Текст книги "Родник пробивает камни"
Автор книги: Иван Лазутин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
А все началось с письма… С письма, которое пришло в партком нашего завода из маленького городишка Волжска. Я первый раз услышала, что есть на свете такой город. В этом письме старый коммунист Григорий Григорьевич Прокофьев сообщает, что недавно из Москвы вернулся его внук, который с группой туристов совершил маршрут по ленинским местам, побывал на нашем заводе и посетил наш заводской музей. Внук Прокофьева, являясь членом бригады коммунистическому труда, внес на бюро комсомола предложение организовать на своем заводе маленький музей.
В этом же письме Г. Г. Прокофьев сообщил один факт, который до сих пор не был отмечен в истории нашего завода. Оказывается, в гранатном цехе завода Михельсона 11 мая 1918 года красноармейцы 4-го Московского, полка, красногвардейцы Замоскворечья, сводная караульная дружина революционного Варшавского красного полка и стрелки из гарнизона Кремля принимали воинскую присягу на верность Родине. Вместе с ними воинскую присягу принял и Владимир Ильич Ленин. Он, как и все красноармейцы, поклялся отдать все свои силы, а если потребуется – и жизнь, защите Отечества и Советской власти. А после присяги Ильич произнес пламенную речь.
После этого письма наши члены Союза ветеранов (как ты знаешь, они на общественных началах руководят работой музея) превратились в шерлокхолмсов. С азартом и бесстрашием джек-лондонских золотоискателей они бросились искать эту бриллиантовую жилу, которая была где-то завалена грудами пожелтевших документов и бумаг в архивах. Поисковую бригаду возглавили наши заводские историки В. Г. Буканов, Н. Е. Галкин, М. И. Островин… и другие не менее страстные энтузиасты. Они начали с того, что объехали всех оставшихся в живых ветеранов труда, которые в мае 1918 года работали на заводе Михельсона. К дедушке ввалились целой делегацией. Приехали без звонка, словно боясь спугнуть, какую-то первозданную тайну.
Я в это время только что пришла со смены и готовила ужин. Дедушка читал газету. И вдруг звонок… На лестничной площадке их несколько человек… Вошли, сняли шляпы, фуражки… Седые, старички уже все… Но что это за люди, Володя!.. Ветераны… Какое это высокое и благородное слово!.. Рядом с ним, вровень может стоять только одно слово – коммунист.
И дедушка им рассказал. Рассказал все, что помнил об этом историческом дне. Он был свидетелем этой присяги. Они просили его записать все это и принести письменное подтверждение в партком. Весь следующий день (у меня был выходной) Петр Каретников сидел за столом и, преисполненный важности, писал сообщение в партком.
Но оказалось, одних письменных заверений очевидцев этого события страстным музееведам было мало. Нужны были официальные документы, которые достоверно подтверждали бы этот факт.
По заданию и ходатайству парткома завода (об этом мне рассказал дедушка, которого тоже включили в эту поисковую группу) историки нашего завода совершили поистине «крестовый поход» в самые большие архивы и музеи Москвы и Подмосковья: в Центральный музей В. И. Ленина, в Музей Революции СССР, в Центральный государственный архив Советской Армии СССР, в Центральный музей Вооруженных Сил СССР, в Библиотеку имени В. И. Ленина, в Институт марксизма-ленинизма… Как тут ни вспомнишь Бальзака, который проповедовал единственную стратегию и тактику в человеческой жизни: «Если ты собрался воевать с небесами – бери прицел на бога!» Помнишь, эту мысль мы с тобой оба вычитали в его романе «Утраченные иллюзии», и ты долго, почти целый вечер восторгался ее гениальной глубиной и универсальностью.
Так что наши заводские седенькие Покровские и Ключевские начали свои архивные поиски-атаки прямо с «прицела на бога».
Месяц сидели, два сидели, три сидели в архивных подвалах и хранилищах… Красная гвардия во всем и всегда оставалась гвардией. Нашли!.. Нашли в архивах важный документ: «Приказ № 44 по Замоскворецкому райвоенкомату…»
Весь завод об этом говорил. Совместно с ветеранами завода и научными работниками Института марксизма-ленинизма несколько раз но этому поводу заседал партком завода и комитет комсомола, которые пристально следили за поисками документов. На последнее заседание был приглашен бывший командир батальона революционного Варшавского красного полка Ф. П. Марковский, участник первой воинской присяги Ф. А. Петровский, генерал-майор авиации К. И. Лихарев…
На Г. Г. Прокофьева (как рассказывает дедушка), который первым письмом своим из Волжска сообщил о присяге Ильича, смотрели все как на Колумба, открывшего Америку. Присутствовали на этом заседании (об этом я вычитала из нашей заводской многотиражки, которая лежит передо мной) член Реввоенсовета республики с 1918 года С. И. Аралов, полковник Войска Польского – адъюнкт Военно-политической академии имени В. И. Ленина Ян Гофман, группа офицеров из подшефной воинской части, а также ветераны труда и гражданской войны В. С. Сокол, Н. Я. Иванов, П. Д. Мальков и другие.
На этом представительном заседании парткома зачитали авторитетные письма и документы, а также подтверждение Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС о том, что В. И. Ленин вместе с красноармейцами принимал присягу в гранатном корпусе завода Михельсона.
На этом же заседании парткома было принято решение (а о нем оповестили весь коллектив завода) проводить ежегодно торжественные собрания, посвященные этой дате, совместно с солдатами и офицерами наших подшефных воинских частей.
А сегодня… Сегодня, Володя, я была свидетелем того, о чем нельзя говорить без волнения. Представь себе: тот же гранатный корпус (ведь это твой цех!), на том же самом святом месте в суровой торжественности замер строй солдат. В серых шапках-ушанках, в шинелях, в руках у каждого оружие… Не знаю, как оно называется: коротенькая винтовка о кинжалом. Командир называет по списку фамилию, солдат выходит из строя, читает присягу. Клятва Родине… Мороз проходит по коже. В тексте этой присяги спрессованы вся жизнь Ильича и вся та вечность, которая открылась после его смерти. Родина!.. Отечество!..
Нас, молодых рабочих завода, пригласили на эту торжественную церемонию. Но больше всего меня потрясло, когда я слушала и смотрела, как давал присягу Олег Чугунов. Все мы его знали как рабочего паренька, который не прочь после получки засидеться в кафе «Ласточка», где он любил «рвануть» твист, и выпрашивал всегда у Брылева роли, в которых были драки, ножевые схватки или самбистские приемчики…
Я до этого совсем не знала, что его направили служить в наш подшефный полк. И вот я вижу Олега в строю: высокий, стройный, суровый. А когда узнал меня – подмигнул левым глазом и послал мне свою озорную приветливую улыбку. Ты знаешь его улыбку. В какие-то мгновения мне даже казалось, что я люблю его… Люблю не меньше, чем тебя. Не вздумай зеленеть от злости… Это была минута такого неожиданного и непонятного состояния, когда мне хотелось прожить жизнь Зои Космодемьянской и так же читать присягу, – я почувствовала, как из глаз моих текут слезы. Но это были слезы гордости… Гордости за вас, наши парни, которые, если случится беда, как Александр Матросов, закроют грудью амбразуру, как молодогвардейцы, перед казнью запоют «Интернационал» и, если нужно, умрут, как не очень давно умирали пограничники на Даманском.
Вот, пишу тебе письмо, а глаза заливают слезы!.. Милый Володька! Закручивает меня жизнь завода… Ох как закручивает!.. Теперь мне все яснее и яснее становится смысл четырех слов: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» И если я раньше в выражении «его величество Рабочий класс» видела только красивую, торжественную фразу, то сейчас я заряжена гипнотизмом значения этих слов, когда иду на работу, когда вхожу в цех, когда плыву на своем стальном кране-тральщике над гудящим цехом, когда вижу в президиуме своего деда – Петра Каретникова…
Ты спрашиваешь, как у нас дела в драмколлективе? По-прежнему репетируем «Бессмертный гарнизон». Но Корней Карпович говорил нам по секрету, что драматург Владимир Парамонов работает над новой пьесой – о революционерке Замоскворечья Люсе Люсиновой. Право первой постановки автор хочет предоставить драматическому коллективу Дома культуры нашего завода. Один из консультантов у драматурга – дедушка. Но он ничего не рассказывает мне о пьесе, говорит, что. Парамонов очень суеверный человек и до тех пор, пока не закончит пьесу, никому, кроме консультантов, не покажет ее.
Мы очень ждем эту пьесу. Она может стать фирменным спектаклем нашего драмколлектива.
Володя, времени уже половина двенадцатого. Иду спать. Но знаю: только закрою глаза – передо мной встанет военный строй в гранатном цехе и наши парни в серых шинелях. Лица суровые, мужественные… Мысленно я ставлю тебя в этот строй и в душе молюсь за тебя. Я знаю, если тебе снова придется быть солдатом, ты будешь хорошим солдатом. А если судьба сделает из тебя маршала, она не ошибется.
Целую тебя, мой маршал.
Поклон тебе от Петра Каретникова и от Корнея Брылева. Наши милые «индийцы» тоже нежно помнят тебя и в каждом письме передают тебе земные поклоны.
Светлана».
ПИСЬМО ШЕСТОЕ
«Дорогой Володя!
Мой юный друг!
Не взыщи, что на два твоих последних письма отвечаю с таким непростительным опозданием. Но этому есть причина. Помнишь, Володенька, смертельную тоску и золотую мечту актера из горьковского «На дне»? Наверное, помнишь… Ведь в этой пьесе когда-то ты играл Ваську Пепла. Как и горьковскому актеру из ночлежки, последние годы мне снилась хрустальная лечебница, которая помогает избавляться от губительного недуга слабовольным, попавшим обеими ногами в волчий капкан.
Почти тридцать лет я, попав в этот капкан по воле немилосердной ко мне судьбы, носил на ногах эту холодную тяжелую сталь как боль и как позор. А на шее удавом завивался мой победитель – зеленый змий.
Много раз в нечеловеческих усилиях пытался я разорвать это гигантское объятие. Но то, что не смог сделать Лаокоон, – по силам ли такому слабому духом и мускулами человеку, как я?
Ведь ты не знаешь, Володенька, что два раза я лечился, пытались исцелить меня гипнозом в амбулаторных условиях, но… Не проходило и одного-двух месяцев после лечения, как снова задремавший на моей груди удав просыпался, давил на меня и гнал к прилавку магазина, у которого к одиннадцати часам утра собиралась вся пьянь.
Умом понимал, что занимаюсь медленным самоубийством, а противостоять этой беде не хватало сил.
Врачи это состояние называют болезнью.
Расфилософствовался я, Володя, да и тебя, наверное, утомил. А теперь расскажу, мой дорогой друг, про свою печально-знаменитую поездку в Челябинск.
Когда-то я тебе говорил, что в этом городе живет и возглавляет работу целой клиники известный и за пределами нашей страны доктор Мясников. На излечение в его клинику стремятся попасть страдальцы всей Руси-матушки – от Бреста до Владивостока. Слава его метода с каждым годом растет и растет. Вот потому-то попасть в это чистилище очень трудно. Но мне помог партком завода. А еще точнее – Таранов.
Если бы ты смог хоть на один часок переселиться в мою душу в ту минуту, когда я сошел с поезда на перрон этого большого индустриального уральского города!
Лечебницу я нашел быстро. Таксисты Челябинска не только знают эту клинику, но и гордятся ее славой. А мне попался уже немолодой таксист-говорун, который о клинике и о ее популярности знает такие подробности, что можно подумать: он сам когда-то прошел через палаты и коридоры этого заведения.
Три дня мне пришлось в качестве дворника мести территорию больницы: ждал своей очереди. Но мне еще повезло. Некоторые страждущие, чтобы пройти курс лечения, с метлой и тачкой работают по две-три недели. Да, чуть не забыл… Знаешь, кто возил на свалку тачку, в которую я накладывал мусор? Изволь, скажу по секрету: некогда знаменитый бас на харьковской оперы. Фамилию его я не назову – дал слово не предавать нашу встречу огласке. Человек он прекрасной души, сатанински талантлив, но…
Курс лечения длится совсем недолго – от полутора до двух суток. Почти все приезжают с женами. Медперсонал в лечебнице их называет сопровождающими. Прежде чем пропустить бедолагу через «аэродинамическую трубу» (так назвал курс лечения один остряк из Одессы), его элементарно обследуют: давление, анализы, сердце… А потом, после анализов и отбора очередной партии, всех приглашают в особую комнату, вроде конференц-зала, и начинается лекция.
Ее читает сам профессор. Личность внушительная, веет от него какой-то потайной силой. Сразу веришь: такой исцелит, такой спасет. Первые полчаса ни разу не улыбнулся. Когда говорил нам о нас, что мы из себя представляем и что ждет нас впереди, то слова бросал, как гири, тяжелые, холодные, страшные… Наше настоящее нарисовал как мрак, как падение в пропасть. Когда же начал высвечивать картину нашей жизни после курса его (его – я подчеркиваю особо!) лечения, то это уже был совсем другой человек. Вспыхнула улыбка, засверкали глаза, помолодело лицо. Как больной я в него поверил, как режиссер я им восхищался: вдохновенное, от души идущее преображение.
В конце своей беседы профессор строго предупредил нас, что принятие даже малейшей дозы спиртного после курса его лечения – равносильно самоубийству. Альтернатива простая: жизнь или смерть.
Особым условием было поставлено: каждый, кто идет на этот курс лечения, дает обязательную подписку о том, что поставлен в известность о смертельном исходе в случае употребления спиртного после прохождения курса лечения.
Дорогой Володенька, если бы ты видел со стороны лица двенадцати горемык, которые, затаив дыхание, не сводили глаз с профессора! Тут же, рядом с мужьями, слушали эту медицинскую проповедь сопровождающие. Я не видел их лиц (они сидели сзади у стены), но слышал их страдальческие вздохи.
Подписку дали все двенадцать. Каждому указали койку, на которой предстоит принять неизбежный сеанс страданий курса лечения.
Потом нас пригласили в столовую, где на двенадцать персон был накрыт стол. На столе – бутерброды, винегрет, холодная закуска, рюмки… И представь себе – на белой скатерти полыхают солнцем, две бутылки армянского коньяка!
Глаза всех двенадцати страждущих были прикованы к волшебным сосудам. В эту минуту мы напоминали дюжину кроликов, замерших перед раскрытыми пастями двух гигантских удавов. А если учесть, что каждый из нас «говел» – кто сутки, а кто двое, то можешь себе представить, как моментально заработали павловские условные и безусловные рефлексы. Картина трагикомическая, достойная пера Гоголя и Достоевского. Сразу же всех забил колотун, затряслись руки, задрожали пальцы, на спине выступил пот, лбы покрылись холодной испариной… Медсестра (пышная, румяная озорница) как-то особо торжественно при гробовой тишине (мы уже наслышались, что будет дальше) наполнила наши рюмки коньяком, сделала значительную паузу, налила себе стакан нарзану и, подняв его, как царский кубок, провозгласила тост. Не длинный и не короткий. Окрестила этот тост предпоследним, прощальным. Как видишь, сценарий разработан почти шекспировский. Трое из двенадцати горемык не смогли взять со стола рюмки с коньяком – так бил их колотун и нервный озноб. Им помогла медсестра.
Выпили. Запили какой-то мерзкой, заранее приготовленной микстурой. Закусывать почти никто не стал. Сестра заставила. Не ели, а давились. Потом, минуты через три, снова тост. Последний. «За исцеление!..» Выпили как причастие. Я тянул эту рюмку долго, словно прощался с жизнью и отправлялся в тартарары… И снова противная микстура, две таблетки еще чего-то…
Все, что было дальше, не опишет сам Лев Толстой, которому, казалось бы, открыто все: и душа умирающего человека, и тягучая тоска доживающего свой лошадиный век Холстомера, и агония подрубленного безжалостным топором могучего векового дуба. Каждый из нас лег на свою кровать. Все тело облилось холодным потом. Пульс галопировал. Тошнота и слабость нарастали с каждой минутой. За нашим состоянием следили врач и медсестра: проверяли пульс, подбадривали, шуткой пытаясь укрепить уходящие из тела силы… Такого я еще никогда не испытывал, хотя не раз пришлось пережить минуты, когда после винных перегрузок душа расставалась с телом. Что было дальше – я так и не понял: то ли потерял сознание, то ли уснул сном смертельно уставшего праведника. Это было в четыре часа дня.
Проснулся утром. В окне – яркое уральское солнце. Лежу на койке, как ангел-херувим. Не узнаю себя. В теле незнакомые ощущения какой-то особой, спасительной слабости и невесомости. В голове туман. Попытался в памяти прокрутить весь цикл «аэродинамической трубы»… Память отчетливая, ясная, воспроизводит даже мельчайшие детали… Старенькая няня, мывшая пол, поправила на мне одеяло и по-матерински изрекла: «Спи, голубок, спи, ясный. Сон для здоровья, как масло коровье». Послушался няни. Не заметил, как снова утонул в забытье сна, сладкого, оздоровительного.
После обеда я был уже на ногах. Хоть на слабых, с дрожью в коленях, но на своих двоих. А вечером, чуть ли не прослезившись над книгой отзывов (в ней излили свою душевную благодарность сотни спасенных), я, как после исповеди во святом храме, потрусил на вокзал.
Это было, Володя, полгода назад. Прошла целая вечность и… кажется, какое-то мгновение. Шесть месяцев я, как промытый утренней росой хрусталик, приняв освежающий душ, о утра выбритый и наглаженный, спускаюсь со своего двенадцатого этажа на бесшумном лифте и делаю утреннюю прогулку. Все вижу иными глазами: людей, дома, деревья… Раньше все это заволакивалось какой-то затхлой изморосью похмелья, или мелькало расплывчатыми кадрами немого фильма. Только недавно увидел и как следует рассмотрел лепку фасада особняка Саввы Морозова, что стоит на углу Калининского проспекта и улицы Фрунзе. Читал архитектуру этого особняка, как окаменевший сонет Петрарки.
В Дом культуры завода почти всегда (если нет дождя) иду пешком. Не налюбуюсь красотой столицы, разворачивающей свои гигантские плечи строек, не нарадуюсь ощущению легкости во всем теле и ясности мысли. Аппетит?! О, Володенька, только теперь я по-настоящему оценил вкус молока и сдобной русской булки.
Как только подумаю, сколько сил (и каких сил!), сколько лет (и каких лет!) жизни растоптано в грязной луже собственными ногами – становится страшно. Сейчас временами наступает какое-то лихорадочное, безумное желание: догнать тех, от кого отстал, сделать то, что не сделал по собственной вине, удвоить, утроить ритм отдачи… Ведь есть еще, черт возьми, силы, и в голове клубится «планов громадье»…
Не зря на Руси говорят: «Пришла беда – отворяй ворота», «Беда одна не ходит»… Так у меня было раньше, до Челябинска. Сейчас живу под гипнозом другой народной мудрости! «Одну удачу догоняет другая»… Получил прелестную квартиру, залитую солнцем. Недавно ко мне заглянул на чашку чая Волчанский. Не человек, а Везувий. Он тебя прекрасно помнит, когда ты на смотре народных театров потряс его своим Платоном Кречетом. Он еще тогда сказал мне: «Если парня не захвалят и не свихнется – выйдет из него толк». Смотри, друже, не обмани старика Волчанского. У него на талант острый нюх. Его благословение – пророческое. Передает тебе привет.
Будет случай – вырывайся в Москву. Сейчас репетируем «Исповедь» А. Родионова. В главной роли – ее преподобие Светлана Дмитриевна Каретникова. Уж как ты там не занят-раззанят, а на премьеру тебя ждем. Способ передвижения выбирай любой: хоть по-пластунски, хоть на крыльях.
Обнимаю тебя царственно и оракульски целую твое ясное чело.
Корней Брылев».
…Прошел год…
…И еще год прошел…
…Подрастали дети, старились отцы…
…Пули винтовок с оптическим прицелом останавливали сердца президентов и борцов за мир…
…А человек все увереннее и упрямее выходил в космос…
…Шли письма…
…Шли поезда…
…Шли дожди…
…Шли годы…
…Шла жизнь…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Телефонный звонок застал Кораблинова врасплох. Прошло уже две недели, как он получил из отдела культуры ВЦСПС письмо, в котором его приглашали возглавить драматическую группу жюри во Всесоюзном конкурсе художественной самодеятельности, но до сих пор он не ответил на него, даже не позвонил.
А сейчас звонила секретарь ВЦСПС. Кораблинов плечом прижал к уху телефонную трубку, а сам поспешно принялся рыться в пачке писем, среди которых было и письмо из ВЦСПС.
– Дорогая Надежда Николаевна! – воскликнул он. – Я приношу самые глубочайшие извинения, что до сих пор не смог ответить на ваше письмо. Я все еще надеялся, что растолкаю свои самые горящие, неотложные дела и смогу принять участие в работе жюри, но дела складываются так, что я последние месяцы каждую неделю заседаю больше десяти раз. То худсовет, то совещание ВТО, то коллегия в журнале «Искусство кино», то совещание в Министерстве культуры, то заседание в ВАКе… Я уже не говорю о своих прямых и непосредственных делах в институте. А потом ко всем прочим моим общественным нагрузкам и почетным представительствам я все-таки еще и режиссер, а если вы еще не забыли, то и актер… Так что, ради бога, войдите в мое положение и отпустите мою душу на покаяние…
Секретарь терпеливо выслушала жалобы Кораблинова и напоследок попросила:
– Сергей Стратонович, я ни на чем не настаиваю, потому что вижу: все это будет бесполезно. Но могу я вас просить об одной самой ординарной человеческой любезности, которая займет у вас не больше тридцати минут, а впечатление на вас произведет, я вас уверяю, огромное. Прошу об этом уже не как официальное лицо, а как поклонница вашего таланта!
– Надежда Николаевна!.. Для вас-то!.. Все, что угодно, только, ради бога, освободите меня от председательствования в жюри. Я просто боюсь подвести вас.
Просьба секретаря была не так уж обременительна, и выполнить ее было нетрудно: она просила Кораблинова посмотреть вечернюю телепередачу по первой программе, в которой будут показаны работы драматических коллективов двух московских заводов.
– Мне это нетрудно сделать, Надежда Николаевна. Но это ничего не изменит в моем решении, быть мне в жюри Всесоюзного конкурса или не быть.
На том и порешили: Кораблинов дал слово, что он непременно посмотрит вечернюю телепередачу, и если своим поздним звонком не побеспокоит Надежду Николаевну, то обязательно позвонит ей и скажет о своих впечатлениях.
Не успел Кораблинов как следует разобрать почту последних дней и ответить на два важных письма, как в коридоре раздался настойчивый звонок. А через минуту в кабинет его басовитыми нахлестами хлынул голос Волчанского, которого он не видел больше года. Когда-то вместе начинали в Малом театре, но потом дороги их разошлись, хотя дружить продолжали и изредка встречались. Последние годы Волчанский посвятил себя страстной пропаганде новой формы самодеятельного творчества – народному театру. Среди искусствоведов и театральных критиков ходили слухи, что он работает над книгой, которой собирается поспорить с некоторыми положениями в системе Станиславского, и выдвигает свою теорию «перманентной эволюции форм искусства, рожденного жизнью».
Ведя лекционный курс в институте культуры, Волчанский много разъезжал по стране, смотрел спектакли народных театров и всякий раз, когда возвращался в Москву, тут же звонил Кораблинову и, захлестнутый впечатлениями командировок, по часу, а то и больше, восторженно рассказывал своему старому другу о том, какие золотые россыпи талантов-самородков таятся в народе, в далеких маленьких городках, в драматических коллективах заводов и фабрик…
Приверженец системы Станиславского, основанной на строгом профессионализме и выработанной школе, Кораблинов в душе жалел заблуждающегося Волчанского, который как ему казалось, хотел плетью перешибить обух. Слушая взволнованные и, как правило, всегда подкрепленные вескими цитатами рассуждения Волчанского, Кораблинов поддакивал, соглашался с ним и терпеливо ждал, когда старый режиссер, одержимый страстью собирательства народных талантов, наконец устанет и, охладив свой пыл, закончит разговор или переведет его на другое.
Но иногда разговоры с Волчанским и общение с ним Кораблинову приносили удовольствие и даже радость. Чем-то бесхитростно-юным и бескорыстно-взволнованным веяло от Волчанского на уставшего от бремени славы Кораблинова. Вот и теперь, еще из коридора услышав голос Волчанского, Сергей Стратонович встрепенулся, хотел было встать, но, почувствовав бархатисто-мягкий перебой сердца, остался неподвижно сидеть в кресле.
На этот раз приходу Волчанского Кораблинов был искренне рад. Давно, еще в дни молодости, подметил Сергей Стратонович в Волчанском необычное, редкое, что отличало его от многих друзей, теперь уже ставших маститыми деятелями искусства. Как-то получилось все так, что даже те, кто лет двадцать назад смотрел на Волчанского с тайной завистью, как на удачника, которому ветер всегда дул в паруса, теперь далеко «обошли» энтузиаста, обвешались почетными званиями, орденами и почестями, а он, Волчанский, никогда не успокаивающийся и всегда чего-то ищущий и с кем-то принципиально конфликтующий (по вопросам искусства!..), всего лишь год назад, в канун своего шестидесятилетия, получил звание заслуженного деятеля искусств. Но к званию этому отнесся равнодушно. Не было по этому поводу ни традиционных банкетов, ни торжественного церемониала вручения Диплома.
И вот этот никогда не унывающий, с вечно всклокоченной серебристо-черной шевелюрой, Волчанский стоял в широко распахнутых дверях кабинета Кораблинова и, замерев в горделивой позе, заложил правую руку за борт жилета, а левую поднял высоко над головой.
– Когда гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе!.. – сказал он и стремительно кинулся в широкие объятия Кораблинова.
Оказывается, Волчанский только что приехал из Восточной Сибири и еще никак не мог прийти в себя от впечатлений, вынесенных из этой поездки. Расхаживая по кабинету Кораблинова, он нервно размахивал руками и время от времени скользил взглядом по лицу своего старого друга, как бы проверяя: производит ли впечатление его рассказ.
– Сереженька, ты только представь себе само название: Счастьегорск!.. Город Счастья! Он стоит на излучине двух могучих сибирских рек, не зная, какой из них поклониться фасадами своих домов. Всего семь лет назад на месте Счастьегорска шумела дремучая тайга с вековыми кедрами и елями. А сейчас эти кедры и ели стоят по обочинам тротуаров, как грозные часовые, и по ветвям бегают рыженькие белки. Нет, ты только представь глазами своего московскою внука: вдруг он утром открывает окно и видит – в каких-то двух-трех метрах от него маленький бельчонок грызет кедровую шишку. А я видел!.. Видел своими глазами!.. Самому старшему жителю этого города – главному врачу – сорок лет. Средний возраст аборигенов Счастьегорска – двадцать два года. Я не знаю, правда это или надо мной подшутили, но на каком-то собрании, которое счастьегорцы называют «вече», какой-то чудак-романтик предложил: тещ и свекровей в этот город юности на постоянное жительство не вызывать. Они великолепно могут обойтись без них. Еще живя в палатках, вместе с домами для рабочих новоселы строили детские ясли и сады. Причем первый детский сад они сделали по своему проекту и над резными, узорными воротами на территории этого садика повесили огромную вывеску, разрисованную огромными славянскими фосфоресцирующими буквами и символами: «Утро жизни». На территории яслей и сада строители оставили нетронутым девственный кусочек тайги с малиной, черемухой, о кедровыми орехами и грибами!.. Там что ни дом, то свое архитектурное решение, что ни улица, то неожиданный взлет пылкой фантазии!.. Я был поражен!.. Я ходил по городу, и мне казалось, что я совсем не Владислав Волчанский, командированный Министерством культуры для знакомства с работой народного театра Счастьегорска, а вставший из гроба Томазо Кампанелла!
– Кто-кто? – переспросил Кораблинов.
– Великий итальянский мыслитель и родоначальник утопического коммунизма Томазо Кампанелла, который вдруг ожил бы и увидел свой «Город солнца», город, который он создал в своем пламенном воображении во время двадцатисемилетнего заточения в тюрьме, куда он после тяжелых пыток был брошен инквизиторами… – Волчанский неожиданно резко остановился посреди кабинета и, закрыв глаза, приложил левую руку к груди.
– Тебе что, плохо, Владислав? – спросил Кораблинов, видя, как болезненно исказилось лицо Волчанского.
– Ничего, это сейчас пройдет. Я просто излишне поволновался.
– Сядь, посиди и успокойся. Может быть, валидольчику?
– Спасибо, я ношу его с собой. – Волчанский достал из карманчика жилета пузырек, извлек из него таблетку валидола и бросил его за щеку.
– Ты под язык клади, – посоветовал Кораблинов. – Под языком быстрее всасывается.
– Зато неудобно разговаривать, – отшутился Волчанский и сел в мягкое кресло.
А через минуту, когда боль в сердце прошла, он снова вскочил с кресла и принялся расхаживать по кабинету.
– Нет, ты что-нибудь когда-нибудь видел подобное? В самом центре городка, на крутом холме, к которому, как знаменитая Потемкинская лестница в Одессе, ведут черные гранитные ступени и белые мраморные перила, стоит настоящий дворец из стекла, бетона и розоватого с голубоватыми прожилками мрамора!.. И какую, ты думаешь, вывеску я прочитал над фронтоном этого сказочного дворца?!
Кораблинов пожал плечами, продолжая с дружеской завистью любоваться Волчанским, в котором клокотало столько юных сил и неудержимых порывов, что он дивился: откуда такая энергия в этом человеке, которому уже пошел седьмой десяток?
– «Храм искусств»!.. А когда я поднимался во Дворец культуры по гранитной лестнице с мраморными перилами, то поражался почти на каждом шагу. Удивительно дерзкая фантазия местного художника-любителя сработала такое, что я на каждом пролете лестницы от удивления и восхищения раскрывал рот. Я буквально остолбенел: неужели все это сделано руками тех, кто приехал в Сибирь строить новый город и осваивать богатства ее недр? Богини и боги всех родов искусств, о которых мы знаем из древнегреческой мифологии, в самых неожиданных, свободных и весьма современных позах изображены мозаикой из цветных сибирских камней. В комплексе своем они представляют такую гармонию, изображающую союз искусств, что я поразился, когда узнал, что все это сделано не руками профессионала или убеленного сединой и отягощенного славой лауреата, а рабочим парнем! Скалолазом по фамилии Каракозов! А когда я хотел познакомиться с художником-самоучкой, то мне сказали, что в общежитии его нет и что он вот уже третью неделю все свободное от работы время висит на скале. – Волчанский умолк, пристально вглядываясь в лицо Кораблинова и жадно желая прочитать на нем не только удивление, но даже и восторг.