355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исроэл-Иешуа Зингер » Братья Ашкенази. Роман в трех частях » Текст книги (страница 45)
Братья Ашкенази. Роман в трех частях
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:27

Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"


Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 50 страниц)

– Это от Карлинского ребе [185]185
  Вероятнее всего, речь идет о реб Аароне Втором, который был Карлинским ребе с 1826 по 1872 г. Местечко Карлин, давшее название одному из направлений хасидизма, располагается в Белоруссии, ныне в черте города Пинска.


[Закрыть]
, наследство. Возьмите его в дорогу, чтобы он уберег вас от беды… Сделайте это ради меня.

Якуб не нашел в себе смелости отказать старой больной женщине, в словах которой все еще чувствовалась сила.

Столько же тепла и преданности вложили в прощание с Якубом Диночка и Гертруда, мать и дочь. И дочь Макса, и его бывшая жена безмерно жалели и любили Якуба, отправлявшегося в столь опасное путешествие ради человека, с которым он вечно враждовал, который не был к нему справедлив, но которому грозила смерть и требовалась помощь.

– Якуб, мой храбрый рыцарь, – с нежностью, как в первые дни их любви, говорила Гертруда мужу и вновь покрывала поцелуями его лицо, губы, глаза и даже бороду.

Диночка собрала в дорогу Якубу массу вещей, всякой еды и белья – для него самого и для Симхи-Меера. При этом она краснела, как в те времена, когда она еще была девушкой на выданье, и стеснялась смотреть Якубу в глаза.

– Счастливого пути и счастливого возвращения вместе с Симхой-Меером, – стыдливо бормотала она. – Передавай ему от меня привет…

Увешанный дорожными сумками, снабженный едой и всевозможными бумагами, письмами, адресами, деньгами, украшениями и амулетом Карлинского ребе, он отправился в трудный, даже страшный путь. Поезда напоминали суматошную ярмарку, солдаты разных стран и народов, разного возраста и вида тянулись из края в край, из государства в государство. На всех вокзалах стояли эшелоны бездомных, набитые мешками и баулами, полные детей и слез. Десятки тысяч прошедших плен русских солдат торопились домой из Германии после всего, что им пришлось пережить на чужбине.

Бородатые, заросшие, бледные от постоянного недоедания в плену, оборванные, в деревянных башмаках, в тряпье, обвязанном веревками и телефонными проводами, с мешками и торбами на плечах, они спешили вернуться в Россию, на Украину, в Сибирь, на Кавказ и в Крым, мчались во все концы и области огромной страны. Генералы и офицеры, которые вели их в бой, бросили этих солдат, кинули на произвол судьбы в чужих краях. Нищие, голодные, пришибленные, больные, голые и босые, они бежали через земли и границы, висели на подножках поездов, тащились пешком, выпрашивая кусок хлеба. Все стремились домой – рослые, голубоглазые, русые великорусы, черноглазые горбоносые кавказцы, раскосые калмыки, чуваши, чеченцы, белорусы, евреи, украинцы, татары, черкесы, казаки, армяне всех возрастов и мастей, из городов и деревень, с гор и из долин. У них не спрашивали ни паспортов, ни других документов; они свободно пересекали рубежи и страны.

Как переставшие понимать друг друга строители Вавилонской башни, защитники великой России бежали теперь по домам растерянные, одинокие и никому не нужные.

Разочарованные помпезными речами и уговорами вождей, которые от имени императора и Бога звали их к победе; обозленные тем, что их оторвали от домов, от земли, от жен и детей и обрекли на мучения и гибель; отупевшие от крови, страданий, голода, унижений; одураченные, покинутые теми, кто вел их в чужие страны и бросил там на произвол судьбы, – бывшие бравые воины растекались по всем дорогам, как стадо без пастуха. Это переселение народов затопило все тракты, все железнодорожные линии, все шляхи. Эпидемии, подстрекатели, разносчики слухов сопровождали беглецов, как кружащие над падалью вороны, они косили их, травили и убивали. Злыми глазами смотрели люди в шинелях на богатого, хорошо одетого, сытого и вальяжного человека, который ехал одним с ними поездом и видел их беду; его благополучие кололо им глаза.

Они чистились, эти изголодавшиеся и запаршивевшие люди, открывали свои раны, внешние и внутренние. Их покинутые дома, жены, земля, новый порядок в стране одновременно и притягивали их, и страшили. Все было во мраке. Никто не знал, что ждет его впереди, какой будет его новая жизнь.

– Теперь у меня будет много земли, той, что забрали у помещиков, – говорил один солдат-крестьянин. – Жизнь будет хорошая.

