Текст книги "Родник пробивает камни"
Автор книги: Иван Лазутин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Капитолина Алексеевна стояла перед зеркалом и, притопывая ногой, подводила ресницы и скандировала любимый отрывок из «Сильвы». Она сделала вид, что на неуместную реплику Корнея Карповича не стоит не только отвечать, но и обращать внимание.
– Капитолина!.. Не выводи меня из терпения. Ты уже целую вечность знаешь Корнея Брылева!
Капитолина Алексеевна принялась взбивать пухлыми, перехваченными перстнями пальцами локон. Но локон упорно не хотел принимать форму взвихренной морской волны, которой от него добивались искусные руки.
– Мели, Емеля, твоя неделя!.. А вообще, Корнеюшка, шел бы ты лучше домой да отдохнул бы как следует.
– Считаю до трех: раз, два, три…
Светлана повизгивала от нетерпения:
– Скажите, Корней Карпович!.. Скажите, пожалуйста.
В голосе Брылева прозвучали грозные нотки.
– Капитолина!.. Предупреждаю в последний раз: если не нальешь рюмку, то за всю свою жизнь не смыть тебе позорного пятна! Я уже на грани буйства!..
Не обращая внимания на угрозы Брылева и просьбу Светланы, Капитолина Алексеевна продолжала перед зеркалом колдовать над прической.
Светлана украдкой от тетки за рукав потянула Брылева на кухню и, приложив палец к губам, дала знать, чтобы тот не подвел ее.
Со Стешей Светлана жила душа в душу. Поняв по ее лукавому выражению лица, что где-то что-то у нее спрятано, она расцеловала Стешу в рябинки на ее розовых круглых щеках.
– Стешенька, будь дружочком, налей немножечко Корнею Карповичу, а то он ужасно себя чувствует.
На Брылева, который стоял на пороге и, как большой провинившийся школьник, неуклюже и молча переминался с ноги на ногу и покашливал, Стеша даже не взглянула. Она только горько и как-то протяжно вздохнула и, покряхтывая, полезла в духовку газовой плиты. А когда медленно и осторожно выливала из пузатого графинчика в граненую стопку остатки коньяка, то не удержалась от причитания:
– Нет, нужно обязательно везти к бабке Подведерничихе… Только на нее вся надежда, только она может отвадить от эдакого вражьего зелья… За три наговора как рукой снимает…
Брылев воровато выглянул в коридор и, убедившись, что Капитолина Алексеевна в столовой и по-прежнему продолжает прихорашиваться перед зеркалом, одним глотком опрокинул стопку.
– У-у-х… – выдохнул он и озорно подмигнул Стеше. – Ласточкой взвилась, Стешенька.
– Корней Карпович, расскажите, пожалуйста, про тетю, – почти прошептала Светлана и сделала такое лицо, что, казалось, не уважь ее просьбу – она может расплакаться.
– Ладно, пойдем к ней.
Когда Светлана и Брылев вернулись в столовую, Капитолина Алексеевна уже закончила свой туалет. Поняв, зачем они ходили в кухню, она покачала головой.
– Все ясно. Ты снова, Корней, выходишь на свою орбиту. Горбатого исправит только могила.
– Неправда, меня спасут только хорошие роли. – Достав из коробки табак, он принялся энергично набивать трубку. – Так вот, мои дорогие друзья, вы только представьте себе картину: когда Орленев и Собинов потрясали своей гениальной игрой столичную публику, от нашей легендарной Психеи Хлыстиковой… – Брылев смолк и глубоко затянулся трубкой. Медленно выпуская дым тонкой сизой струйкой, он выжидательно смотрел на Капитолину Алексеевну.
Она подошла к Брылеву и, глядя на него прищуренными глазами сверху вниз (Брылев сидел в кресле), таинственно проговорила:
– А скажи-ка, милый Корнеюшка, вокруг кого ваш брат кружился, как мотыльковый рой?
Брылев отодвинул кресло и поднял руки.
– Пас, Капитолинушка, пас. Что верно, то верно. По красоте не было равных тебе во всем институте. А уж если начнем вспоминать о том, как был безумно влюблен в тебя Кораблинов и как ты мучила его, то… – Брылев приложил к груди руки и завел под лоб глаза. – Один только бог судья твоему коварству.
Капитолина Алексеевна раскрыла свою модную сумочку и достала из нее завернутую в папиросную бумагу фотографию, на которой была запечатлена группа молодежи. Она протянула фотографию Брылеву.
– Разыскала сегодня среди старых фотографий. Ты только взгляни, Корней! Как пожирает Сережка меня глазами!
Брылев надел очки и принялся пристально рассматривать фотографию, на которой во втором ряду стоял он, Корней Брылев, молодой, высокий, статный, с волнистой гривой буйных волос.
– Помнишь?
– Да, – горестно вздохнул Брылев, – были когда-то и мы рысаками.
– Помнишь, Корней, это было в начале мая… Мы получили стипендию и всей группой зашли в фотографию Паоло на Кузнецком мосту. – Закрыв глаза, она некоторое время стояла молча и не шелохнувшись. – Потом была маленькая студенческая пирушка. В тот же вечер в Сокольниках, у Оленьих прудов, Сережка сделал мне предложение.
– И что же ты? – рассеянно спросил Брылев.
– Я была еще молода… Испугалась, лепетала что-то нечленораздельное. А потом ты же сам видел: разве легко было голодранцу Сережке Кораблинову соперничать с Николаем? Бывало, иду с ним по Москве, а девчонки пожирают его глазами: как-никак слушатель академии, военный летчик… Это не сейчас, то были тридцатые годы. Тогда слово «летчик» звучало как теперь «космонавт».
Из рук Брылева фотография перешла к Владимиру. Прижавшись к нему, едва дыша, стояла Светлана.
Улыбка на лице Брылева засветилась новым, незнакомым Владимиру и Светлане светом.
– Да, Капитолина, судьба играет человеком. Если б кто-нибудь шепнул тебе тогда, что Кораблинов будет знаменитым артистом!
Владимир, не отрывая глаз, смотрел на фотографию. Он был поражен.
– Если б я не знал, что этой фотографии больше тридцати лет, то мог бы поспорить с кем угодно и на что угодно, что на ней Светлана. Какое поразительное сходство!
– Что же ты хочешь, Володенька, чай, она мне не двоюродному забору троюродный плетень, а родная племянница.
Капитолина Алексеевна взяла из рук Владимира фотографию, бережно завернула ее в папиросную бумагу и положила в сумочку.
Неожиданно резкий и продолжительный телефонный звонок заставил всех вздрогнуть. К телефону Капитолина Алексеевна почти подбежала и вырвала трубку из рук Светланы, которая, кроме «папочка», «папуля», ничего не успела сказать.
– Алло… Дмитрий Петрович?.. Дима?.. Здравствуй, дорогой!.. Поздравляю!.. Как с чем? Второй тур прошла блестяще! Сегодня… Только что пришла… В остальном?.. У нас все в порядке… Да, да, да!.. Что? Петр Егорович? Ничего, храбрится… А вчера заявил мне, что лечит свое сердце не в поликлинике, а на заводе… Он утверждает, что нет сердечных болезней, а есть сердечные дела… Корней Карпович? От радости пятый день в циклоне! Даже не появляется в театре. Вот и сейчас сидит перед глазами и выматывает душу… Володя? Он тоже рядом и курит папиросу за папиросой. От счастья лишился дара речи… Что случилось? Ничего не случилось. Его просто назначили на главную роль в фильме. Уже начались съемки. Кораблинов от него в восторге!.. Да, да… Он тоже передает вам привет. Как там вы поживаете? – Кивая головой и улыбаясь, Капитолина Алексеевна некоторое время молчала, стараясь не пропустить ни одного слова Дмитрия Петровича. – А где Лена? Рядом?.. Передай ей трубку… Муленок? Это ты? Целую тебя, миленькая… У нас все благополучно!.. Только что пришла!.. Отлично!.. – Капитолина Алексеевна посмотрела на Светлану. – А ты что, милочка, хочешь с блеском сдавать экзамены и чтобы ни капельки не похудеть?.. Хорошо. Хорошо… Думаю, все будет благополучно. Передаю трубку Светлане… Целую, не скучайте и почаще пишите…
Прикрыв ладонью трубку, Светлана почти кричала:
– Мамуля, здравствуй… Как там папочка? Как ваше здоровье?.. Хорошо?.. Ладно… Да я и так стараюсь… Третий тур? Побаиваюсь, но у меня хорошие болельщики. Корней Карпович эти дни все репетирует со мной, а тетя даже спит с нембуталом… Спасибо, мамуля… Я тоже… Поцелуй за меня папу. Позвоним после третьего тура…
Светлана положила трубку и подошла к Владимиру. Он по-прежнему стоял спиной к распахнутому окну и, скрестив на груди руки, смотрел то на Светлану, то на Капитолину Алексеевну, то переводил взгляд на блаженно развалившегося в кресле Брылева. Как ни пытался он выбросить из головы мысль о предстоящих репетициях и премьере, на которых Арсен Махарадзе должен целовать Светлану, она, эта мысль, заставляла болезненно замирать сердце.
– Ты не сердишься?
– На что?
– На то, что мы с тетей проболтались, что ты снимаешься в главной роли?
– Сейчас нет, а вообще ты сама знаешь – не стоит об этом трезвонить. Я же просил тебя. Не говори «гоп», пока…
– Но это же мама… Она только порадуется за тебя. Ты же знаешь… – Последние слова Светлана произнесла почти шепотом, так, что, кроме Владимира, их никто не слышал. – Она же… любит тебя.
Владимир был немного суеверен. Уж так, видно, повелось со времен первых русских театров. Бывало и такое: если актер нечаянно ронял листы со своей ролью на землю – пусть на улице льет проливной дождь, пусть под ногами хлюпают лужи или по колено снег, – все равно садись на листы распечатанной роли или хотя бы коснись их коленом. Иначе роль свою актер провалит.
Что касается главной роли в фильме, к съемкам которого только что приступила съемочная группа Кораблинова, то Владимиру все это казалось пока еще сном. И он боялся: а вдруг проснется? Пока шли пробы, он, как и все, кто был удостоен внимания знаменитого режиссера, волновался, когда на него падал опытный, примерочный взгляд Кораблинова. После трехмесячных поисков актера на роль Печорина Кораблинов остановился на нем. С этого времени Владимир чувствовал себя в постоянной тревоге. Он уже забыл, где кончается текст лермонтовской повести и где начинается истинный мир воображаемых героев.
Минут десять назад, когда Капитолина Алексеевна и Светлана разговаривали по телефону, Корней Карпович вышел из столовой. Все думали, что он потихоньку, незаметно ушел, а поэтому были несколько удивлены, когда в дверях показалась его высокая, сутуловатая фигура. По лицу его было видно, что он уже «хорош».
– А я думала, что вы по-английски ушли, – сказала Светлана.
– По-английски я только вхожу в дом, а ухожу всегда по-русски, Светочка.
– Со скандалом, значит? – язвительно кольнула Капитолина Алексеевна.
– И со скандалом, если он вписывается в программу и вытекает из ранее сложившихся обстоятельств… Эх, вы, дети мои, дети… – громко выдохнул Корней Карпович, – плохо вы думаете о Брылеве. Но ничего… Все вы заговорите о нем по-настоящему и справедливо после того, как бросите на крышку его гроба но горсти сырой земли. У нас в России хорошо говорить привыкли только о тех, кого уже нет.
Капитолина Алексеевна сокрушенно покачала головой.
– Эх, Корней, Корней… А еще жалуешься на дочь. Да разве приятно ей видеть тебя каждый день таким? Одумайся, ведь эдак можно погибнуть.
Брылев взял свою большую трость, молча поклонился всем и, не сказав ни слова, вышел из столовой. Все затихли. А когда послышался хлопок тяжелой коридорной двери, Капитолина Алексеевна почти выбежала из столовой и настигла Брылева, когда он уже открывал дверь подошедшего лифта..
– Корней, не сердись. У меня к тебе есть серьезная просьба. Только ты один можешь по-настоящему помочь Светлане.
– Что я должен сделать?
– Съезди к Кораблинову, поговори с ним по душам. Уж для кого, а для тебя-то он должен все сделать.
Желчная, безрадостная улыбка перекосила лицо Брылева.
– Да, когда-то Сергей Кораблинов был моим лучшим другом. А у Сергея Кораблинова лучшим другом был Корней Брылев. Но это было давно, до войны. – Словно что-то прикидывая в уме или вспоминая, Брылев продолжал, глядя в распахнутую кабину лифта: – Ты просишь, чтоб я съездил к Кораблинову домой и поговорил с ним по душам?.. Попросил его помочь Светлане?.. Не может этого сделать Корней, не может… Последний мой разговор по душам с Кораблиновым был летом в тридцать седьмом году. Все, что смог и что могу сделать для Светланы, я делал и делаю. Она не только моя любимая ученица, она – продолжение моей судьбы, она моя ставка, моя надежда и мой поплавок в жизни… Я сегодня очень устал, Капелька. Не сетуйте, что я ушел так невесело и вдруг. Послушаюсь тебя, пойду отдохну. – Брылев поцеловал руку Капитолины Алексеевны, вошел в лифт и тихо закрыл за собой дверь.
Когда Капитолина Алексеевна вернулась в столовую, Светлана, словно в чем-то виноватая перед своим старым учителем, тихо проговорила:
– Тетенька, он же больной человек. Ведь если Корней Карпович с утра не выпьет хоть немножечко, то он начинает умирать.
– Умирать!.. Умирать!.. Посмотрим, как через неделю ты станешь умирать, когда будешь как осиновый лист дрожать перед самим Кораблиновым! – Встав в позу и вызывающе уперев руки в бока, она пыталась имитировать Кораблинова. – Вот так встанет, вот так сведет у переносицы свои косматые брови, сделает свою знаменитую кораблиновскую паузу и тихо-тихо скажет: «Жить будешь долго, на сцене играть – никогда!..» – Но, увидев, что лицо Светланы вдруг опечалилось, Капитолина Алексеевна проворно подошла к ней и поцеловала в висок. – Глупенькая, я пошутила. Не бойся, все будет хорошо. Не так уж Кораблинчик страшен, как его малюют в закулисных сплетнях.
До сих пор угрюмо молчавший Владимир вступил в разговор:
– Вы не совсем правы, Капитолина Алексеевна.
– Слушаю тебя, Володя.
Владимир молчал, словно решая: отвечать на слова Капитолины Алексеевны или оставить ее при своем мнении?
– Ну, что же ты замолк? Боишься даже словом коснуться своего бога? Трудно тебе будет с твоей болезненной осмотрительностью играть Печорина.
Владимир поднял на Капитолину Алексеевну усталый взгляд. Голос его звучал приглушенно, но уверенно:
– Когда вы вот так насмешливо говорите о Кораблинове, мне всегда становится больно. А иногда даже противно. От этих разговоров отдает чем-то нехорошим, злым. Кораблинов не только большой артист и талантливый художник, он прежде всего удивительно добрый человек. Мне иногда становится страшно, когда я вдруг подумаю: что будет с нами, когда уйдут на покой Кораблинов, Сугробов, Абрасимов, Гудимов?.. Может ли наше поколение быть достойной сменой?
– Ах, даже так?!
– К сожалению, так!.. Прежде чем махать бутафорскими картонными мечами, они поднимали боевые мечи и рубились не на жизнь, а на смерть. Кровь они видели не театральную, а настоящую! А мы… Мы всего-навсего пока еще безусые мальчики…
Видя, что назревает спор, Светлана примирительно всплеснула руками.
– Не нужно, Володя. Тетя просто пошутила. Она сама без ума от Кораблинова. А что касается ее шпилек, так это она делает из доброго чувства.
И все-таки Капитолина Алексеевна решила кольнуть Владимира:
– Странно… Когда мужчина становится, как институтка, сентиментальным, у меня начинается икота. Светик, где у вас минеральная вода?
– В холодильнике.
Капитолина Алексеевна вышла на кухню. Владимир и Светлана остались одни.
– Сердишься на нее?
– Нет… На нее нельзя сердиться. Когда речь заходит о серьезном, она для меня вне игры.
– Володя!.. – Светлана подошла к Владимиру вплотную и заглянула ему в глаза. – Не расстраивайся… Ведь ты же знаешь, что я тебе этого никогда не скажу… Ну что ты молчишь?
– Да, я сентиментально настроен, – рассеянно произнес Владимир, глядя в глаза Светланы. – Сегодня я имею на это основание. – Он положил свои руки на худенькие плечи Светланы.
– Какие?
– Во-первых, я люблю тебя. Люблю с той самой минуты, когда ты оступилась на Дубининской улице и я нес тебя на руках до троллейбусной остановки.
– А во-вторых?
– Во-вторых, ты сегодня одержала победу на экзаменах. Скоро ты будешь учиться там, где учился я. И я в это верю.
– А в-третьих?
– А в-третьих, – Владимир приблизил к себе Светлану так, что пушистые завитки ее светлых волос, пронизанные солнцем, защекотали его губы, – откажись от роли в «Белых парусах».
– Что?! – Светлана резко отшатнулась от Владимира и смотрела ему в глаза так, будто ждала, что в следующую минуту он непременно скажет, что пошутил. Владимир прекрасно знал, что из-за этой роли разразился чуть ли не скандал. С Наташей Репиховой была истерика, когда она узнала, что роль Жанны Брылев закрепил за Светланой Каретниковой. И вдруг… «откажись от роли». – Ты это серьезно?
– Да! Я не хочу, чтобы тебя целовал Арсен Махарадзе.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
После смерти Авдотьи Николаевны Петр Егорович заметно сдал, нет-нет да жаловался на сердце. А уж если он жаловался, значит, не без основания.
Небольшую двухкомнатную квартиру в новом доме, из окон которой можно разглядеть время на часах над проходной завода, Петр Егорович получил полтора года назад, так что семидесятипятилетие его совпало с новосельем. В новой квартире Авдотье Николаевне пожить пришлось недолго, меньше года. Хоронили ее на Даниловском кладбище, в фамильной могиле Каретниковых, где были похоронены дед и отец Петра Егоровича. За гробом шла многочисленная родня Каретниковых, прилетели из Сибири и Дальнего Востока два сына, из Киева приехала дочь, съехалась московская родня.
После похорон сыновья звали Петра Егоровича жить к себе, но он наотрез отказался.
– Спасибо, сынки… Помирать буду в ста саженях от завода, так, чтоб лежать рядом с отцом и с дедом.
На приглашение Дмитрия Петровича перейти жить к нему тоже не согласился.
– Прокурю вас… А потом, не привык я, сынок, путаться в ногах у молодых. На старости лет человеку нужен покой. Если прихворну – кликну, соскучусь – приду сам. Эдак-то буду желанней.
К разговору о переходе к сыну больше не возвращались. Завод хлопотал перед Министерством связи, чтобы Петру Егоровичу провели телефон, но прошло уже полтора года, а телефон пока все только обещали.
Всякий раз, когда Светлана, подходя к дому деда, пересекала Добрынинскую площадь, то четыре совершенно одинаковых девятиэтажных дома по улице Павла Андреева ей чем-то напоминали замерших в одной шеренге долгоногих аистов, первый из которых, выходящий на широкую площадь, – белый, а три остальных собрата по гнездовью – голубоватые. В первом, угловом доме, возглавлявшем четверку стройных близнецов, жил Петр Егорович Каретников.
Старик любил иногда в хорошую погоду, утром, на восходе солнца, или вечером, на закате, выйти на балкон и с высоты девятого этажа посмотреть на родное Замоскворечье, где то здесь, то там еще виднелись старые одноэтажные лачуги. Сверху они казались серыми степными клещами, присосавшимися к земле своими захлюстанными и потерявшими первоначальный цвет фундаментами, а между ними пестрели грязные подворья, завешанные белыми парусами белья. Но и они, эти немые свидетели далекой старины, повидавшие на своем веку много плохого и хорошего, были тоже обречены. В Генеральном плане реконструкции Москвы на их месте уже давно значатся новые кварталы многоэтажных зданий из стекла и железобетона. А много могли бы рассказать эти старые рабочие лачуги – «последние могикане» из сельбища мастеровых Замоскворечья. Они, эти приплюснутые к земле хижины, таят в своих сундуках памяти много таких историй, которые могли бы сложиться в легенды.
Но дома не разговаривают. Их обшарпанные стены, на которых под слоями штукатурки и побелок еще саднели старые пулевые отметины, уже никогда не расскажут ни историку, ни молодому, родившемуся при советской власти домочадцу, как в том самом решающем семнадцатом году с оружием в руках двигался к Кремлю замоскворецкий рабочий люд, красногвардейцы с завода Михельсона. А Петр Егорович многое помнил. Жалко было старику эти дома. Когда же ему приходилось видеть своими глазами, как неказистые кирпичные домики с оконцами-бойницами расколачивали огромными чугунными шарами, подвешенными на мягких стальных тросах подъемных кранов, то он часами простаивал в толпе зевак. Молчаливая и цепкая сила сопротивления старых кирпичных хибар Замоскворечья эхом отдавалась в душе старика, будила в ней воспоминания о далекой юности.
Схваченные друг с другом известью, кирпичи под ударами чугунной бабы трескались вкось и вкривь, кололись пополам, крошились в щебень, но, намертво сцепленные в швах, не хотели размыкаться и символом нерасторжимого союза молча рушились на землю, образуя на глазах любопытной публики курганы обломков. На другой день приходили бульдозеры, грабастали своими гигантскими стальными пригоршнями кирпичные развалины и мусор, ссыпали все это в утробы могучих, ненасытных самосвалов, а те по заранее намеченным маршрутам везли свой тяжелый груз к окраинным рвам столицы, где, в свою очередь, тоже намечено строительство новых административных дворцов и жилых кварталов.
Особенно тяжко было на душе у Петра Егоровича, когда прошлой весной, через неделю после похорон Авдотьи Николаевны, ломали приземистый кирпичный домик в переулке. Здесь родился его отец, в нем появился на свет сам Петр Егорович, все его дети впервые в жизни учились переступать порог в этом домике… Стояло тихое солнечное утро. С лейкой и клеенчатой сумкой, из которой торчали зеленые перышки проросших гладиолусов и рассады маргариток и гвоздик (их Петр Егорович купил на Даниловском рынке), старик шел на кладбище и совершенно случайно, как-то бездумно завернул в родной переулок. И то, что он увидел еще издали, заставило его остановиться и перевести дух. Разноголосая, пестрая ватага ребятишек и толпа прохожих заполняли узкий тротуар перед старым одноэтажным домиком, во дворе которого стоял передвижной подъемный кран-стрела на платформе мощного грузовика.
Петр Егорович понял, зачем въехала в тесный дворик со старыми тополями эта громоздкая, неуклюжая машина с длинным железным хоботом, с конца которого на тонких стальных тросах свисало тяжеленное круглое чудище – чугунная баба. Старик не раз видел, как от ее прикосновения рушились кирпичные стены, с хрустом лопались толстые сосновые балки, вдребезги рассыпался кафель старинных московских печей…
Не хотел смотреть он на тяжелую картину разрушения, не хватало сердца. Он был твердо убежден, что дом этот мог простоять подобру-поздорову еще долго и послужить не один и не два века. Стены его были толсты и надежны, а клали их руки совестливых в работе прапрадедов на том же растворе, на каком клали стены Московского Кремля. Петр Егорович постоял с минуту, поглядел издали на суету вездесущих мальчишек, на неистребимую алчность беспощадного прохожего, жаждущего не только созерцать зрелище зарождения и созидания, но и равнодушного к картинам любого разрушения.
До самого кладбища старик шел пешком. И думал. Думал над тем, над чем думают люди в его годы, когда идут на кладбище.
Петр Егорович рыхлил совочком на могиле землю, а сам тихо разговаривал с Авдотьей Николаевной, рассказывал ей, что домик, к которому он в четырнадцатом году на тройке вороных привез ее из-под венца из церкви на Малой Никитской, сегодня собираются ломать… «А зря сломают. Как будто в Москве свободных пустырей не хватает… Только стройся, обживай…»
Был полдень, и пустынный уголок кладбища тонул в кленовой прохладе. Все сделал Петр Егорович: посадил цветы, полил их, досыта наговорился с Авдотьей Николаевной. Слез сдерживать не силился – облегчали душу. А когда возвращался домой – ноги сами вынесли в родной переулок. Подошел к поредевшей толпе. Старая исковерканная железная крыша уже бесформенной грудой утиля лежала в углу двора; на ней, ощетинившись в небо своими расщепленными концами, таращились переломанные стропила, которые простояли бы еще сотню лет. А тяжелая чугунная баба, послушная шоферу машины, медленно и плавно раскачивалась в воздухе и делала свое неумолимо-привычное дело: рушила, дробила, ломала… Вот черед дошел до стены, выходящей на заднюю, глухую часть двора, где стояли ящики с мусором и была помойка. Петр Егорович не удержался, вошел во двор и забрался на скамейку, придерживаясь рукой за ветку молоденькой липы. Со скамьи ему хорошо было видно и слышно, как глухо кололась, натужно трескалась, но упорно цеплялась за последние минуты своего бытия толстая глухая стена.
Вцепившись взглядом в серое пятно штукатурки на стене, Петр Егорович ждал, когда чугунная баба, начав свой очередной разбег, грузно и тяжко чокнется с кирпичной кладкой в том месте, где за тонким рядком облицовочных кирпичей была пустота. В этот замурованный тайник в шестнадцатом году он вместе с Василием Сидориным, формовщиком из литейного цеха, прятал от полиции и жандармов листовки, а лаз в него они ловко маскировали ржавой железной вывеской, на которой было написано суриком: «Мусор в помойку не вываливать». Лаз в тайник был заложен, когда Петр Егорович вернулся с гражданской войны, уже при нэпе. А когда каменщик ЖЭКа закладывал его, то, чтобы прочнее держались вставные кирпичи, заштукатурил задел цементом и глиной, отчего на темной кирпичной стене вот уже почти полвека серело бесформенное пятно на уровне человеческого роста.
Все ближе и ближе к серому пятну ложились сокрушающие удары чугунной бабы… Петр Егорович закрыл глаза, когда тяжеленный шар привычно, отступив на добрую отмашку, двинулся на серое пятно. Хруст… Легкий, звонкий треск, не похожий на глухие звуки предыдущих ударов, долетел до слуха старика. С минуту он стоял с закрытыми глазами, вслушиваясь в работу, на которую молча и равнодушно глазела редеющая толпа.
Петр Егорович пришел домой и долго, почти до заката солнца, стоял на балконе и смотрел в ту сторону, где еще утром, намертво вцепившись в замоскворецкую землю, стоял аккуратный и милый сердцу кирпичный домик, который с легкой душой принял его в этот подлунный мир… Домик, под крышей которого витали его первые ребячьи сны… В него он на костылях пришел с империалистической; из этого домика, которого теперь уже нет на земле, Авдотья Николаевна провожала его на гражданскую войну…
С высоты девятого этажа, как с капитанского мостика флагманского корабля эскадры, Петр Егорович смотрел своими дальнозоркими глазами на коричневые груды битых кирпичей, на искореженную и смятую крышу в углу двора, на поломанные желтые стропила… Глаза его застилали слезы…
Но все это было прошлой весной, в середине мая. Теперь на том месте, где когда-то, разделив участь ровесников-соседей (Петр Егорович был уверен, что домик этот был построен на десять веков), под ударами беспощадной железной силы рухнул маленький кирпичный домишко, был разбит небольшой сквер. Молоденькие тонконогие липки еще никак не могли по-настоящему набрать своими порушенными корнями силы из земли. Чем-то они напоминали старику бледных и исхудалых детей-подростков его детства, измученных приступами неотвязчивой лихорадки.
И вдруг… «Де-е-да-а-а!..» – послышался откуда-то снизу и слева голос Светланы. Взгляд Петра Егоровича заметался по асфальтированным дорожкам сквера, по тротуарам улицы, скользнул к переходу на перекрестке, бегло прошелся по цветным платьям женщин во дворе…
– Во-от я-а-а!.. – донеслось снизу.
Петр Егорович приветственно поднял руку и закивал головой.
Только теперь он вспомнил, что на кухне у него жарится картошка. Вышел на балкон всего на несколько минут, чтобы полюбоваться вечерним Замоскворечьем и посмотреть, как нахлесты упругих людских валов в конце рабочей смены у проходной завода являли собой нечто похожее на накаты и отливы морских волн. Смотрел и так залюбовался дорогой сердцу картиной, что совсем забыл про картошку. И если б не Светлана, которая своим окликом снизу оборвала цепь раздумий старика, то пришлось бы Петру Егоровичу вместо жареной картошки отдирать от сковородки, а потом отпаривать кипятком намертво пригоревшие к ней черные шкварки. Когда в коридоре раздался звонок, Петр Егорович только что успел перевернуть изрядно подгоревшую картошку. Как стоял у плиты с тряпкой в левой руке и с ножом в правой, так с ними и вышел открывать дверь.
– Ба!.. Дедушка, да ты на меня с ножом?! – почти вскрикнула Светлана, резко отступила на шаг и всплеснула руками, всем своим видом изображая ужас.
– Ну и актерка!.. Всем актеркам актерка, коза-егоза, – светился в улыбке дед, не зная, куда деть нож и тряпку.
Картошку дожаривала Светлана. Пока она между делом рассказывала деду про экзамен, про знаменитых профессоров-режиссеров, которых она тут же, во время рассказа, изображала в лицах, Петр Егорович, примостив на подоконнике зеркальце, брился опасной бритвой.
– Только слово-то больно плохое: тур, тур. Поганое слово.
– Почему, дедушка? – удивилась Светлана.
– Раньше этим словом ругались. Нехорошее слово. Другое подбери, чтоб это же обозначало.
– Дедушка, сбрей усы, будешь моложе.
– Без усов меня на завод не пустят. Я их как отпустил в семнадцатом, так с тех пор ни разу не сбривал. – Поворачивая и так и эдак перед зеркалом голову, он похлопал себя по щекам и заключил: – Нет, мне без усов никак нельзя!
Светлана хитровато погрозила пальцем.
– Знаю, знаю, почему ты не хочешь их сбривать.
– Почему?
– Сбреешь – и никто Максимом Горьким называть не будет. Ведь так?
– Смотри картошку не пережги, сорока-белобока, да огурчиков достань из холодильника, сам на прошлой неделе солил.
Светлана достала из холодильника трехлитровую стеклянную банку с малосольными огурцами, подхватила с плиты сковородку и поставила на стол.
Ужинали на кухне. Светлана журила деда за пережаренную картошку, хвалила огурцы, рассказала о том, что вчера тетка заказывала разговор с Индией, что там все в порядке…
– А как Володька? Давно я его не видал.
Светлана смутилась. Вилка в ее руке остановилась на полпути.
– Ничего, спасибо, дедушка… Ему дали хорошую роль в кино. От радости ходит и не дышит.
– Жених, что ли, он твой? – подчищая со сковородки остатки картошки, Петр Егорович испытующе посмотрел на Светлану. Заметив, каким жарким пламенем вспыхнули ее щеки, подмигнул. – Вижу, вижу, от меня ничего не спрячешь. Чего покраснела-то, как крымский помидор? Не бойся, никому не скажу.
– Дедушка, ну как тебе не стыдно! Ведь ты давно его знаешь. Он просто мой хороший товарищ. Три года играем в одном драмколлективе…
Петр Егорович, изловчаясь наколоть вилкой срывающийся с нее кружочек огурца, покачал головой.
– Играли… Вы играйте, да смотрите не доиграйтесь до чего не следует. Рано еще тебе. Вот когда кончишь учебу, тогда забивай этой дурью голову.
– Ну, дедушка, дедушка!.. – Светлана, словно отбиваясь от назойливых пчел, замахала руками. – Какой же ты невозможный и старомодный!.. Володя мой друг, он помогает мне на вступительных экзаменах, его любит мама… Папа к нему тоже относится с уважением. Ну что здесь особенного?
– Помогает в экзаменах… – усмехнулся Петр Егорович. – Что, разве Корнея Карповича мало? Али он знает меньше твоего Володьки?
– Да нет, нет же, дедушка… Ты просто невыносим!..
– А как этот самый, рыженький, в очках, который от любви хотел застрелиться из отцовского нагана?
– Кто, Коля Рогачев?
– Не знаю, кто он там, Рогачев или Ухватов, а ты с ним поосторожней. Как бы не пальнул по Володьке, а то и по тебе.