себя слова отрывка, который мне предстоит сейчас рассказывать. Но вот наконец-то называют мою фамилию, и я выхожу на середину зала. Ребята притихли, внимательно смотрят на меня, ждут. А я, хоть убей, забыл первую строчку. Краска заливает мне все лицо, кончики ушей горят, я в растерянности поворачиваю голову в сторону, где чуть поодаль с «Родной речью» в руках стоит Ольга Тимофеевна. Осуждающе покачав головой, она подсказывает мне начало отрывка, и я, кое-как справившись с волнением, начинаю рассказывать о детстве маленького Сосо, о том, как он, возвращаясь из семинарии, кричал своему отцу: «По математике – пять! По латыни – пять! По древнегреческому – пять!»

Ребята дружно и долго мне аплодируют. Потом под портретом Иосифа Виссарионовича, где он изображен в форме генералиссимуса со всеми орденами и медалями, выстраивается хор. Феня Константиновна, которая, сколько я помню, всегда руководила хором, взмахивает руками, и над залом летит торжественная, но вместе с тем и задорная пионерская песня:

 
Мы слово свое пионерское дали
Достойными Родины быть
И Родину нашу, как Ленин и Сталин,
Всегда беззаветно любить!
 

Пройдет чуть больше года, и все изменится… На всю жизнь запомним мы и болезнь, и смерть, и почему-то особенно похороны Сталина…

Занятия в этот день в школе отменят, и мы будем неотрывно сидеть возле репродуктора, слушая выступления Молотова, Маленкова, Ворошилова. К нам в дом набьется полным-полно народу. Взрослые будут плакать, а дети сидеть притихшими, молчаливыми, в том числе даже самые маленькие сестры-погодки Рая и Тася Дорошенко. Но вот по радио объявят, что гроб вносится в Мавзолей, и мы выбежим на улицу, чтоб послушать, как будут гудеть в Щорсе на станции паровозы. Из рассказов старших и из книг мы знали, что когда умер Ленин, то по всей стране на минуту остановилось движение и паровозы, где бы их ни застала эта минута, гудели в память о Ленине. Мы надеялись, что и сейчас будет точно так. И не ошиблись. Вначале пронзительно и чисто загудел знакомый всем нам деповский гудок, по которому рабочие ежедневно собирались на смену, а жители окрестных деревень, когда еще не было радио, сверяли часы. Потом один за другим глухо и протяжно начали гудеть паровозы: и те, которые стояли в депо на промывке, и те, которые мчались в сторону Гомеля или Бахмача и вдруг остановились на рельсах. Молчаливой стайкой мы тоже застыли посреди улицы…

Потом пройдут еще три года. В газетах появятся громадные, на всю страницу статьи, которые будут читать и взрослые, и дети. Я тоже прочитаю их, сидя на лавочке возле забора, и, не все поняв, не всему даже как бы поверив, надолго не по-детски растеряюсь…

Но все это будет через несколько лет. А пока мы безмерно радуемся, что концерт у нас удался, что вторая четверть уже заканчивается, что впереди целых десять дней каникул и, главное, – Новый год.

В школе в канун Нового года беспокойно и суетно. Младшие классы готовятся к утреннику, старшие – к Новогоднему вечеру, разучивают песни, стихи, репетируют пьесу. Без пьесы у нас не обходится ни один серьезный праздник. Тут за главного организатора и режиссера наша мать. Сама она в пьесах никогда не играла, но режиссер из нее получился настоящий. Еще задолго до Первого января мать ищет пьесу и обязательно такую, чтоб там были и Дед Мороз, и Снегурочка, и Новый год, и, конечно же, только что вернувшийся с войны солдат. Мне чаще всего достается роль Нового года. Я надеваю свитер, серенькие самокатаные валенки, которые мать недавно купила мне в Гомеле. Муж Ольги Тимофеевны, безногий Андрей Кислый, наш главный художник и гример, цепляет мне через плечо ленту с цифрами, обозначающими наступающий год, и я готов к выходу. Солдата играет кто-нибудь из старшеклассников, чаще всего Коля Шубин. Он в настоящей военной форме своего отца, которая еще не успела слежаться в сундуке, и с настоящими орденами и медалями на груди. Но больше всего меня волнуют нашивки за ранения: две желтые и одна красная…