– Говорят, что они, красные, тоже гонят на войну, – отвечал ему другой солдат. – И воевать надо против своих.

– А на Украину помещики вернулись, – сказал третий. – Крестьян, говорят, порют, как в старые времена при панщине, пьют нашу кровь.

– Неправда, украинцы хотят оставить свой хлеб себе, а не отдавать его кацапам, которые норовят все у них отнять, потому-то кацапы их и бьют. Украинцы должны помочь своим, – поучал четвертый.

– Я больше на фронт не пойду, хватит, повоевали. Теперь поживу для себя, со своей жинкой. Давно уже с ней не виделся… Очень по ней скучаю, она такая молодая, такая свеженькая, – волнуясь, говорил здоровенный парень.

– Она уже наверняка нашла себе другого, – охладил его пыл какой-то пожилой солдат.

– Замолчи, сукин сын, не то я тебе морду расквашу! Не говори, чего не знаешь! – заорал здоровяк и схватил пожилого за горло.

– Не кипятись ты, земляк, – встрял в их спор широкоплечий солдат с изрытым оспой лицом. – Ты ж у ее кровати на карауле не стоял. Она ведь не дура так долго тебя ждать. Женщина что сучка – не тот кобель, так этот… Дело известное…

– Да, родители мне про мою то же самое писали, – вмешался бородатый солдат. – Снюхалась с другим, и теперь у нее аж двое детей от него, байстрюков то есть…

– И что будешь делать, когда вернешься домой? – спросили все одновременно.

– Еще не знаю, – сказал бородач. – Может, прощу. А может, убью…

От разговоров о домашних делах перешли к разговорам о другом.

– Они поджигают церкви, – подал вдруг голос какой-то сидевший в углу солдат. – Молиться совсем не дают эти красные дьяволы…

– А заправляют у них всем евреи. Даже новый царь, говорят, еврей…

– У него рога как у черта, – уверенно заявил, перекрестившись, какой-то немолодой щуплый солдатик. – Об этом, я слышал, даже в газете писали…

– Да, точно, во всём, говорят, евреи виноваты. Они и войну устроили, чтобы деньжат подзаработать…

– Бить их надо!

– О, у нас на Украине еще как их бьют, – заверил собратьев хромой солдат.

Ненависть, чувство обманутости, разочарованность, озлобленность пылали в набитом битком вагоне и рвались наружу. Якуб Ашкенази почти физически ощущал окружавшую его злобу, густую, как дым, который душит и ест глаза. Но он не отступился от задуманного, он продолжал свой путь, он ехал все дальше и дальше в переполненных поездах, которые ползли, как черви. Никто не знал, когда они отправляются, куда идут, через какие пункты и границы. Неведомо было и кто на этих границах хозяин. Власть менялась каждый день, а вместе с ней менялись и порядки. Всех новых царей объединяло только одно – грабеж и разбой.

Якуб Ашкенази ехал как в бреду от города к городу, от рубежа к рубежу. Деньги в кармане были тем оберегом, который хранил его от ружейных стволов, револьверов и главарей бандитов. Блеск золота освещал ему путь в красную столицу и позволял проникнуть в самые темные углы. Благодаря золоту он находил подход к людям в кожанках, пробивался к их начальникам, к доверенным лицам самого Щиньского. Наконец он добрался до камеры своего арестованного брата.

Несколько минут брат молча смотрел на брата в тюремной канцелярии, где им устроили встречу. Только потом они узнали друг друга.

Якуб замер на месте, увидев человека, которого вывели к нему из подвала. Перед ним стояло сгорбленное, скрюченное, страшно заросшее существо с желтой кожей, грязными седыми волосами и бородой, в перекошенных башмаках и рассыпающихся на теле лохмотьях. В этом согнутом в три погибели старике с мальчишеской фигурой не было ничего от его брата. Он был как каменный и смотрел стеклянными, запаршивевшими глазами. Сейчас он бросал осторожные взгляды на стоявшего перед ним рослого, широкоплечего, импозантного незнакомца.

С тех пор как его, Макса Ашкенази, так внезапно, в последнюю минуту, взяли на берегу моря, когда он стоял на самом пороге спасения, и бросили в тесный и вонючий подвал, он окаменел. Он знал, что в этом чужом городе, где он один как перст, где у него нет близких и нет заступника, где он оторван от всех и вся, отрезан от людей и мира, – он пропал и его судьба предрешена. Ждать ему больше нечего, впереди у него конец, горький и одинокий. Он погибнет так, что никто даже не узнает, где лежат его кости. Он был так уверен в неотвратимости своей гибели, что даже не пытался спастись, защититься. Ни единым словом не отрицал он обвинений, выдвигаемых против него следователями, к которым его водили на допрос.

