Текст книги "Родник пробивает камни"
Автор книги: Иван Лазутин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
– Коля сдает экзамены в физико-технический. Он пройдет. Он круглый отличник. Лауреат трех математических олимпиад Москвы.
– А что же ты его так… от ворот поворот? И лауреат, и круглый отличник, и даже стреляться из-за тебя вздумал.
– Ну, знаешь что, дедушка!.. От твоих вопросиков можно полезть на стену! – Светлана выскочила из-за стола и убежала в комнату.
А когда Петр Егорович помыл посуду и вошел в комнату, Светлана уже стирала пыль с мебели.
– Дедушка, у тебя на гардеробе можно редиску сажать.
– Нарочно не убираю, чтоб почаще заглядывала к деду.
Петр Егорович сел в жесткое кресло и, наблюдая за внучкой, закурил. Светлана видела, что настроение у деда отличное: в Индии все благополучно, внучка успешно сдает экзамены, от старшего сына Владимира из Иркутска утром пришло письмо, в котором он сообщает, что поставили его начальником цеха… А час назад приходил монтер с телефонной станции и сказал, что завтра придут устанавливать телефон.
– Когда у тебя последний?.. – Петр Егорович осекся, подыскивая нужное слово.
– Последний тур? – Светлана пристально посмотрела на деда, наблюдая за выражением его лица.
– Последний экзамен, – хмуро поправил ее старик.
– Ровно через шесть дней. Боюсь его ужас как! Аж дух захватывает, как только вспомню. На этом экзамене будет сам Кораблинов.
– Ну, а если… – Петр Егорович не договорил фразы, закашлялся.
– Что если? – не дождавшись, пока прокашляется дед, спросила Светлана.
– Если на третьем экзамене… будет неудача?
С тряпкой в руках Светлана застыла у тумбы, на которой стоял телевизор, и растерянно смотрела на деда.
– Ой, дедушка, даже не знаю, что я тогда сделаю, если провалюсь!..
– Тогда беги к Кольке Рогачеву и проси у него отцовский наган.
Светлана скомкала в ладонях тряпку и разразилась нервным смехом, от которого у нее выступили на глазах слезы.
– Положи тряпку и присядь, давай поговорим.
Светлана села на стул и опустила руки.
Петр Егорович заговорил не сразу. Видно было, что беседа, которую он хотел начать, должна быть не из легких.
– Я слушаю тебя, дедушка.
Петр Егорович к главному в разговоре подходил исподволь:
– Жизнь, доченька, штука заковыристая. Иногда в ней получается и так: ты к ней с открытой душой, а она к тебе задом, да еще так лягнет в придачу, что не успеешь и ахнуть, как ты уже лежишь на земле и на обеих лопатках. Так что ко всему нужно быть готовым. Перед отъездом отца мы долго говорили с ним обо всем, но тут, как мне кажется, твоя тетка все карты путает. Вихорь у нее в голове, вот она и крутит тобой.
– Ты о чем, дедушка?
– Зачем с теткой ходишь в ГУМ?
Светлана смутилась, догадываясь, что дедушка знает о ней больше, чем она думала.
– Как зачем?! Затем, зачем все люди ходят в магазин.
– А еще зачем вы с ней туда зачастили? – Теперь Петр Егорович уже не просто спрашивал, а почти допрашивал.
– Ты, наверное, имеешь в виду демонстрационный зал?
– Да, этот самый… демонстрационный зал. – Петр Егорович встал, закрыл форточку и остановился у окна. – Как зовут людей, которые в магазинной одежде прохаживаются по длинному столу и показывают новые моды?
– Манекенщицы… – растерянно ответила Светлана. – А что?
– Ты по столам ходила?
Светлана молчала, потупив взгляд.
– Я спрашиваю: ты по столам ходила в казенной одежде и показывала публике новые моды? – Петр Егорович строго смотрел на внучку. Он понимал, что рано или поздно, но этот, как видно, неприятный для Светланы разговор должен состояться.
– Да, ходила… – еле слышно пролепетала Светлана, – но что здесь особенного, дедушка? Заведующая залом Мария Николаевна хорошая приятельница тети Капы. Однажды тетя взяла меня с собой и познакомила с Марией Николаевной. Та попросила продемонстрировать спортивный костюм. Ну, я но могла отказать, два раза прошла но демонстрационной дорожке.