Пьеса всегда заканчивается благополучно. Солдат в самый опасный момент спасает меня от злой Вьюги, которую Андрей Кислый наряжает точно так же, как в других пьесах наряжает Бабу Ягу. Когда Коля Шубин поднимает меня на руки и под несмолкающие аплодисменты ребят уносит за самодельные кулисы, мне всегда невольно кажется, что он действительно настоящий, только что вернувшийся с войны солдат. Я посильнее прижимаюсь к его гимнастерке, трогаю руками красные погоны пехотинца, ордена и нашивки на груди, и мне становится до невозможности отрадно, будто я тоже как-то причастен к недавно закончившейся войне, к фронту и, конечно же, к Победе.

Но прежде чем прийти на вечер и сыграть пьесу, нам всей школой предстоит позаботиться о елке. Леса у нас густые, непролазные, но елок в них мало. Растут елки либо в государственном (у нас его называли по-старинному – казенным) лесу, который тянется вдоль железнодорожной линии, либо в дальних, недосягаемых для нас Елинских лесах. В те строгие послевоенные годы срубить даже обыкновенную сосну в нашем колхозном лесу было делом нелегким, а про елку и говорить нечего. Но как нам всем, начиная от директора школы и заканчивая самым маленьким первоклассником, хотелось иметь ее в школьном зале! Поэтому часто шли на риск. Павел Кузьмич, отобрав для такой операции самых отчаянных ребят из седьмого класса, ехал на подводе якобы за сосной, а привозил елку. Как им удавалось обмануть лесников, которые в предновогодние дни особенно зорко следили за любой порубкой в лесу, оставалось тайной, но без елки они никогда не возвращались…

Новогодний вечер проходил в школе обычно 30 декабря, а 31 мать приносила домой верхушку от уже разобранной школьной елки. Этого момента мы с Тасей ждали с особым нетерпением. В те времена в крестьянских домах елку наряжали редко. Считалось это даже как бы чуть-чуть баловством. А мать для нас наряжала ее каждый год.

Как только елка оказывалась в доме, мы тут же всей семьей принимались ее устанавливать. Крестовины у нас не было, и мы первым делом крепко-накрепко привязывали елку бечевками в табурете, перевернутом вверх ножками. Потом доставали из старинного шифоньера игрушки и начинали их с особой предосторожностью развешивать на ветках. Игрушек было немного: с десяток шаров и сосулек да несколько картонных белочек и зайцев. Но мы не унывали. Разве дело в одних только игрушках. Опережая друг друга, мы развешивали рядом с шарами настоящие елочные шишки, которые приносил нам дед Игнат, самодельные фонарики из спичечных коробков, деревянные катушки из-под ниток, разукрашенные цветными карандашами, и, главное, конфеты и печенье, которые мать обязательно покупала нам к Новому году. На самую верхушку елки мы приделывали картонную, выкрашенную красными чернилами звездочку. Елка от этого сразу вспыхивала, загоралась и уже нельзя было оторвать от нее глаз. Мне почему-то всегда казалось, что маленькая наша елочка с красной звездочкой наверху очень похожа на солдатские пирамидки, которых вдоволь было по всей округе…

Часов в одиннадцать мы с Тасей не выдерживаем и, не дождавшись Нового года, идем спать на печку. А мать продолжает уборку в доме; развешивает над фотографиями и иконами рушники, моет лавки, подмазывает и посыпает белым песком глиняный пол. Утром, когда мы просыпаемся, в хате неповторимо пахнет новогодней елкою, чисто вымытым деревом, свежей, еще не успевшей засохнуть глиной. Январское яркое солнце, пробившись где-нибудь сквозь замерзшее окошко, весело играет на елочных разноцветных шарах, слепит нам глаза. В доме по-праздничному светло и ясно, как будто уже весна, и мы с матерью только что отбили утепленные на зиму соломою окна…

Бабка Марья торопит, нас за стол, где высокой горкой лежат только что вынутые из печки крахмальные блины, исходит паром (или как говорит бабка – парует) в большой черепяной миске картошка, стоят только что внесенные из погреба огурцы и капуста. Этот обычный наш деревенский завтрак сегодня кажется особым, праздничным.