Соседи по камере хотели втянуть его в разговор, выведать у него, за что его арестовали, откуда он родом, что он собирается делать. Он молчал. Какое это имело значение, если впереди была одна только смерть? Неохотно отвечал он и красноармейцам, когда, измученные скукой и однообразием постовой службы, они пытались расспрашивать Макса Ашкенази о его жизни, положении в обществе и родине.

– Не мычит, не телится, – говорили про него охранники и махали руками.

– Да, он не свойский человек, – кивая головой, соглашались с ними арестанты.

Со следователем он тоже был неразговорчив.

– Да, я хотел уехать, – говорил он, – к себе домой, в Лодзь. Это всё. Кроме этого мне не в чем сознаваться.

В первые дни ареста он твердил псалмы, которые помнил еще с мальчишеских лет. Каждую ночь всё новых узников выводили из подвала на казнь. Каждый раз, когда в камеру входили люди в кожанках, он был уверен, что пришли за ним, за его жизнью. И он готовился к смерти. Он молился Богу, бил себя в грудь, каясь в грехах, совершенных им на этом свете. Его всё не забирали. Всегда уводили его соседей, но каждый раз он думал, что настал его черед. Он так ждал этого, что, когда открывалась дверь, тут же вскакивал со своего грязного, набитого соломой матраса, словно торопясь навстречу неизбежному, словно боясь опоздать на собственную казнь.

Солдаты смеялись над ним.

– Укладывайся, дяденька, не тебя вызывают! – успокаивали они его.

Сокамерники ему завидовали.

– Уж вы-то избежите пули, – говорили они. – Со спекулянтами обходятся не так, как с политическими.

Макс Ашкенази не верил в это. Он ни на минуту не забывал о близящемся конце, о своей неотвратимой гибели. Он равнодушно брал маленький кусочек хлеба из рук тюремщиков, выхлебывал водянистый суп и продолжал ждать смерти. От долгого напрасного ожидания он впадал в оцепенение, как человек, заблудившийся в пустынном месте, куда никто не придет спасти его и где никто не услышит его призыва. Соседи беседовали между собой, рассказывали друг другу сказки о старых счастливых временах. Кто-то лепил из жеваного хлеба шахматные фигурки и целыми днями играл в шахматы. Один пожилой человек в военной одежде непрерывно занимался гимнастикой, чтобы сохранить себя в форме. Макс Ашкенази только сидел на нарах, поджав под себя ноги, и ждал. Он ничего не спрашивал у тех, кто возвращался с допросов; не узнавал у охранников, какая на дворе погода; он не злился, не ругался, не просил. Он был глух ко всем и вся. Он уже произвел расчеты и подвел итог, итог своей жизни, горький, бессмысленный, но окончательный, на который уже ничто не сможет повлиять, так как невозможно изменить предначертанное свыше. Какое дело ему было до окружавших его людей, до проклятий и ругательств, до следователей и погоды на улице? Все это для него больше не существовало. Для него существовала только смерть, которая могла прийти к нему в любую минуту.

Они, люди в кожанках, не говорили ему, когда пробьет его час. Они себя этим не утруждали. Они не устраивали судов. Они только время от времени гоняли его на допросы. Они допрашивали Макса Ашкенази, уставали от него и снова отправляли его в тюремный подвал. Обычно на казнь выводили неожиданно, поднимали со сна, причем тех, кто меньше всего этого ждал. Макс Ашкенази умирал не один раз, а тысячу раз, каждую минуту дня, каждое мгновение бессонной ночи. А будучи мертвым, он не имел к жизни никакого отношения. Он не причесывал утром ни волос, ни бороды, не пытался разгладить свою измятую одежду. Рубашка на нем распадалась. Одежда прилипла к его телу. Он был равнодушен к этому. По ночам его соседи воевали с мышами, вшами и блохами, не подпуская их к себе. Особенно донимали клопы, которые ордами подстерегали отощавших людей и обрушивались на них во мраке. Когда узники гнали их и убивали на стенах, они перебирались на потолок и бросались на добычу сверху. Макс Ашкенази никак на них не реагировал. Он тонул в глубинах своей безнадежности. Он был заживо мертв. Солдаты насмехались над ним.

– Вот что с ними случается без слуг и служанок, – говорили они с презрением. – Прямо падаль…

Макс Ашкенази им не отвечал.