– А второй раз?
– Второй раз Мария Николаевна сама позвонила мне и попросила зайти к ней. Об этом даже мама знает.
– А в этот раз какую моду ты показывала на столе? – не без откровенной насмешки в тоне спросил Петр Егорович.
– Демонстрировала летний ситцевый сарафан молодой девушки.
Петр Егорович прошелся по комнате, переставил с телевизора на стол вазу с цветами, которые принесла Светлана, и сел в кресло.
– Большой беды от того, что ты два раза прошлась перед публикой в магазинном наряде, конечно, нет, хотя и погордиться тут тоже нечем. Вся беда в том, доченька, что твоя родная тетка тянет тебя не в ту сторону. Уж не договорилась ли она со своей приятельницей Марией Николаевной насчет того, чтобы в случае неудачи на экзаменах устроить тебя манекенщицей? – Петр Егорович сердито хмыкнул. – Ишь ты – манекенщица!.. Слово-то мерзкое, аж ухо его не принимает. Что-то вроде… самогонщицы. – Петр Егорович строго взглянул на внучку. – Я спрашиваю: не успела ли уж тетка договориться с Марией Николаевной?
– Договорилась, – еле слышно ответила Светлана.
– Так я и чуял. А в стюардессы кто тебя сватал? – в упор спросил Петр Егорович.
– Не в стюардессы, а в бортпроводницы, – робко поправила деда Светлана.
Петр Егорович громко рассмеялся.
– Ишь ты!.. Бортпроводница. Тоже словечко двухэтажное. Хрен окрестила шоколадом. Как будто хрен от этого стал слаще. И тут сватьей была тетка?
– Да, – подавленно ответила Светлана.
Петр Егорович заметно волновался.
Продолжая этот трудный для Светланы разговор, он чувствовал себя неловко. Вроде бы и не было нужды заводить эту беседу: экзамены Светлана пока сдавала успешно, Корней Карпович почти заверил его, что все будет в порядке… И все-таки предчувствие какого-то неблагополучия, в которое втягивала племянницу Капитолина Алексеевна, томило Петра Егоровича. Он еще раз прошелся из угла в угол по комнате и встал спиной к окну, опираясь ладонями о подоконник.
– В роду нашем, доченька, никогда не было ни стюардесс, ни манекенщиц. – Голос его звучал приглушенно. – А род наш давний, и корень его крепкий. Когда-нибудь я расскажу тебе про своего деда. Это значит – твоего прапрадеда. Ты уж теперь взрослая и должна знать, откуда ты произошла, какая кровь течет в твоих жилах.
Петр Егорович замолк, глядя на понуро сидевшую внучку.
– Дедушка, никакая работа не зазорна. Кто-то же должен быть и стюардессой, и манекенщицей…
– Правильно! Молодец!.. – дед не дал Светлане договорить. – И банщицей, и в парикмахерской обрезать на руках и ногах ногти, и пивом торговать в палатке да слушать там с утра до вечера грязные словечки пьяных ханыг. Везде нужны работники. Но я совсем не об этом. Я о другом…
Петр Егорович прошел на кухню, поставил на плиту чайник и возвратился в комнату. Светлана видела по лицу его, что разговор этот дед завел не случайно, и чувствовала, что с каждой минутой их беседы ответы ее становятся все менее уверенными и не до конца искренними. А Петр Егорович, на какое-то время потерявший твердую почву под ногами после заявления Светланы, что никакой труд в нашей стране не является зазорным, снова обрел неопровержимую напористость своих доводов. Привалясь спиной к гардеробу, он продолжал:
– Если у деда-аптекаря сын аптекарь, а внук тоже аптекарем хочет стать, то дед этим только гордится. И правильно, что гордится. Есть в каждом порядочном роду своя линия, и эта линия идет от одного поколения к другому, ее тянут от деда к отцу, от отца к внуку… Так было раньше и у нас, у Каретниковых. Твой отец уже в четвертом колене рабочий человек. Теперь вот родилась у него ты. Все говорят, что у тебя талант. Что ж, дай бог! Талант – его ни на рынке, ни в магазине не купишь, с ним люди родятся. Будешь артисткой – час добрый. Сам буду ходить на твои постановки, а если в кино снимут, по десять раз буду смотреть одну и ту же картину. Вот, мол, и в нашем рабочем роду вспыхнула, как выражается Корней Карпович, звездочка. Но ведь то, куда тебя толкает тетка, – это не для нас, не для Каретниковых! Ходить в коротенькой юбочке по самолету и разносить пассажирам леденцы да ситро – это дело не хитрое, тут не нужно никакого таланта, никаких способностей. Напялить на себя, как на пугало, магазинную кофту или платье и разгуливать в этой чужой одежде, как индюхе, по длинному столу – глядите, мол, какая я нарядная и как все на мне ладно сидит, – тоже особых мозгов не требуется…
Петр Егорович смолк, открыл ящик гардероба, бережно достал из него вчетверо сложенный чистенький носовой платок и положил его на средину стола.
– Стар я стал, доченька. А в мои годы пора уже подумывать и о том, как должны жить вы. Я не зря с тобой заговорил сегодня о твоей работе, если на экзаменах будет не все хорошо. Я и с отцом разговаривал на эту тему, но он не хотел перед экзаменами забивать тебе голову другим. А теперь я вижу, что тетка тебя окончательно зануздала и правит тобой, как ей вздумается. Послезавтра вечером у меня будет в общежитии встреча с молодыми рабочими нашего завода. Одни девушки, я у них выступал уже раз, но это было года три назад. Теперь, говорят, пришло много новых.
– Возьми меня с собой, дедушка!
– Возьму, только пообещай мне, что больше никогда не пойдешь с теткой к этой Марии Николаевне. Не хочу даже представить себе, как ты, моя внучка, – и вдруг разряженной гусыней ходишь по длинным магазинным столам! Если у тебя талант, становись под комелек бревна, а не скользи плечом под легкой вершинкой. – Петр Егорович бережно свернул платочек, положил его в нагрудный карман. – Так что ты мне после всего этого скажешь, внученька? Чем порадуешь деда?
– Ты говоришь, и Корней Карпович говорит, и тетенька тоже считает, что во мне есть… – Светлана замялась, перетирая в пальцах лепесток цветка.
– Что есть?
– Ну, талант…
– Допустим.
– Раз он во мне есть, то где же, кроме сцены, он нужен?
Петр Егорович словно встрепенулся.
– Вот это – вопрос! Ты его только сегодня задала себе, а я над ним уже несколько ночей и дней ломаю голову. Хочешь знать мое мнение?
– Да.
Словно прицеливаясь и боясь промаха, Петр Егорович начал издалека, чтобы к главному, о чем он хотел сказать внучке, подойти постепенно, не выпалить сплеча:
– Ты сама хорошо знаешь, ведь учила в школе, что Максим Горький за перо взялся лишь тогда, когда сам хлебнул горячего до слез и узнал, почем фунт лиха. Всю Россию-матушку пешком исколесил. И Николай Островский вряд ли написал бы свою знаменитую «Как закалялась сталь», если бы злая судьбина не ломала его вдоль и поперек и не бросала то в огонь, то в ледяную воду. А Федор Шаляпин?.. Да что там говорить… Тоже, перед тем как стать знаменитым, хватил мурцовки. – Петр Егорович широкой ладонью сосредоточенно разглаживал замятину на скатерти. – Ты спрашиваешь: куда деть твой талант, если он у тебя есть?.. Ну что ж… Не ты первая и не ты последняя родилась с этим даром божьим. Я вот был в Ясной Поляне, в прошлом году возили мы туда молодых рабочих, там на большом камне, что стоит прямо при въезде в усадьбу Льва Толстого, где теперь музей, высечена надпись. Эту надпись я специально записал: уж больно шевельнула она мою душу. – Петр Егорович достал с полки толстый блокнот в клеенчатой обложке и, как будто заранее приготовившийся к этому разговору с внучкой, сразу открыл закладку на нужном месте. – Слушай и мотай на ус.
Петр Егорович надел очки и, вытянув перед собой руку, в которой держал раскрытый блокнот, начал читать медленно, почти нараспев:
– «…Я хочу образования для народа только для того, чтобы спасти тех тонущих там Пушкиных, Остроградских, Филаретов, Ломоносовых. А они кишат в каждой школе…»
Петр Егорович замолк и долго-долго из-под очков смотрел на поникшую внучку. Встал, положил блокнот на полку и прикрыл плотней дверь, выходящую на балкон.
– Ты только вдумайся в эти слова Толстого и пойми, что вам сейчас дано и как вы цените то, что завоевано для вас большой кровью.
– А при чем здесь эти слова Толстого? Ведь сейчас не феодальный строй, никто не эксплуатирует никого, – невнятно проговорила Светлана.
– Вот об этом-то я и хотел тебе сказать, что сейчас не времена Льва Толстого, когда таланты в простом народе гибли. Сейчас, доченька, не то время. И если что заложено в человеке, оно всегда найдет себе дорогу, только для этого нужно в душе полновесное ядро иметь. И чтобы душа эта была чистая, как стеклышко. Жизнь, она вещь серьезная и умнее нас, ее не перехитришь. У нее все разложено по порядочку, все на своем месте, она знает, кого наказать, а кого обласкать; на кого надеть венок, а на кого цепи. Я еще мальчишкой приметил во время молотьбы на току: когда мужик поддевает деревянной лопатой обмолоченную рожь и высоко подбрасывает ее на ветру, то происходит чудная штука: самое крупное зерно, что поядренее да потяжелее, оно всегда падает круче, ложится валком, а которое полегче – его относит чуток подальше, но тоже ложится рядком со своими напарниками в куче, а те, что совсем легонькие, подсохшие или болящие зернышки, охвостья, – их ветром относит еще дальше, а мякину – так ту задувает сажени на три, на четыре от зерна. – Петр Егорович по лицу Светланы видел, что каждое слово его, словно давшее маленький росток ржаное зерно, падало на душу внучки, как на вспаханное и разбороненное поле. А потому говорил с охотой, с сердцем. – Тогда, по малолетству, я этому делу не придал никакого смысла, а вот теперь, на старости лет, когда уже прожил жизнь и когда побывал на море и посмотрел, как оно, сердешное, трудится, как гонит днем и ночью волну на берег, послушал, как утробно и надсадно оно вздыхает иногда, то вспомнил, как мои рязанские дядья, к которым мы с отцом и с матерью ездили каждое лето на побывку, веяли на току рожь.
Светлана вскинула на деда глаза, словно желая спросить: к чему он все это говорит про рожь, про молотьбу, про море?.. Дед понял немой вопрос и, не дожидаясь, когда она произнесет его, продолжал:
– Море – оно тоже большая умница. Хоть и молчит, а делает свое мудрое дело. Ведь ты была на море?
– Была.
– Ты заметила, как оно работает? Как волной своей сортирует на берегу песок да камушки?
– Я что-то не понимаю тебя, дедушка.
– Вот будешь на море – обрати внимание: оно делает ту же работу, что и ветер в молотьбу. Валуны неподъемные громоздит рядом с валунами, во-о-от такие махины ворочает. – Петр Егорович широко развел руками. – Камни, что поменьше, с арбуз или тыкву, тоже кладет на своем месте, рядком или стайкой; маленькие камешки умащивает рядом с маленькими; крупный песок стелет так, что посмотришь и диву даешься – как будто его через крупное решето просеяли, а совсем меленький песочек – как будто кто его через частое сито пропустил, что пшеничная мука мелкого помола лежит… – Рассказывая, Петр Егорович глядел на внучку, а сам силился уяснить себе, доходит до нее смысл того, о чем хочет он сказать ей, или не доходит. – Понимаешь или не понимаешь, что тебе хочет сказать дед?
Светлана вздохнула.
– Не очень. Туманно как-то говоришь ты, дедушка.
– Туманно? – Петр Егорович расправил под широким ремнем складки гимнастерки, выпрямился в корпусе, молодцевато приосанился и сказал строго, как будто желая подвести черту разговору, который, как ему показалось, становится тягостным и утомительным для Светланы: – Тогда я скажу совсем ясно: не хочу я, чтобы тебя, мою внучку, ветер жизни относил в охвостья, в мякину. Я хочу, чтобы твое место было там, где лежат крупные, ядреные зерна… Чтобы эта самая штука, которую зовут жизнью, волнами своими шевелила тебя и перекатывала так, чтобы ты, как ровня с ровней, находилась; среди крупных камней. Запомни раз и навсегда – в роду Каретниковых еще никто никогда не прел в мякине и не был мелким песочком на пляжном берегу. – Что-то гордое, лихое и молодеческое сверкнуло во взгляде и в осанке Петра Егоровича. – Мы, Каретниковы, всегда крупным зерном лежали на току жизни, а если нам приходилось каменеть, то мы становились гранитными глыбами, а не желтеньким песочком, который сыплют в аквариум и на котором загорают курортники. Вот все, что я хотел тебе сказать. А ты – думай… Думай и решай: куда тебе идти и кого тебе слушать.
– Так что же мне делать сейчас? – тихо спросила Светлана.
– Сейчас старайся хорошенько сдать последний экзамен, а после него поедем с тобой на море. Завод обещает путевку в Сочи. Вот там-то мы с тобой уж и посмотрим, как мудро и как надежно работает море.
Светлана стремительно вспорхнула с кресла и, вмиг преобразившись, принялась жарко целовать деда. Целовала, а сама плакала.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В депутатской комнате было прохладно даже в знойный полдень – сказывался полуподвал. Давно Петр Егорович собирался поговорить в райисполкоме, чтобы перевели дежурный депутатский пункт в угловую комнату, куда хоть во второй половине дня заглядывало солнце. А то уж больно неуютно и как-то глухо сидеть несколько часов в тесной, сырой комнатенке, принимая граждан.
Вот и сегодня Петр Егорович пришел на очередное дежурство в четыре часа, сейчас уже девятый час пошел, а в коридоре еще ждут своей очереди двое – старушка и инвалид на костылях. Перенести прием на следующий четверг? Как-то вроде неудобно, люди ждут приема больше часа, Петр Егорович их приметил, когда выходил позвонить в райисполком по вопросу, связанному с заявлением избирателя.
Хотя к вечеру давала себя знать поясница, он решил все-таки принять обоих.
– Ну что, бабуся? Чего так вздыхаем? – как давно знакомую, спросил Петр Егорович робко вошедшую в комнату старушку, которая, прежде чем сесть на стул, пошатала его обеими руками, словно пробуя, не рассыплется ли он под ней.
Несмотря на душный и жаркий вечер, старушка была в шерстяной черной кофте и длинной черной юбке. На белокипенной седой голове ее был по-старушечьи повязан коричневый платок. Чем-то монашески кротким повеяло от вошедшей на Петра Егоровича.
«Наверное, религиозная», – подумал Петр Егорович, наблюдая за лицом старушки, на котором за какую-то минуту сразу сменилось несколько выражений: то по нему скользнула виноватая улыбка, то пробежала скорбная волна какого-то горя или несчастья, то от него повеяло мирским успокоением.
– Тут не только завздыхаешь, товарищ депутат, в голос закричишь, – как сдавленный стон, прозвучал ответ старушки.
– Что это так? Кто это вас посмел обидеть?
– Жилец… кому же больше. Нет больше моей силушки, товарищ депутат. – Губы старушки вздрогнули, сошлись тугим узелком, потом запрыгали, из-под толстых стекол очков, какие обычно носят после операции катаракты, блеснули слезы. Чтобы смахнуть их, старушка трясущимися пальцами достала из клеенчатой сумки платочек и приложила его к лицу.
– Сколько вам лет, гражданка?
– В этом году девятый десяток уже распечатала, – справившись со слезами, ответила старушка, – и вот на старости лет дожила, что каждый день только и слышу: то «авантюристка», то «старая аферистка», а то и… «проститутка»…
Петр Егорович записал в книге регистрации фамилию, имя, отчество, адрес старушки и кратко, в двух фразах, изложил суть ее жалобы.
– Как фамилия соседа-то?
– Беклемешев.
– И кто же этот Беклемешев? Где он работает?
– В ЖЭКе, слесарем.
– Женат? Семья есть?
– С третьей уже развелся, прогнала… Пьет и хулиганит. Да разве кто будет жить с таким супостатом… – Видя, что депутат слушает ее внимательно и, хмурясь, что-то записывает в свой блокнот, старушка, время от времени тяжко вздыхая, рассказала о том, какие мытарства и оскорбления она испытывает со стороны соседа по квартире, которого к ним подселили полтора года назад. Уж какими только грязными и паскудными словами и кличками не называет ее этот Беклемешев, какие угрозы не делает: и прибьет-то ее, старую ведьму, и кипятком нечаянно обшкварит, и запрет в ее комнате на ключ, чтобы уморить с голоду…
– Что же, так уж и некому заступиться? Старик-то жив? – спросил Петр Егорович и тут же пожалел. Губы старушки сошлись в скорбном узелке и мелко-мелко запрыгали. И снова из-под толстых стекол очков потекли старческие слезы…
– Три года, как схоронила. Если б был жив… Уж он-то меня в обиду не дал бы. А то возьмем хотя бы вчера: я ему: «Коль, чего же ты мой стол-то завалил грязной посудой, у тебя же свой есть…», а он мне: «Заткнись, старая авантюристка, полопаешь свое месиво на подоконнике…»
– А еще кто с вами живет в квартире?
– Старичок один, тоже одинокий…
– Кто он? – Петр Егорович смотрел на посетительницу, слушал ее, а сам думал о покойной жене, которой в этом году тоже исполнилось бы восемьдесят лет.
– Бухгалтером работал, сейчас на пенсии. Тихий, вежливый. Муху не обидит.
– Ну, а к нему как относится ваш сосед?
– Тоже сидит в своей комнатушке, как мышь в норе. Когда этот греховодник дома, Михаил Никандрович в кухню и носа не показывает.
– Что же, он и его тоже авантюристом называет?
– Куда там!.. Еще чище, – протяжным вздохом ответила старушка. – Все тюрьмой стращает.
– Это за что же?
– Говорит, что откуда-то узнал, что в октябре сорок первого года, когда бомбили Москву, Михаил Никандрович уволок из банка два миллиона казенных денег. Все следствием его пугает.
– И тот боится?
– Попробуй не побоись… Хоть и напраслину на человека наговаривает, а разве приятно слышать такой навет? А Михаил Никандрович человек болезный, столько пережил в своей жизни, что не приведи господь лихому татарину.
– Это почему же татарину? – усмехнулся Петр Егорович, хотя сам еще мальчишкой слышал эту пословицу.
– Да уж говорят так, а из песни слова не выкинешь.
– За что же соседушка ваш так люто поносит вас и оскорбляет? – вставил вопрос Петр Егорович, видя, что старушка готова еще долго рассказывать о мерзостях и безобразиях распоясавшегося соседа.
– А все за одно: не даю самогон гнать… Плиту на кухне превратил в самогонный аппарат… Вонь иногда, товарищ депутат, такая в коридоре стоит, что не продохнешь, а я сердечница, как чуть душно, у меня с сердцем плохо…
– В каком он ЖЭКе работает?
– Да в нашем же. – Старушка хотела дальше рассказывать о наболевшем, но Петр Егорович остановил ее жестом поднятой руки.
– Я вас понял, Анастасия Артемовна, на следующей неделе обязательно зайду к вам. Посмотрю, как вы живете, попробую урезонить вашего соседа. Только прошу: все, о чем только что рассказывали, напишите. Может быть, придется связаться и с милицией.
Не успела закрыться за старушкой дверь, как на пороге показался инвалид на костылях. С виду ему было уже за сорок. Высокий, костистый. В недружелюбном взгляде вызов… И, как показалось Петру Егоровичу, от него попахивало перегаром даже издали. Об этом же говорили и почти багровый цвет лица, и воспаленные глаза инвалида.
«Пьет», – подумал Петр Егорович, показывая вошедшему на стул. Тот садился долго, неловко, гремя костылями и озираясь по сторонам, как будто собирался сказать что-то очень важное и секретное, но боялся, не подслушали бы посторонние.
Петр Егорович хотел было сразу же оговорить: нехорошо, мол, с душком сивухи приходить на прием к депутату, но раздумал: уж больно много тревоги и нервозного напряжения таилось на лице вошедшего.
– Фамилия, имя и отчество?
– Иванов Михаил Николаевич.
– Адрес?
Инвалид сказал адрес, и Петр Егорович записал его в депутатскую книгу.
– Чем могу быть полезен, товарищ Иванов? – Петр Егорович оглядел с ног до головы инвалида. Мятая штанина на его единственной ноге на коленке пузырилась, в нескольких местах распоротый по швам и изрядно потертый серый пиджак был, как показалось Петру Егоровичу, с чужого плеча: уж больно несуразно он висел на худых плечах инвалида.
Иванов поднес кулак ко рту и хрипловато прокашлялся. «Конечно, пьет, и пьет изрядно», – заключил Петр Егорович, наблюдая, как трясутся пальцы инвалида.
– Просить пришел вас, Петр Егорович… Помогите лечь в госпиталь, чтоб отрезать от культи лишние два сантиметра. – На лице инвалида изогнулась скорбная подкова улыбки.
– От какой культи? – Петр Егорович не успел сразу сообразить, о чем тот говорит.
– Вот от этой самой, всего-навсего два сантиметра отмахнуть.
Инвалид резким рывком поднял короткий обрубок левой ноги и помахал им. И это помахивание культей с загнутой и пристегнутой к поясу брюк штаниной еще сильнее подчеркнуло физическую неполноценность калеки. Инвалид задышал часто, натужно…
И снова на Петра Егоровича наплыла удушливая волна водочного перегара. Он резко поднял голову и отшатнулся на спинку стула, который под ним жалобно заскрипел.
– Прошу вас, товарищ Иванов, быть поспокойнее, и в выражениях будьте поразборчивей. Вы не у пивного ларька, а на приеме у депутата.
Инвалид сипло и натужно захохотал. Смеялся, а лицо его было таким, будто он вот-вот заплачет.
– И этот ваш смех… совсем не к месту! – Петр Егорович бросил взгляд в журнал, где был зарегистрирован последний посетитель. – Прошу, расскажите спокойно и по порядку, что вас привело ко мне и чем я могу помочь?
Инвалид рассказал… Рассказал так, что Петру Егоровичу уже с первых слов стала ясна и очевидна вся сущность того самого инструктивного письма Министерства здравоохранения, в котором строго-настрого определялись медицинские показания для бесплатного предоставления инвалидам Отечественной войны автомашин марки «Запорожец». Оказывается, по словам инвалида, в этом инструктивном письме говорится, что машинами обеспечиваются только те безногие инвалиды Отечественной войны, которым степень ампутации не позволяет пользоваться протезом. А у Иванова таких медицинских показаний нет. А поэтому ему, согласно инструктивному письму министерства, машина не полагалась.
– И вы хлопотали? – тихо и даже с какой-то виноватостью спросил Петр Егорович, впервые за два года своих депутатских приемов растерявшись и не зная, что посоветовать избирателю.
– Где только не был, куда только не писал…
– Чем же могу помочь вам я, депутат райсовета, такой же, как вы, рабочий человек? – теперь уже как с другом советовался Петр Егорович, забыв в эту минуту, что не таким тоном и не эти слова должен он говорить своему избирателю.
– Говорят, что вы многим помогаете… А письма что? Бумага все стерпит. Если б их читали те, кому они написаны, а то ведь… не доходят. Вот я и пришел к вам, Петр Егорович, может, что посоветуете… – Теперь уже в голосе Иванова не сквозил прежний холодок досады и сдержанного напряжения. Он несколько успокоился, сидел расслабленный, опустив голову, и глядел под стол, откуда торчали грубые ботинки Петра Егоровича.
– А почему, собственно, такая точная мера: одним, таким же, казалось, инвалидам, дают машину, а другим не дают?
– Говорят, что можно обойтись с протезом и палкой.
– Вы пробовали ходить на протезе?
– Три кожаных рысака в упряжке стоят дома и все три сбрасывают, у́росливые.
– Что значит «сбрасывают»? Не подходят?
– Почему не подходят?.. Подходят… Но такие швы мне во время операции наложили в полевом госпитале, что походишь на протезе два дня, а потом два месяца лежишь в госпитале, открываются швы, и все начинается сначала, как в сорок третьем.
– Где потерял ногу-то? – перейдя на «ты», спросил Петр Егорович, а сам мучительно думал, что бы такое посоветовать инвалиду.
И снова не то улыбка, не то гримаса плачущего человека искоробила губы Иванова в скорбной подкове.
– А там… Там… – Он закрыл глаза и сделал несколько судорожных глотков: видно было, что горло схватили нервные спазмы, – в Запорожье… Где делают эти самые… «Запорожцы»…
Петр Егорович-встал, крепко вцепившись пальцами в край стола, и слегка наклонился вперед.
– При освобождении?
– Да… Четырнадцатого октября сорок третьего года. В красноармейской книжке… там все записано…
Каретников видел, как по шершавой седеющей щетине небритой щеки Иванова скатилась слеза. Скользнув по подбородку, она упала на подвернутую штанину. Теперь Иванов был уже не таким, каким он перешагнул порог комнатушки, – с дерзким вызовом в глазах. Он сидел на стуле перед столиком депутата словно раздавленный, беспомощный и смертельно усталый.
– А вы ведь и не узнали меня, дядя Петя! – не глядя на старика Каретникова, глухо сказал Иванов.
– Вроде бы нет… А кто ты такой?
– Я сын вашего подручного… Николая Захаровича Иванова. Помните, дядя Петя, я носил вам с отцом обеды в тридцать пятом и тридцать шестом годах?.. А потом вы провожали нас в октябре сорок первого года в армию… Еще речь в нашем цехе держали. Неужто забыли?
Петра Егоровича словно обожгло. Он даже резко отшатнулся от стола, вглядываясь в лицо Иванова. Как походил он на отца! Тот же нос с нервным разлетом ноздрей, те же серые печальные глаза и впалые щеки. В таких же годах… нет, пожалуй, помоложе был подручный Петра Егоровича Николай Захарович Иванов, когда уходил на финскую, с которой он не вернулся.
– Мишутка!.. Ты ли это? – Голос Петра Егоровича дрогнул, и, чтобы подавить спазмы, которые кольцом схватывали горло, он подошел к Иванову и прижал его голову к груди.
В памяти Петра Егоровича живо встала картина того морозного январского дня, когда на завод с финской войны пришла первая похоронная. Погиб его лучший подручный, оставив вдову с тремя малыми ребятишками. Старший – в цехе его все звали Мишуткой – прибавил себе год в свидетельстве о рождении и учеником токаря поступил на завод. Но вскоре в отделе кадров подделку разоблачили и хотели уволить подростка, но заступился Петр Егорович Каретников. Так и сказал начальнику цеха: «Ложь во спасение не грешна. Мальцу нужно работать, кормить младших братьев».
А в октябре сорок первого года Петр Егорович провожал на войну отряд добровольцев, еще не достигших призывного возраста. Даже напутственную речь произнес с трибуны. Как сейчас помнит: среди бритоголовых молодых призывников в толпе он несколько раз набегал взглядом на ясные и чуть-чуть печальные глаза Мишутки Иванова. «Ивановы… На вас стояла и будет стоять Россия…»
Петр Егорович кулаком смахнул со щеки слезу, подошел к столу и встал спиной к инвалиду, который, не шелохнувшись, согбенно сидел на стуле и беззвучно глотал слезы.
– Успокойся, Мишутка, все это, брат, жизнь. Что кому суждено, того не обойдешь и не объедешь, – Петр Егорович подошел к Иванову и, справившись с минутной слабостью, проговорил уже твердым голосом: – Заявление написал?
– Нет.
– Напиши и занеси завтра. Мне передадут.
Петр Егорович захлопнул книгу регистрации, положил ее в ящик стола и закрыл на ключ, который он спрятал в щель под подоконником.
– Пойдем, Михаил Николаевич! Постараемся что-нибудь сделать. Если не добьемся своего в райсобесе, напишем письмо в облисполком Запорожья и директору завода. Если не поймут нас запорожцы, снова возьмемся за Москву. Только тогда уже будем говорить в верхах.
Из домоуправления вышли вместе. Впереди – Петр Егорович, за ним – инвалид Иванов. Старик Каретников слышал, как мягко постукивали по слежавшемуся и разбухшему от мытья коридорному паркету резиновые нашлепки на костылях инвалида, слышал, как твердо и весомо ступала на пол его обутая в стоптанную сандалию нога, и эти звуки чем-то напоминали ему ощущения перебоев собственного сердца.