Тщательно умывшись (чтоб целый год быть чистыми), мы занимаем места за столом, разбираем ложки: я свою, солдатскую, а Тася свою, с широким черенком, и вдруг дверь открывается и в дом заходит весь заиндевелый дед Игнат. Ни слова не говоря, он достает из кармана горсть зерна и, шагнув из кухни в горницу, широким заученным движением сеятеля бросает его полукругом от двери к елке:

 
Сею, сею, посеваю,
С Новым годом поздравляю!
 

Вообще-то «засевать» положено на Старый новый год, но дед, видимо зная наше нетерпение, приходит к нам с горстью зерна уже сегодня. Мать и бабка тут же зовут его за стол. Дед охотно соглашается, снимает полушубок, знаменитую свою лисью шапку, присаживается на краешек лавки. Взрослые, поздравляя друг друга с Новым годом, выпивают по рюмке домашней хлебной водки, а мы налегаем на блины и картошку. Что может быть отрадней, чем такое вот застолье рядом с матерью и бабкой, рядом с улыбающимся дедом Игнатом, чем-то похожим на сказочного Деда Мороза!

По требованию бабки елка у нас будет стоять до Старого нового года. Под этой елкой мы отпразднуем рождество, съедим рождественскую гречневую кутью, приговаривая вслед за бабкой: «Мороз-мороз, иди к нам кутью есть, а в петровку не ходи, иначе будем железными пугами бить». Нам это забавно и весело, и мы охотно выполняем все бабкины причуды.

Целыми днями идут к нам в дом ребята поглядеть, полюбоваться елкой. На правах хозяев мы показываем им новые фонарики и хлопушки, отрезаем каждому по конфете или прянику. Ребятам наша елка очень нравится, они почти с нескрываемой завистью прикасаются к шарам и разноцветным длинным сосулькам, словно проверяя, настоящие они, тяжелые, холодные, или игрушечные, стеклянные. Нам от этой их зависти делается чуточку не по себе, как будто мы сделали что-то тайное и нехорошее, как будто мы какие-то избалованные, особые дети. Но это не так. Просто у нас особая, самая лучшая на свете мать…

Елка у нас всегда стоит в красном углу, под иконами. Это опять-таки требование бабки, хотя она и сама толком не может объяснить, какая разница, где наряжать елку – под иконами или посреди комнаты? Нам с Тасей, конечно же, хотелось бы, чтобы елка стояла посреди комнаты. Тогда бы мы могли вместе с ребятами водить вокруг нее хоровод под гармошку Толи Коропца. Но с бабкой много не поспоришь. Чуть что, она сразу в плач, в обиду. И особенно если дело касается икон или церкви. Матери с бабкой прямо мучение. Ей, как учительнице, держать иконы в доме не полагается. Не раз и не два матери делали замечание инспектора из роно и всевозможные уполномоченные. Но бабка Марья ни о чем и слушать не хочет. «Вот умру, – плачет она, – тогда снимайте». До недавнего времени мать отступала, лишь бы не волновать бабку, у которой и без того высокое давление и больные глаза, но после очередной проверки прошлым летом она все-таки иконы сняла и спрятала в скрыню. Дальше тянуть было нельзя. Уполномоченный сказал матери: «Либо работа, либо иконы!» Бабка смирилась, но потребовала, чтоб вместо икон в красном углу висела Тасина вышивка болгарским крестом, на которой были изображены книги и чаша. По бабкиному разумению, книга эта обозначала «Евангелие». Осталась икона лишь на кухне. Тут уж бабка была непреклонной. Кухню она считала «своей» комнатой и вольна была в ней распоряжаться, как хотела. Мать на это согласилась. В случае чего была, хоть и шаткая, но все ж таки отговорка. Мать собственноручно повесила на кухне любимую бабкину икону с изображением божьей матери и младенца. Икона эта когда-то «обновилась», и бабка ею очень дорожила.

Соседи немного поговорили, посудачили о наших иконах, спрятанных в скрыне, и успокоились. Все в общем-то понимали, что иначе матери поступить нельзя было. Но через несколько лет у нас в доме опять возник разговор об этих иконах. Из тюрьмы вернулся муж бабкиной младшей сестры Анюты дед Черный. Он и вправду был черным, высоким, вполне соответствуя своей фамилии, всегда носил усы: то маленькие щеточкой под самым носом, то чуть побольше унтер-офицерские с воинственно загнутыми вверх кончиками. Родом дед Черный был не из наших мест. Он и разговаривал не по-нашему, мягко и нараспев, якая. Во время войны Черный служил в Малом Щимле в полиции и, видимо, за ним числились какие-то темные дела, иначе бы он после освобождения попал не в тюрьму, а на фронт, как попали туда многие из бывших полицейских. Судя по всему, Черный кое-что знал и о гибели нашего отца, но помалкивал. Пришел он к нам в длиннополой солдатской шинели, которая сохранилась у него со времен первой мировой войны, в черной казацкой папахе набекрень. Видел я тогда деда Черного в первый раз, и он мне очень понравился. Вид у деда был самый воинственный, не хватало только на боку сабли. Но разговор Черный повел унылый, жалостливый. Как и большинство полицейских, отбывших тюрьму, он считал себя пострадавшим безвинно и теперь ругал всех и вся за то, что его не брали на прежнюю работу в депо. Бабка Марья поддакивала ему, но как-то затаенно, недоверчиво, и он, видимо, почувствовав это недоверие, тяжело и глухо произнес покаянную фразу:

– Перед вами я не виновен. Вот мой крест!

Сложив длинные прокуренные пальцы щепоткой, дед Черный повернулся лицом к красному углу и уже приготовился осенить себя крестом, как вдруг обнаружил на месте икон Тасину вышивку.

– Значит, так, – обронил он руку и осуждающе посмотрел вначале на бабку, а потом на мать, – бога забыли?!

– Никто его не забыл, – вспыхнув, обиделась бабка Марья.

– А где ж иконы?

– В скрыне хранятся. Нельзя Гале. Ругают ее.

Дед Черный степенно, не спеша начал сворачивать цигарку, долго разравнивал на газетке табак, долго слюнявил ее, наконец чиркнул спичкой:

– Чего ж раньше-то не ругали?

– Раньше время было другое, – еще больше посуровела лицом бабка Марья.

– Греха раньше боялись, – раскурил цигарку дед Черный, – а нынче все дозволено, от этого и погибель на вас!

Бабка Марья что-то собралась отвечать, но мать перебила ее, стала приглашать всех за стол.

Дед Черный перебрался с табурета на лавку, пригладил и без того аккуратно на косой пробор расчесанные волосы, но от рюмки, которую мать налила ему, вдруг отказался:

– И пить не стану!

– Ну, как знаете, – ответила мать.

Дед Черный посидел несколько минут молча, изредка поглядывая то на Тасину вышивку, то на мать, а потом выпил и одну рюмку, и другую, и третью. Закурив новую цигарку, он опять пустился в длинную затяжную беседу:

– Вот почему я столько лет в тюрьме вытерпел? Да потому, что бога не забывал, в душе его всегда держал.

– С богом, понятно, легче, – простодушно соглашалась с ним бабка.

– А вот ваш Иван в партейные записался, иконы тоже небось на улицу выбрасывал. Бог от него и отвернулся и не сохранил в войне.

– Может, и так, – опять не стала спорить бабка Марья. А мать в разговор не вмешивалась, будто все это ее совсем не касалось. Она подавала на стол, гремела возле печки ухватами, несколько раз выходила зачем-то в коридор.