Некоторые жалели его, разговаривали с ним, призывали взять себя в руки. Он молчал. Он утратил все чувства, был глух к страданиям, к оскорблениям, к участию. Лишь одно чувство сохранил Макс Ашкенази, обостренное, изощренное, животное; чувство, работавшее за все остальные, – это был слух, способность улавливать малейший шорох, доносящийся из-за двери, различать легчайшие шаги людей в кожанках, которые должны прийти за ним, узником Максом Ашкенази. Чем больше проходило дней, недель и месяцев, тем острее становилось это чувство. Дошло до того, что по ночам он вообще не смыкал глаз. Его уши чутко ловили звуки с той стороны двери. Он пребывал в непрерывном напряжении, подкарауливая неизбежный конец, которого он больше не боялся, но которого сосредоточенно ждал.

Когда после долгих месяцев заточения человек в кожанке и с маузером на боку вдруг вошел в камеру и велел Максу Ашкенази следовать за ним, тот быстро спрыгнул с нар и повиновался приказу, хотя ноги его ослабели. Он был уверен, что долгожданный час пробил. От напряжения он даже не понял, куда идет. Томительное всепоглощающее ожидание притупило его чувства. Он двигался механически, как солдат, получивший команду, как боевой конь, который мчится на поле брани, заслышав призывный звук горна. В своем окаменении он даже забыл о разнице между днем и ночью. Хотя был день, а люди в кожанках никогда не приходили днем за теми, кого собирались казнить, Макс Ашкенази этого не заметил. Он больше ничего не видел. Только слышал. Когда же конвоир привел его в светлую канцелярию и указал на человека, который его разыскивал, Макс не понял слов тюремщика, таких громких и таких простых.

Выпученными глазами, налитыми кровью от ночных бдений, застывшими и потухшими, он смотрел на стоявшего перед ним широкоплечего, высокого, здорового человека, но не видел его. Он, Якуб, сильно изменился за годы их разлуки. Глаза Макса, привыкшие к потемкам и подвальному воздуху, жмурились от яркого дневного света, плохо различали предметы. Еще темнее, чем у него в глазах, было у него на сердце под заменявшими ему одежду тряпками. Темно было и в его голове под седыми, в колтунах волосами, из которых торчали соломинки и всякий сор.

Эти двое долго смотрели друг на друга и в своем оцепенении не могли сдвинуться с места. Внезапно большой импозантный мужчина подбежал к оборванному старику и припал губами к его грязному волосатому лицу.

– Симха-Меер! – крикнул он и прижал к себе этот тюк тряпья.

Два давно забытых имени, как острые ножи, вонзились в оцепенение оборванного узника, разорвали туман, застилавший его глаза, ум и сердце. Его руки, как замерзшие, наконец потянулись вперед, словно чувствуя тепло, и начали сильно дрожать в крепких, удушающих объятиях широкоплечего мужчины. Глаза арестанта открылись и стали не только смотреть, но и видеть. Слезы хлынули из его глаз после всех этих бесконечных месяцев, когда они оставались сухими. Вслед за этим приоткрылись и его губы, запекшиеся и долгое время плотно сжатые.

– Янкев-Бунем, – пробормотал он и заплакал, – Янкев-Бунем…

Кроме этих двух слов он ничего не смог из себя выдавить.

Вдруг Макс Ашкенази схватил руки брата и принялся их целовать, целовать поспешно, униженно, как оборванный нищий руки барина, бросившего ему щедрое подаяние.

Якуб Ашкенази тут же отдернул их.

– Симха-Меер, что ты делаешь? – буркнул он в страхе. – Боже мой!

Макс Ашкенази сел на пол, своими тощими руками обхватил ноги Якуба и прижался к ним, дрожа мелкой дрожью, как старый пес, которого хозяин после холодной дождливой ночи на улице впустил назад, в теплый дом.

– Ведь ты же не бросишь меня здесь одного, – как ребенок, молил Макс Ашкенази. – Ты же заберешь меня домой, правда, Янкев-Бунем?.. Скажи…

Якуб почувствовал страшный тяжелый запах, шедший от его брата, запах, от которого тошнило, от которого кружилась голова; с жалостью и отвращением Якуб Ашкенази ухватил своего брата за лохмотья, заменявшие ему одежду, и поднял с пола.

Слезы текли по его щекам и мочили его аккуратную крашеную бороду.

Глава девятнадцатая

В первый раз после многих лет ссор и отчуждения братья-близнецы Ашкенази шли по дороге вместе, рука об руку.

Якуб вытащил Макса из подвала на Шпалерной улице. Своим добродушным, веселым обращением он понравился товарищам в кожанках так же, как раньше нравился другим людям. В два счета он нашел подход к ним, к их сердцам и карманам и выручил своего замученного брата, заживо гнившего в тюремном подвале. Они, собственно, против арестованного Макса Ашкенази ничего особенно и не имели, они держали его так, на всякий случай. Теперь, за приличную сумму, причем не в их не имеющих никакой ценности бумажках, а в твердой иностранной валюте, они молниеносно просмотрели акты и выпустили узника, выдав ему бумагу об освобождении. Макс Ашкенази так поспешно выбежал из железных ворот, охраняемых красноармейцами, что даже забыл потребовать назад свою одежду, оставшуюся на тюремном складе. Он боялся пробыть здесь лишний миг – как бы его снова не арестовали.

– Пойдем, Янкев-Бунем, быстро! – умолял он брата по-еврейски, вцепившись в его руку, как испуганный ребенок в руку взрослого.

Он вдруг начисто забыл свой лодзинский немецкий и переиначенное на иноверческий манер имя брата.

Народ останавливался, чтобы посмотреть на двух людей, которые шли, держась за руки, на странную парочку, где один был высоким, богато одетым и импозантным, а другой страшно заросшим, в колтунах, скрюченным и одетым в тряпье. Даже в этом городе, где все уже привыкли ко всяческим сюрпризам, прохожие замирали и глядели на двоих чудаков, державшихся, как дети, за руки. Женщины крестились, а нищие бежали следом и просили милостыню. Якуб залез вместе с братом в проезжавшие мимо дрожки и велел кучеру поднять верх, хотя на улице была хорошая погода. От долгого сидения в тюрьме Макс Ашкенази отвык ходить. У него отекли ноги. Как ребенку, Якуб помог ему забраться в дрожки, держа брата за руки, и усадил его. Вместе с проворностью ног Макс Ашкенази утратил в тюремном подвале и обоняние. Сам он не ощущал вони, которую распространял. У Якуба Ашкенази от этого запаха кружилась голова, он едва не падал в обморок. Однако Макс Ашкенази не чувствовал этого и жался к брату.

– Хватит! Давай уедем отсюда как можно быстрее! Я боюсь тут оставаться!

Сколько Якуб ни объяснял ему, что теперь он свободен, что ему нечего бояться, Макс его не понимал. Он превратился в сущее дитя за долгие дни сидения в тюремном подвале. И Якуб Ашкенази возился со своим братом-близнецом, как с малышом. Он сам, собственными руками мыл его, освобождал его тело от грязи и затхлости, которые было никак не смыть и не выветрить. Он повел его к цирюльнику, велел остричь брату волосы и бороду, ужасно отросшие в тюрьме. Макс Ашкенази стал еще более маленьким и жалким, когда его коротко постригли и сбрили всю растительность с его лица, оставив только небольшую бородку, которую он имел обыкновение носить прежде.

– Побрызгать его одеколоном? – спросил цирюльник у Якуба Ашкенази, как спрашивают у отца, как подстричь его мальчика. – Немного осталось с хороших времен.

– Да, побрызгать, и побольше! – ответил Якуб Ашкенази. – Сколько вам не жалко!

Потом он переодел брата в свежее белье, в котором маленький, отощавший Макс Ашкенази болтался, как мальчишка в отцовской одежде: рубашка со стоячим воротником и галстуком на нем висела.

– Белье, свежее белье, – бормотал Макс и гладил ткань худыми руками, словно никогда в жизни не надевал на свое тело чистой рубашки.

Гостиничный слуга, с отвращением собравший сброшенные Максом Ашкенази тряпки, стоял, осторожно держа их двумя пальцами, и спрашивал у Якуба Ашкенази, что с ними делать.

– Выбросить, сжечь! – приказал Якуб.

Он помог брату зашнуровать ботинки, завязать галстук, застегнуть пуговицы. Руки не слушались Макса. Они больше дрожали, чем что-то делали. А когда, покончив с туалетом брата, Якуб вытащил из дорожных сумок хорошую еду, печенье, шоколад, колбасу, всевозможные сардины, которые аккуратно упаковали Гертруда и Диночка, Макс затрясся так, что не смог донести эти вкусные вещи до рта.

– Бери, Симха-Меер. Это подарок от Гертруды и Диночки, – успокаивал его Якуб. – Они это тебе послали.

И бледное лицо Макса Ашкенази побелело окончательно. Он опустил от стыда глаза. В первый раз за всю свою жизнь.

Якуб Ашкенази не узнавал своего брата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю