Текст книги "Родник пробивает камни"
Автор книги: Иван Лазутин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
– Помню… – И снова болезненный взгляд Брылева остановился на солнечной улыбке Юрия Гагарина.
– А ансеровскую «Легенду о Петре Добрынине»? Не вас ли рабочие завода после премьеры несли на руках до автобусной остановки?
– Было и это… Носили… – Голос Брылева звучал глухо и хрипловато, и Таранову вдруг показалось, что если он и дальше поведет с ним такой разговор, каждое слово которого будет как кувалдой бить по его больным нервам, то старик встанет и скажет: «Хватит мучить!.. Бей сразу!.. Наотмашь, наповал!..»
– Ведь и «Сибирской новеллой» вы здорово громыхнули. На всю Москву. Помните, какая была восторженная пресса на спектакль?
– Было… Все было, Петр Николаевич… Все было, и все уплыло…
Таранов скомкал ненужный лист бумаги и швырнул его в корзину, стоявшую в углу кабинета.
– Нет, не уплыло!.. Не уплыло, Корней Карпович!..
– Что вы предлагаете? – Брылев снизу вверх смотрел на строгое лицо Таранова, на котором смуглый румянец проступил еще резче.
– Единственный и самый верный ход!
– Подскажите.
– Лечиться.
– Пробовал.
– Нет, не пробовали!
– Пробовал. Несколько раз.
– И что же? – Таранов смотрел на Брылева так, словно он сожалел о том, что незаметно для себя вдруг потерял инициативу в разговоре и теперь в роли виноватого царевича оказался он, Таранов, а допрашивающим и правым государем стал Брылев.
– Все это несерьезно… Настоящего лечения в Москве пока нет. – Голос Брылева окреп. Он достал трубку и, вскинув высоко правую бровь, пробарабанил по трубке ногтями. – Разрешите курить?
– Курите.
Брылев долго набивал трубку, долго раскуривал ее, потом бросил взгляд на широкую спину Таранова, который молча стоял у окна и глядел на территорию завода, и тихо спросил:
– Может быть, пока кончить наш разговор?.. Я вас понял… Вы занятый человек, Петр Николаевич, у вас завод… Мне что, написать заявление об уходе по собственному желанию?
Таранов круто повернулся к Брылеву. Но заговорил не сразу.
– А есть ли он, тот настоящий доктор, который может вас вылечить?
– Есть.
Не ждал такого решительного ответа Таранов. Уж слишком дерзкой показалась шутка Брылева, который был кругом виноват и еще осмеливался продолжать разговор таким тоном.
– Где же он живет, этот ваш великий доктор? – с явной насмешкой спросил Таранов.
– Он живет в Челябинске… – И Брылев назвал фамилию, имя и отчество доктора.
Таранов сел за стол, сделал какую-то заметку в календаре. Словно между прочим, бродя взглядом по столу, дальнозоркий Брылев прочитал, что он записал фамилию, имя и отчество доктора.
– Расскажите мне об этом докторе.
Брылев начал неторопливо рассказ о докторе, который делает чудеса, к которому едут безнадежно больные люди, страдающие хроническим алкоголизмом, едут соотечественники и люди из буржуазных и демократических стран, едут молодые и старые, самые рядовые, простые люди и очень знатные и даже знаменитые особы.
– И всех вылечивает?
– Почти всех. Не поддаются единицы из ста, но это те, кто нарушает после лечения режим. Они, как правило, погибают.
– Лично я первый раз слышу об этом докторе.
– Его затирает официальная медицина. Он практик. Без докторских степеней и высоких званий. А они, академики медицины, не могут научно, теоретически, объяснить его систему и поэтому плюют на его статистику, на спасительные результаты его метода лечения. Более того – считают этого доктора шарлатаном.
– Что же мешает вам, Корней Карпович, поехать к этому знаменитому доктору?
– У него огромная очередь. Не пробьешься. Писал я ему, но… не получилось. Могу поехать только тогда, когда труппа театра уходит в отпуск. А у него в это время всегда большой наплыв.
– А еще какие трудности на вашем пути в Челябинск? – Таранов снова что-то записал в настольном календаре.
– Ну, и… – Брылев замялся, словно стыдясь произнести то, что его могло унизить.
– Что же вы запнулись, Корней Карпович? Раз уж начали разговор по душам, так давайте по душам, до конца.
– Никак не выиграю по лотерейному билету мотоцикл или «Запорожец», чтобы вместо них взять деньги.
– Понятно… А долго протекает этот курс лечения? Месяц? Два? Три?..
– Всего два дня. День на подготовку, анализы, лекция доктора, потом медицинский сеанс и… приведение в норму.
– И трудное лечение? – Теперь Таранов искренне заинтересовался личностью доктора, который со слов Брылева в воображении его уже начинал приобретать ореол таинственной значительности.
– Очень трудное… У некоторых даже наступает клиническая смерть… Но всех приводят в себя. Все уезжают от него в добром здоровье и на всю жизнь прощаются с этой отравой.
Прошло не более получаса, как Брылев переступил порог заместителя секретаря парткома, а в голове Таранова пронеслось столько противоречивых мыслей и соображений, столько раз он во время беседы менял позиции своего отношения к режиссеру… Но все эти мысли, как тоненькие прочные волокна, сплетались в одну крепкую веревку, которую Таранов хотел бросить с берега тонущему Брылеву.
«Спасти!.. Подать руку!.. Он еще принесет много добра молодежи.. Он еще послужит своим талантом искусству… Но эту веревку нужно до него добросить… Иначе…»
– Лечение платное?
– У него частная практика. Медикаменты, обслуживание, уход – все за счет доктора.
– Разумеется, и самолет туда и обратно?
– Да.
– А накопить от зарплаты трудно?
– Невозможно.
– Корней Карпович, – после некоторого раздумья проговорил Таранов, – вы очень хотите поехать в эту лечебницу?
– Она мне снится по ночам. Это мой последний островок надежды.
– А если мы вам поможем?
– Кто это вы?
– Мы!.. Завод.
Болезненная улыбка искривила морщинистое лицо старого актера. Не сразу ответил он, хотя знал, что ответ его должен быть последним и решающим словом в этой встрече. Брылев затушил трубку, зачем-то повертел в руках рукоятку трости.
– Петр Николаевич, если вы поможете мне пройти курс лечения у этого доктора, то остаток своей жизни я отдам молодежи завода, его драматическому коллективу.
Говорить было больше не о чем. Они расстались молча, на прощание крепко пожав друг другу руки. Так расстаются люди, у которых в душах плещутся такие подступающие к горлу валы большого чувства, которые нельзя втиснуть в затасканные, обыденные слова обычного человеческого общения.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Жаркий сентябрь обжигал листву молоденьких лип, растущих во дворике, полуденным зноем подвяливал цветы в газонах и нагревал асфальт так, что он вдавливался под ногами и тепло его чувствовалось через подошвы ботинок.
Старый, седой дворник домоуправления, в котором размещалась депутатская комната избирательного участка, задень уже третий раз принимался поливать из шланга асфальтированный дворик, по которому важно расхаживал обреченный на одиночество петух. Полыхающий всеми цветами радуги, он горделиво нес свою петушиную осанку и красоту. Петушка еще цыпленком привез из орловской деревни дворник, у которого три года назад умерла старуха. Овдовев, он устроился в Москве, где ему была предоставлена по лимиту однокомнатная квартирка в цокольном этаже, специально спланированная архитектором как квартира дворника. А когда «вклюнулся» в работу, то с разрешения домоуправа получил отгул, съездил в деревню, забрал кое-какие свои кухонные пожитки, прихватил с собой старую тульскую гармонь и молоденького, с еще не прорезавшимся голосом петушка.
Вначале жильцы подъезда улыбались и качали головой, когда рано утром слышали через раскрытые окна неуверенное, но членораздельное «кукареку», а потом так привыкли к этому утреннему сигналу, что стали выносить Петьке кто пшенца, кто горсточку гречки, кто бросал ему разломанную сдобную сушку.
С утра до вечера Петька, как верный пес, кружил у ног своего хозяина. А к осени из него вымахал такой важный красавец, что кое-кто из жильцов, видя эту неразлучную пару всегда вместе, останавливался и со стороны любовался грустной картиной двух одиноких, прикованных этим одиночеством друг к другу существ – старого дворника-вдовца и оторванного от своего куриного племени Петьки.
Старая жиличка с восьмого этажа, приехавшая из смоленской деревни нянчить внука, глядя на всегда чем-то встревоженного и чего-то ищущего петуха, однажды сказала:
– Отвези ты его назад в деревню, он здесь зачаврит от тоски. Вишь, мечется, подружку ищет…
А дворничиха-татарка из соседнего дома насоветовала другое:
– Продай питух сельскохозяйственный выставка, хороший диньга дадут. За этот диньга трех кур магазин купишь…
Но дворник слушал всех, а делал свое дело: вставал вместе с Петькой и вместе с ним отходил ко сну. Сделал ему в коридорчике даже маленький нашест, под который поставил железный лист, чтобы не загрязнять квартиру.
Разлучались только на какие-то полчаса-час в день: когда дворник ходил за три квартала в пивнушку, где приходилось отстаивать длинные очереди, и в магазин. Боялся, подшибут. В этих случаях он заманивал Петьку домой и закрывал его одного в коридоре.
Петр Егорович открыл пошире окно в депутатской комнатке и, на какие-то минуты забыв, что за соседним столиком сидит посетитель и пишет заявление о том, чтобы ему временно разрешили прописать больную старую мать, приехавшую в Москву на лечение, залюбовался открывшейся перед его глазами необычной для столицы картиной: по двору важно, с каждым шагом встряхивая мягко скользящим оперением шеи и красным гребнем, расхаживал петух, Об этой причуде дворника он знал давно, не раз видел и петуха, но сейчас, когда до него было всего каких-то полтора-два метра, он показался ему необычно красивым.
Шаркая по асфальту шпорами, Петька подошел к свежевыкрашенной скамье, на которой еще лежала бумажная табличка с надписью «окрашено», взмахнул крыльями и взлетел на спинку скамьи. Оглядев с этой высоты дворик, он повернулся в сторону седого дворника, поливающего из резинового шланга цветы, как-то весь подобрался, поднял голову, вытянулся в струнку и огласил двор таким звонким и сильным криком, что малыш, играющий неподалеку в песочнице, опрометью стрельнул к своей разморенной на солнце бабушке, сидевшей на скамье в уголке дворового скверика.
– Хорош голосок! – бросил Петр Егорович в окно, встретившись взглядом с дворником.
– Знамо дело, не инкубаторский. У нас в Орловщине все такие горластые, только мастью разные. А уж в драке – глядишь, и душа радуется.
– Что ж, какая-нибудь особая порода? – поинтересовался Петр Егорович.
– Американец, лингорн! В петушиных боях этой породе ровни нет, – хрипловато ответил дворник и, словно балуясь, пустил струю в петуха.
«Уж кто-кто, но только не леггорн, и сроду порода леггорн не была американской, а как бойцовых петухов леггорнов никогда в расчет не принимали», – хотел было поправить дворника Петр Егорович, но раздумал: зачем разубеждать старика, раз ему хочется, чтоб Петька его был «лингорн» и обязательно «американец»?
Вдруг Петр Егорович увидел: во дворик въехал новенький темно-вишневый «Запорожец» последнего образца. Спугнув петуха, автомобиль плавно обогнул центральную клумбу и остановился у окна депутатской комнаты.
У Петра Егоровича даже дух перехватило, когда он увидел, как дверка машины распахнулась, и из нее, вначале выбросив впереди себя костыли, тяжело вышел Михаил Иванов. Иванов не видел Петра Егоровича, а поэтому он даже не изменил выражения своего лица, на котором лежала печать глубокого волнения и озабоченности.
«А костюмчик-то, костюмчик-то надел… с иголочки!.. Наверное, только что из магазина. Успел ли оторвать этикетку? – Петр Егорович стоял у окна и наблюдал, как мягко, с какой-то особой, ласковой бережностью и осторожностью, словно с любимым человеком, обращался Иванов со своей машиной, когда закрывал на ключ дворцу. – Ну, слава богу, теперь вижу своими глазами. Да так быстро!.. Не прошло и месяца, как я был у замминистра…»
Петр Егорович принял у посетителя заявление и назначил день, когда тот может осведомиться о результате его ходатайства перед начальником паспортного стола районного отдела милиции: в отделении милиции в прописке было отказано.
– Только никаких гарантий не даю. Попытаюсь объяснить, что для временной прописки старому человеку, да к тому же матери, есть все основания.
Не успел он закрыть дверь за избирателем, ходатайствующим о временной прописке матери, как в комнату, всем весом налегая на костыли, вошел инвалид Иванов. С его приходом комната как-то сразу стала теснее и ниже.
О том, что Иванов неделю назад получил новенький «Запорожец», Петр Егорович знал: тот прерывающимся и охрипшим от волнения голосом звонил ему со склада, где получал машину. Острая новизна радости и душевного равновесия была уже обоими прочувствована и пережита, а поэтому Петр Егорович пока еще не догадывался, чем так озабочен и встревожен Иванов, руки которого тряслись и по загорелому лбу стекали струйки пота. Иванов крепко пожал руку Петру Егоровичу, отбросил костыли к стене, сел на скамью и, вытирая платком с лица пот, продолжал молча и тревожно смотреть на Петра Егоровича.
– Что случилось? – спросил Петр Егорович, видя, что Иванов пришел к нему совсем не затем, чтобы лично поблагодарить его за помощь в получении машины.
– Вы письмо получили, Петр Егорович? – осевшим голосом спросил Иванов.
– Какое письмо?
– Из Запорожья? Я вчера получил копию… Искал вас весь день и нигде не нашел…
– Вчера и позавчера я был у сына. Я, кажется, говорил тебе, что он с женой в долгосрочной командировке за границей. Внучка с заводом на уборочной в Сибири. Приходится приглядывать за квартирой.
– А письмо-то получили? – твердил свое Иванов:
– Нет, не получил… А что?.. А впрочем, может быть, мне и есть письмо, но я в исполкоме не был уже две недели.
Иванов выхватил из нагрудного кармана новенького светло-серого костюма конверт с фирменным типографским штемпелем наверху.
– Читайте, – дрожащими пальцами Иванов протянул Петру Егоровичу. – Что же теперь будем делать?
– Прочитай вслух, я сегодня дома забыл очки. – Петр Егорович вернул Иванову письмо, и тот, прокашлявшись, начал читать прерывающимся голосом:
«Уважаемый Петр Егорович!
Это письмо по поручению комсомольской организации сборочного цеха Запорожского автомобильного завода пишет секретарь цехового бюро комсомола Виталий Корзухин.
Месяц назад директор завода Дмитрий Ксенофонтович передал нам в комсомольскую организацию Ваше письмо и просил вынести по нему наше решение. Мы прочитали это письмо на комсомольском собрании и единогласно решили взять пожизненное шефство в обеспечении автотранспортом инвалида Отечественной войны Иванова Михаила Николаевича, потерявшего ногу в боях за наш город. Из металла, сэкономленного комсомольцами литейного цеха, в июле месяце мы сверх плана изготовили и собрали автомобиль марки «Запорожец» с ручным управлением и получили у дирекции право подарить эту машину ветерану войны Михаилу Николаевичу Иванову, пролившему кровь на земле нашего завода и ставшего инвалидом второй группы.
Документы на отгрузку машины уже все оформлены. Просим Вас сообщить адрес, по которому удобнее для М. Н. Иванова транспортировать автомобиль.
Секретарь комсомольской организации сборочного цеха В. Корзухин».
Иванов кончил читать письмо и рукавом нового пиджака стер со лба крупные капли пота.
– Да, – ухмыльнулся в усы Петр Егорович и встал. – Не было ни гроша – и вдруг алтын. Молодцы комсомольцы! Как оперативно сработали! Ну что ж, Михаил Николаевич, поздравляю. Ты заимел новых сильных и верных друзей. Уж эти не подведут. Раз сказали, что взяли пожизненное шефство в твоем автомобильном хозяйстве, значит, можешь выжимать из своего «Запорожца» все его возможные и невозможные силы.
– Так что же теперь делать? Что мне им ответить?.. Вернее, что вы им ответите? Ведь письмо-то вам написано, а мне всего лишь копия? – Иванов растерянно развел руками. – Я сегодня всю ночь не сомкнул глаз. Не знаю, что теперь и делать.
Петр Егорович от души расхохотался, отчего петух, прохаживающийся по дворику рядом с распахнутым окном депутатской комнаты, пугливо отбежал в сторону и призывно закокотал.
– Выбирай одно из двух: или сдавай этот в горсобес и получай дареный, иди срочно нужно писать благодарственное письмо и поставить комсомольцев в известность, что «Запорожец» ты уже получил по линии социального обеспечения. Середины быть не может.
Иванов привстал и на одной ноге подскакал к распахнутому окну, в трех шагах от которого стоял его сверкающий на солнце вишневый «Запорожец».
– Сдать?! Не могу я его сдать… Я уже сросся с ним. Мотор у него работает как у часиков «Космос», еле слышно, а скорость берет такую, что дает прикурить «Волгам»… Вы только поглядите на этого красавца!.. Отказаться от него – это вроде бы предать его. Пойти с другом в бой и оставить его на поле боя раненым… Что хотите, а но могу. И жена к нему уже привыкла. А внук даже расплакался, когда я сказал, что, наверное, его придется сдать. Мы уже его окрестили «Вишенка».
– Тогда будем вместе писать письмо, благодарить запорожцев и выражать готовность принять их пожизненное шефство над твоей «Вишенкой» и всем остальным, что касается автомобильной части…
Иванов круто повернулся к Петру Егоровичу и, облокотившись о подоконник и тем самым облегчив тяжесть опоры на одну ногу, тихо, словно по секрету, сказал:
– Петр Егорович, а что, если сделать вот что… – И замолк, точно испугавшись, что идею его Петр Егорович не только не поддержит, но и осудит.
– Что?
– Есть у меня фронтовой дружок. Воевали в одной танковой бригаде, в одной роте. По фамилии его почти никто не знал. Была у него кличка «Буря с вихрем»… Таких смелых и отчаянных я в жизни до него и после уже не встречал. Правда, была у него слабость: любил первым на своей «тридцатьчетверке» врываться на огневые позиции немцев и наводил там такой тарарам, что ни словами сказать, ни пером описать. На окраину Запорожья он на своем танке ворвался первым, на моих глазах смял четыре артиллерийских расчета и пошел утюжить окопы, в которые немцы драпали, как серые крысы… Меня в этом бою ранило, а «Буря с вихрем» пошел дальше освобождать Украину. А через год, когда уже по чистой вернулся из госпиталя, я случайно узнал, что под Львовом танк «Бури с вихрем» подорвался на немецкой мине и ему оторвало правую ногу чуть пониже колена. – Иванов ладонью вытер потное лицо и продолжал: – Уж если говорить о шефстве наших запорожцев, то мне до «Бури с вихрем» далеко. Когда меня ранило, у него уже было два ордена Красного Знамени, поговаривали, что еще два-три хороших танковых сабантуя – и «Буре с вихрем» не миновать Звезды Героя. – Иванов налил из пузатого стеклянного графина в граненый стакан теплой воды и опрокинул ее двумя глотками. – Но до Героя так и не дотянул, подкузьмил Львов, ранило.
– А где же он сейчас, этот твой «Буря с вихрем»?
– В Новосибирске. Работает в профтехучилище. Преподает молодым рабочим слесарное дело. На работу ездит на трехколесной тарахтелке. Приходится тащиться на этой керосинке через весь город. Вот уже пятый год хлопочет насчет «Запорожца». Правда, за свои денежки, со скидкой, но обещают. Прошлое лето «Буря с вихрем» ездил лечить свои фронтовые болячки в Мацесту и на денек завернул ко мне. Посидели как следует, поговорили от души, навспоминались… Уж если говорить насчет шефства запорожцев, то «Буря с вихрем» для этого дела кандидатура номер один. Если в Запорожье есть городской музей, то об этом там должно быть сказано.
Петр Егорович смотрел на Иванова, внимательно-внимательно слушал его, а сам думал: «Боже мой!.. И откуда в тебе, сто раз обстрелянном, многажды раненном телесно и душевно, столько доброты и нежности к ближнему?.. Видишь ли, по-твоему, права быть подшефным у запорожских комсомольцев «Буря с вихрем» имеет больше, чем ты… Ты, как тебе сегодня представляется, всего лишь потерял ногу на окраине Запорожья, в самом начале вторжения в город… А он, «Буря с вихрем», первым ворвался в город на головном танке, и крушил врагов огнем пушек, и мял их стальными гусеницами… Ты все прикинул, солдат Иванов, все передумал за сегодняшнюю бессонную ночь и твердо решил: «Буря с вихрем» более достоин… Да знаешь ли ты, что только за одну эту меру души твоей, гордой и чистой, тебе, Иванову, нужно ставить памятник на центральной площади Запорожья? А ты стесняешься, скромничаешь, боишься заслонить собой боевого друга, который через весь Новосибирск тащится на своей тарахтелке учить слесарному делу молодых парней… А они, эти парни, если, не приведи господь, повторится такая же беда, через которую прошел «Буря с вихрем», пройдут тем же путем, теми же дорогами, что прошли их отцы… Ну что же ты замолчал, говори, Иванов, я слушаю тебя внимательно, слушаю сердцем…»
– Ну как, Петр Егорович?
– Хорошо. Напишем завтра запорожским комсомольцам о твоем «Буре с вихрем». Ты хоть скажи, как его фамилия?
– Почти как и у меня – Петров. Иван Гордеевич Петров.
– Скажи-ка ты… Иванов, Петров, Сидоров. Как дважды два – четыре. А в Берлин вошли и на рейхстаге расписались. – Петр Егорович положил свою еще нелегкую руку на плечо Иванова. – Пойдем, прокати меня на «Вишенке». Посмотрю, как сидишь за рулем.
Когда по ступенькам поднялись в подъезд дома и вышли во двор, Иванов аж ахнул: на крыше его «Запорожца», нахохлившись, расхаживал петух.
– Этот откуда взялся?! – только и успел сказать Иванов, как петух замер и, отправив свои естественные надобности, снова, как будто бы ничего не случилось, принялся вышагивать по лакированной крыше автомобиля.
Увидев этот непорядок, дворник перекинул с руки на руку металлический наконечник резинового шланга и ударил по петуху и по крыше «Запорожца» сильной струей воды. Петр Егорович и Иванов стояли рядом с машиной и улыбались, как дети, готовые расхохотаться, если бы это не сочли неприличным две старушки, сидевшие на лавочке у детской песочницы.
Уже в машине, когда Иванов вырулил со двора на широкую улицу, Петр Егорович сказал:
– Поедем сейчас ко мне. Будем вместе сочинять ответ запорожским казакам. Помнишь картину Репина, где запорожские казаки турецкому султану ответ пишут?
– Кто же эту картину не знает, – сдержанно ответил Иванов и, обогнав голубую «Волгу», кинулся за другой – черной, с шашечками на боках.
– А ты, я вижу, лихач.
– У моряков была в войну пословица: «Кок равен сухопутному полковнику». А московские орудовцы и милиционеры сочинили свою пословицу: «Фронтовой танкист равен десяти лихим московским таксистам». Здорово кто-то придумал?
– Ну, раз так, тогда жми! Запорожцы ждут нашего ответа.
– А у меня в глазах стоит «Буря с вихрем». Вот будет радости у человека, если он с трехколесной тарантайки пересядет на эту птичку. Хоть мала, а характер у нее запорожский, казачий.
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
«Здравствуй, Володя!
Если бы ты знал, что такое Сибирь! А впрочем, ведь ты и сам коренной сибиряк.
Ехали мы долго и шумно. Разумеется, не без приключений. Кажется, только теперь начинаю понимать, что такое самостоятельность в жизни. Только теперь убедилась, насколько верна старая восточная пословица: «Лучше раз увидеть, чем сто раз услышать…»
Если хочешь видеть меня, на минуту закрой глаза и вообрази картину. Вечер, солнце уже покатилось за темные колки. С кухни тянет дымком, который дразнит аппетит. Я лежу на телеге и пишу тебе это письмо. Левая оглобля телеги задрана и опирается на дугу. На конце оглобли висят хомут, шлея и седелка. Видишь, дружочек, я уже кое-чего знаю из деревенской, крестьянской жизни. Терпко пахнет дегтем – только сегодня конюх Авдюха смазывал колеса.
На ладонях моих за четырнадцать трудовых дней уже появились мозоли. С такими мозолями в дни баррикадных боев в Париже, когда восставшие коммунары весь мир делили на два класса: на тех, у кого на ладонях мозоли (наши!), и тех, у кого руки изнежены (враг), – меня бы не тронули.
И еще я здесь успела понять, почему мы, москвичи, ершимся, когда наши отцы и деды посматривают на нас со вздохом огорчения, видя, как мы, молодежь, и в праздники, и в будни отплясываем твисты и шейки.
А иногда мне кажется, что у каждого человека есть свой третий тур на экзаменах в самостоятельную жизнь. И проходит он, этот тур, не в студенческой аудитории, а в поле, у станка, в забое, на солдатском посту… Хоть мы с тобой и неверующие, но есть большая правда в народной мудрости, которая утешала в беде христиан: «Что бог ни посылает – все к лучшему».
Барабинские степи… Они бескрайни… Луга перемежаются с полями. И как зеленые островки среди этой шишкинской желтизны – березовые колки. Вперемежку с осиной – не зря ее назвали «чертовым деревом»: листья дрожат даже в безветренную погоду. На опушках этих колков столько земляники, что диву даешься, – никто не удобряет, не поливает, а она, запоздалая сибирячка, кумачовыми гроздьями сверкает в густой росистой траве.
А когда смотришь с комбайна на колышущиеся волны спелой пшеницы, то невольно сравниваешь себя с матросом, стоящим на палубе корабля, плывущего по тихому золотому океану. Ты скажешь – банально? Что образ этот затаскан сто лет назад третьестепенными писаками и газетчиками? Но даю честное слово – это самое точное, а может быть, единственно верное сравнение, рождаемое тем ощущением, которое остро испытываешь, стоя на мостике комбайна.
Комбайнер в нашей бригаде хороший парень – Коля Петунин. Недавно вернулся из армии. Служил на границе с Китаем. Девчонки мне говорят, что он в меня влюблен. А я что-то ничего особенного не замечаю. Правда, как увидит утром, так вспыхивает, как утренняя заря. А его мама, тетя Настя, наша бригадная повариха, в обед подкладывает мне лучшие кусочки мяса. А дня три назад вроде бы в шутку сказала: «Оставайся, Светик, в наших краях. Выдадим тебя за лучшего комбайнера, а то сохнет по тебе один парень, вздыхает по ночам, не спит…» Я отшутилась и сказала, что есть у меня в Москве жених, что мы уже дали друг другу клятву. Тетя Настя вздохнула и ответила: «Конечно, мы, деревенские, вам не пара». Научила она меня доить корову и солить огурцы. Вот приеду к тебе в Н-ск – насолю таких огурчиков, что пальчики оближешь.
Вчера вечером бегали с девчонками за грибами. Водил нас конюх Авдюха. Не знаю, что это – имя или фамилия, а может, деревенская кличка, но все – взрослые и дети – зовут его Авдюхой. Это модернизированный дед Щукарь. Спрашиваем, сколько ему лет, – говорит, что сбился со счету, в гражданскую уже носил усы и бороду.
Такие грузди, как здесь, у нас в Подмосковье не растут. Одной шляпкой гриба можно закрыть ведро. И ни одного червячка. Тетя Настя угощала нас солеными – за уши не оттащишь. Даже сейчас вот пишу тебе про соленые грузди, а у самой слюнки текут. Авдюха знает тайные грибные места. От своих, деревенских, скрывает, а нам, приезжим, показал. Все равно скоро уедем, не страшно. Любимая лошадь у Авдюхи – Свистуниха – так зовут серую кобылу, на которой к нам в бригаду подвозят молоко. Ее серый жеребеночек – мы назвали его Шустриком – просто чудо. Каждый вечер мы с рук кормим озорника земляникой. К этому лакомка Шустрик так привык, что подходит к нам несколько раз в день, тычется своей бархатной мордашкой в наши ладони и требует.
По ночам часто жжем костры. Под гитару поем городские песни. А когда поем про дедку и бабку – тетя Настя и Авдюха покатываются со смеху и просят спеть что-нибудь еще такое же смешное. А когда Авдюха начинает рассказывать, какой он в молодости был неотразимый «ухажер» и как «ходил» со своей «матаней», мы хватаемся за животы. И ведь самое забавное то, что не рассмешить хочет нас своими воспоминаниями, а умилить, похвастаться, как вместе со своими дружками-ровесниками они подныривали во время купания под своих «зазноб», как те визжали так, что слышали в деревне, как, не останавливаясь на этом, они «озоровали» дальше – прятали в кустах одежду своих невест… И стыдно слушать, и смешно. Но все это у него выходит до предела искренне и по-деревенски наивно.
Только здесь, в Сибири, впервые в жизни увидела утренние зори в поле. Прохлада… Роса такая, что собирай с листьев пригоршнями и умывайся. А тишина! Временами бывает так, что кажется: вся природа замерла в торжественном карауле, встречая новый, нарождающийся день. Дышишь полной грудью – и не надышишься. В кустах похрапывают лошади, похрустывают сочным и тягучим пыреем. У порога бригадной избушки лежит, положив голову на передние лапы, Шарик и критически посматривает на мир. Хоть некрасивая, но умнющая дворняга, страшно ненавидит колхозного счетовода и кладовщика. Авдюха эту неприязнь объясняет по-своему: «Оба воруют, а поймать трудно, потому что рука руку моет». А про своего Шарика говорит с гордостью: если бы его вовремя обучили «приемам» на «собачьих курсах», то он бы «всем московским ищейкам нос утер».
Куры здесь тоже не такие, как в Подмосковье, – не только белые и похожи одна на другую, как две капли воды. Куры здесь разноперые и небольшие, шустрые. Желтые, лиловые, палевые, серые… И кажется, что ни курица – то свой портрет, свой характер. Вот я сейчас пишу, а они о чем-то сплетничают под телегой, там просыпано немножко пшеницы. А между ними, как гусарский командир, со шпорами, в эполетах, с аксельбантами и с красным кивером на голове, важно расхаживает петух. В свое оперение он вобрал все цвета радуги. А куры, косясь на гордеца, ревниво перекликаются друг с дружкой: или о чем-то судачат, или наговаривают друг на друга.
Володенька, все это нужно видеть.
Работаем мы от зорьки до зорьки. Бригада наша дружная. Все девчонки – почти мои ровесницы.
Возим от комбайна на ток пшеницу. Копним солому, потом ее скирдуем. Эта работенка не из самых приятных: остья от колосьев и солома набиваются всюду. Потное тело пощипывает, щекочет… Иногда хочется снять с себя все и бежать навстречу ветру. А после работы летим на озеро. Что там купанье в Москве-реке?! Чтобы познать цену и вкус хлеба – нужно по-настоящему проголодаться. А чтобы почувствовать всю прелесть свежести и чистоты озерной воды, нужно целый день пожариться под солнцем на соломокопнителе или у скирд. Зато аппетит вечером, как заключает Авдюха: «Зажевывай сыромятный чересседельник – и тот в животе упреет».
Тетя Настя говорит, что я «ловкая», что если бы я была в крестьянстве, то в работе была бы «жаркая» и что «ухватка» у меня есть. Так что ты, Володенька, читай и наматывай на несуществующий ус: я не только могу пускать на сцене горючие слезы над чужим, сочиненным горем, а также рассыпаться мелким бисером смеха там, где по ходу спектакля в пьесе, в скобках, стоит ремарка «смеется».
Здесь жизнь. Здесь люди один на один с землей-кормилицей, в обнимку с ней проходят свой нескончаемый, до гробовой доски, третий тур.