От выпитой водки дед Черный еще больше разгорячился и уже давал советы бабке Марье:

– Иконы лучше в церковь отдайте. Все не такой грех.

– Пока я живу, пусть лежат, – неожиданно заупрямилась бабка, – а после, как дети пожелают.

Иконы эти до сих пор хранятся в нашем деревенском опустевшем доме. Они пережили и деда Черного, и бабку Марью, и нашу до срока умершую мать. Можно, конечно, выбросить. Нам с Тасей они вроде бы без надобности. Но ведь бабка Марья молилась им, верила им искренне, надеялась, что они отведут беду от нашего дома, в том числе и от нас с Тасей. Молилась она перед ними и за отца, за его возвращение…

Посидев еще немного в комнате, послушав разговоры деда Черного, мы с Тасей побежали на улицу кататься на санках и лыжах – разговоры эти были нам малопонятны да и вообще-то неинтересны. А когда вернулись, на столе все уже было прибрано и мать под диктовку деда Черного писала письмо в Верховный Совет. Он, оказывается, пришел к нам именно за этим. Склонившись над столом, волнуясь и переживая, дед Черный просил мать первым делом рассказать в письме о его довоенной работе на железной дороге, потом о войне, о том, что в полицию он пошел не по своей воле, а по принуждению и что никакого участия в карательных операциях не принимал. В конце письма дед Черный излагал свою просьбу. Он хотел, чтоб ему разрешили доработать на железной дороге до пенсии. А оставалось ему до нее самую малость – всего года два-три.

Вскоре деду Черному такое разрешение действительно дали. То ли подействовало материно письмо, то ли его многочисленные походы к местному начальству. Правда, работать он стал не в депо, как прежде, а сторожем в железнодорожном пионерском лагере, который находился в лесу, неподалеку от Щорса. Но дед и этому был несказанно рад. Иначе ведь ему надо было бы идти в колхоз, а там в те годы пенсии еще не давали. Он повеселел и, приходя к нам, теперь уже не заводил никакого разговора об иконах. Лишь однажды, когда матери не было дома, он снял шапку, перекрестился на бабкину икону на кухне:

– Вот при детях божусь, греха на мне против вас нет.

– Ну нет, значит, нет, – вздохнула бабка Марья и не стала ничего расспрашивать у него о нашем отце.

Ни разу не спросил об отце у деда Черного и я, хотя мне после приходилось с ним подолгу и обстоятельно беседовать. Через несколько лет мы начнем строить новый дом, и дед Черный, помогая нам, научит меня конопатить мох, обивать дранкой стены и потолок, ошкуривать стругом латы. Научит он меня и многим другим строительным премудростям, но разговора об отце у нас так и не случится: я не спрошу, он – не скажет…

Умер дед Черный в начале шестидесятых годов во время моей службы в армии. По рассказам матери, умер он быстро, в одночасье, долго не болея и не мучаясь. Бабка Анюта пережила его лет на пятнадцать. Не по годам крепкая, работящая, она за рюмку водки, к которой не на шутку пристрастилась на старости лет, ходила по чужим работам: кому побелить в доме, кому вскопать грядки, кому сжать на огороде рожь. Подолгу она жила у нас, помогая матери и бабке Марье нянчить Тасиного сына Сережу. Умерла Анюта где-то на стороне, кажется, в Киеве, у племянницы, которой отписала свой деревенский обветшалый дом. После ее смерти теперь в Малом Щимле вряд ли кто скажет, где могила деда Черного. Заросла она, наверное, полынью и пыреем, и на радоницу никто ее не убирает, не посыпает белым песком, не ставит поминальную свечку. А ведь дед Черный, по рассказам матери, надеялся именно на это. Перед смертью он вдруг зачастил в единственную оставшуюся в округе Носовскую церковь, стал там своим человеком среди священников и прихожан, заботился о ремонте ограды и крыши, входил даже в церковный совет – двадцатку.

Разбираем мы елку в середине января. Занятие это чуть-чуточку грустное, как грустно всякое расставание с праздником, с весельем. Но ведь рядом с нами мать, а с нею любая, даже самая тяжелая и скучная работа становится радостней. Не любит мать поддаваться унынию. Делает все легко, с улыбкою. И нас тому учит. Вот и сейчас, обнаружив на елке возле звездочки не замеченный ни мной ни Тасей пряник, она отрезает его и передает нам с озорными, веселыми словами: «Это вам от зайца». И хотя мы уже большие и знаем, что все это просто смешная детская выдумка, а все равно верим матери и ничего для нас, кажется, нет вкуснее, чем этот последний, уже изрядно подсохший елочный пряник…

ВЕСЕННИЕ РАЗЛИВЫ

Третья четверть в школе от зимних до весенних каникул самая длинная – почти три месяца. За это время мы переживем и тридцатиградусные крещенские морозы, и февральские еще обманчивые оттепели, и последние мартовские вьюги. Бабка Марья, будто не веря, что весна уже не за горами, в середине марта поплотнее кутается в кожух и сокрушается:

– Придет марец – замерзнет и старец.

Но именно нищие (а их зовут у нас старцами) первыми и почувствуют приближение весны. Старая Аксинья, зайдя однажды к нам в дом, обрадованно сообщит бабке Марье:

– Жаворонка в поле видела. Весна скоро!

– Дай-то бог, – вроде бы согласится с ней, но все еще с недоверием бабка Марья.

Аксинья приспустит платок на плечи, посидит молча на лавке, подставляя лицо пробивающемуся сквозь оттаявшее окошко солнышку, а потом вдруг глубоко и тяжко вздохнет:

– Господи, даже не верится, что уже седьмая весна после войны…

– Годы идут, – тоже вздохнет и надолго замолчит бабка Марья.

А мы уже целыми днями на улице. Снег раньше всего стаивает на пастольнике, возле речки, или за церковной оградою, на цвинторе. Мы пробираемся туда и затеваем нашу любимую игру – лапту.

Лед на речке почернел, вспучился и вот-вот должен начаться ледоход. Редко кто уже рискует перебраться по льду на другой, заречнянский берег. Разве что дед Игнат, проверя каждый шаг пешнею, рано поутру перейдет по бывшей санной дороге на луга, чтоб в последний раз перед разливом оглядеть свои владения. Днем, когда солнце особенно припекает, лед трещит, покрывается талою водою, полоем, как ее у нас называют, но все еще держится.

Мы все с нетерпением ждем ледохода. Начинается он через день-другой после того, как в Щорсе возле железнодорожных мостов, боясь заторов, подорвут лед. С утра до ночи доносятся оттуда гулкие, раскатистые взрывы. От каждого такого взрыва в церковных зарешеченных окнах мелко звенят стекла, а сырая, еще не просохшая как следует земля уходит из-под наших ног, клонится куда-то в сторону. И мы волей-неволей начинаем представлять, что же здесь было, когда в сорок первом году немцы бомбили те же железнодорожные мосты, депо и станцию в Щорсе или когда в конце сентября сорок третьего наши войска с ходу форсировали уже холодную и широкую в осеннем разливе Сновь.

Но как мы ни караулим начало ледохода, а весть эту нам чаще всего приносит мать. Рано утром она будит нас с Тасей, тормошит, заставляет поскорее одеваться:

– Вставайте, река пошла!

И вот мы уже на улице. Изо всех ног бежим к речке, а там, наползая одна на другую, все плывут и плывут в сторону новых Млинов и Чернигова льдины. Река разлилась так широко, что берегов ее совсем не видно. Она затопила все пастольники, где мы всего несколько дней тому назад играли в лапту, все Заречнянские и Великощимельские луга, подобралась к огородам, к крыльцу самого крайнего на нашей улице дома бабки Лёли.

Ваня Смолячок, который и тут опередил нас, длинной жердью подтаскивает льдины к берегу, и мы сооружаем на них то высокий шалаш из почерневших за зиму кочерыжек подсолнуха, то какое-нибудь смешное чучело, то зажигаем из старой картофельной ботвы костер. Подхваченные быстрым весенним течением льдины круто разворачиваются и мимо едва заметного сейчас островка, на котором мы в летнюю пору купаемся, отправляются в дальнее свое неизведанное плаванье. От дыхания порывистого не окрепшего еще ветра чучела машут нам на прощанье руками, а костер разгорается все ярче и ярче. Сопровождая льдины, мы бежим по берегу, сколько можно бежать, а потом вдруг останавливаемся, долго смотрим им вслед, и всем нам почему-то становится чуточку грустно. Поздно вечером, уже собираясь ложиться спать, мы с Тасей по привычке выглянем в окошко, которое выходит во двор, и неожиданно заметим далеким-далеко на пойме наш костер. Льдина, наверное, зацепилась за ольховый куст или невидимую под водой кочку, и теперь костер до самого утра будет светиться в ночи, то затухая, то разгораясь все с новой и новой силой. Лишь на следующий день течение сорвет льдину с места и унесет к Новым Млинам, где, может быть, наш костер тоже кто-нибудь заметит на берегу речки и тоже обрадуется ему…

Ваня Смолячок иногда пробует кататься на льдинах. Дело это опасное, но ему ли бояться опасности! Ловко перескочив на льдину, Ваня, отталкиваясь жердью, плывет по-над берегом и кричит нам, весь мокрый и радостный:

– Эх вы, боягузы!

От этих его слов нам становится немного не по себе, немного обидно. Никакие мы, конечно, не боягузы, не трусы. Любой из нас может прокатиться на льдине не хуже Вани Смолячка, особенно, например, Коля Павленко, который вообще ничего не боится… Опасаемся мы не того, что льдина вдруг развалится под нами или что ее унесет течением далеко от берега, боимся мы своих матерей. Если они узнают, что мы катались на льдинах, быть беде, стоять тогда нам по углам до поздней ночи. Да и обуты мы в обыкновенные бурки с калошами-бахилами, не то что Ваня – в резиновые отцовские сапоги…

И вдруг мы забываем и о костре, и о льдинах. Кто-нибудь, случайно запрокинув голову, замечает высоко в небе первого вернувшегося домой аиста.

– Бусел прилетел! Бусел прилетел! – кричим мы все хором и бросаем вверх шапки и картузы.

Как мы его ждали каждую весну! Настоящее тепло приходит к нам с возвращением аиста. По бабкиным предсказаниям, аист обязательно должен прилететь на Благовещенье, седьмого апреля. Так оно чаще всего и случается. Но иногда он, должно быть почуяв раннее тепло, нарушает все бабкины предсказания и возвращается домой к началу ледохода. Словно проверяя свои будущие владения, аист долго и безостановочно кружит над широко разлившейся рекою, над огородами, где уже идут в рост молодые жита, над специально побеленными к Благовещенью хатами. Мы следим за его неторопливым полетом, за каждым взмахом его крыльев, загадываем, какое гнездо он займет в этом году на двух громадных, растущих возле церкви соснах. Но аист не торопится занимать гнездо, он поднимается все выше и выше в поднебесье, пока наконец не превращается в едва видимую черную точку. У нас от этой его высоты, от этого чистого, прозрачного неба, от речного покрытого льдинами половодья неожиданно захватывает дыхание, и мы в растерянности смотрим друг на друга, не понимая, что же с нами происходит…

Не часто мне сейчас приходится бывать весною в родном селе. Но если случается, что во время ледохода окажусь я на берегу Снови и увижу высоко в небе парящего аиста, то опять смутная тревога и беспокойство охватывают меня, и опять я не могу понять, откуда они и почему? Одно только мне ясно, что с годами эти тревога и беспокойство овладевают мною все сильное и сильнее…

А тогда, в детстве, они проходили быстро, в один день. С наступлением весны на нас наваливалось множество всяких забот и дома, и в школе.

Мы с матерью первым делом отбивали окна и откапывали завалинку. В доме сразу становилось по-праздничному светло и чисто. В открытую форточку доносился запах потревоженной земли, березового и кленового сока, который собирали в это время все в округе. Потом мы с Тасей отправлялись выламывать старый малинник. Он растет у нас возле плетня, отделяющего наше подворье от подворья Шуры Крумкача, и занимает едва ли не половину участка, где бабка Марья садит раннюю картошку-скороспелку. Каждую осень бабка грозится часть малинника извести, но по весне об этих своих угрозах неизменно забывает. Да и как его изведешь, когда молодые побеги малины появляются в самых неожиданных местах: то возле недавно посаженных матерью яблонь, то возле ворот, то даже возле погреба, до которого от малинника добрых тридцать метров.

Выламывать малинник лучше всего весною, когда даже на глаз видно, какой прутик уже высох, отжил свое, а какой еще порадует нас летом тяжелыми, тающими во рту от одного дыхания ягодами. За зиму кожура на сухих прутиках побелела, облупилась и теперь трепещет на ветру, словно прозрачная легкокрылая паутинка. Притронешься к ней, и она, оторвавшись от ствола, летит высоко в небо, выше забора и даже выше вербы, которая растет в палисаднике у Шуры Крумкача.

Начинаем выламывать малинник мы всегда от калитки и медленно движемся к огороду. Время от времени мы с тревогой и даже с какой-то опаской посматриваем на окошко в доме Шуры Крумкача, которое выходит во двор. Сквозь это окошко был убит Шурин дядя, наш первый послевоенный председатель сельсовета Николай Елисеевич Ефименко. Его похоронили не на кладбище, а на цвинторе возле церкви, через дорогу от сельсовета. На могиле Николаю Елисеевичу поставили крест, но крест особый, с красной жестяной звездочкой наверху. Бабка Прося всегда поминает своего старшего сына через неделю после радоницы и обязательно зовет на эти поминки нас, ребятишек. Мы помогаем бабке Просе убирать могилу Николая Елисеевича, а потом сидим на расстеленной возле ограды чистой скатерти и с каким-то недетским молчанием пьем из снарядной кружки настоянное на меду колыво.

Но вот окошко уже скрывается за ветвями старой раскидистой вишни, на которой через неделю-другую проклюнутся первые цветочки. Мы заводим с Тасей свои бесконечные разговоры о лете, о том, что учебный год уже заканчивается и что Тасе предстоят экзамены за четвертый класс, а мне, счастливчику, всего лишь контрольные работы. Сухие малиновые прутики ломаются возле самого корешка с легким, похожим на негромкий выстрел треском. Нас это забавляет, мы поднимаем во дворе такой треск и такой крик, что бабка Марья несколько раз выглядывает из дома посмотреть, но случилось ли чего с нами. Но что может с нами случиться, когда рядом дом, бабка Марья, когда на огороде откапывает яму с картошкой мать, а через плетень с нами весело переговаривается Шура Крумкач. Работа наша потихоньку движется к концу, и вот мы уже оказываемся в самом углу двора, где малинник особенно густой. Место это потаенное, не раз нами основательно обследованное. Здесь, по рассказам бабки и матери, отец в самый канун прихода немцев закопал ночью в специально сколоченном ящике многие свои книги и документы, в том числе и партийный билет. Не раз и не два пытались мы искать здесь этот клад, но так и не нашли. То ли мать с бабкой точно не запомнили места, то ли отец неправильно указал его даже им…

Солнце с каждым днем пригревает все сильней и сильней, работы с каждым днем прибавляется все больше и больше. Надо готовиться к пахоте, вывозить на огород навоз, перебирать картошку, надо впрок к пасхальным дням, когда бабка целых две недели не даст ничего делать, нарубить дров, потом еще ежедневно надо резать на самодельной сечкарне солому, потому что сена для коровы в сарае осталось самую малость, и нам без сечки до первого выгона не дотянуть. Да мало ли еще какие дела появляются в доме с приходом весны!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю