Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 50 страниц)
Глава двадцать четвертая
В железнодорожном экспрессе Петербург – Варшава – Париж, в международном спальном вагоне, в большом удобном купе, обитом сверху донизу теплым красным плюшем, ехал на медовый месяц из Лодзи в Ниццу директор фабрики Флидербойма Якуб Ашкенази с молодой женой, дочерью его брата, Гертрудой Ашкенази.
На польской земле все замерзло и утопало в снегу. Большой локомотив весело сопел, прорезая себе путь на заснеженных дорогах, которые очищали крестьяне в тулупах. За широкими, чистыми вагонными окнами пробегали убеленные леса, застывшие телеграфные провода, прогнувшиеся под грузом снега, деревенские домишки, придавленные к земле тяжелыми крышами, покосившиеся распятия с обнаженными Иисусами, укутанными в снег, горные деревенские кладбища с крестами, надгробиями и каплицами среди сугробов. Вороны холодными черными хлопьями носились в красноватых морозных небесах, предрекая холода.
– Гертруда, ты взяла купальные костюмы? – спросил Якуб свою милую жену, водя пальцами по ее золотым кудрям.
– Купальные костюмы? – переспросила Гертруда и посмотрела голубыми глазами в глаза мужу.
– Ну да, ведь через два дня мы будем купаться в Средиземном море, – сказал Якуб, глядя в окно на ряды крестьян в тулупах, стоявших с лопатами и ждавших, пока пройдет поезд, чтобы снова приняться за чистку железнодорожного полотна.
– Как чудесен мир, Якуб, – сказала счастливая Гертруда. – Как здорово будет сейчас, зимой, провести месяц под пальмами… Я бы уже хотела увидеть границу… Я в первый раз буду за границей. Ты счастлив, Якуб?
– Конечно.
– Но не так, как я, – проворковала его юная жена. – Мужчина не может быть так счастлив, как женщина… Это невозможно…
Она прижалась к нему, покрывая поцелуями его губы, глаза, руки.
– Медведь, мой большой волосатый медведь, – щебетала она. – Ну, съешь меня…
Она не хотела выходить из купе. Не отпускала мужа одного даже выкурить сигару в вагоне-ресторане, поговорить с людьми. Во время еды в ресторане она не переставала льнуть к нему, целовать ему руки, шептать в уши ласковые слова, детские, безумные нежности.
– Гертруда, веди себя прилично, – как ребенка, ругал ее муж. – На нас же люди смотрят.
– Не хочу вести себя прилично, – возражала ему жена. – Какое мне дело до людей, когда у меня есть ты… ты….
Мчась в поезде темными ночами, пересекая границы и страны, они пили счастье полными кубками. В экстазе Гертруда до земли склонялась перед своим мужем и властелином, становилась перед ним, своим кумиром, на колени, целовала ему ноги и, как раба и женщина, молила его о любви.
– Господин мой, владыка, – горячо шептала она, – принц, король!
По пустому заснеженному полю, через застывшие речушки и лужи, с тяжелым чемоданом, вес которого пригибал его к земле, с двумя контрабандистами, жесткими и молчаливыми типами, в глазах которых таилось зло, шел версту за верстой брошенный в глубокую морозную ночь Нисан Эйбешиц, направляясь к глухому участку российско-германской границы, чтобы тайно пересечь ее во мгле.
Он, Нисан, стал большим человеком. Его избрали в ЦК партии. И вот он впервые направлялся в Европу на партийный съезд. Он тайно покидал Россию, брел сквозь холодную ночь, проваливался в глубокие сугробы, поднимался и снова падал навзничь в снег, когда издалека долетал подозрительный голос, затаивал дыхание и вместе с двумя мрачными типами пробирался маленьким замерзшим озером все ближе и ближе к лежавшей за ним границе чужой страны.
– Быстрее, не отставать, – подгоняли его проводники, заставляя перелезать через большие сугробы. – Скоро мы дойдем.
В бывшем дворце Хайнца Хунце, в холодном городе Лодзи, где снег растоптан ногами в грязь и черен от дыма, жил мануфактурный король Макс Ашкенази со своей второй женой, вдовой сахарного фабриканта Марголиса, ставшей теперь госпожой Ашкенази.
После того как еврей Макс Ашкенази, которого бароны Хунце помнили еще по тем временам, когда он, растерянный и униженный, пришел к ним во дворец в длинном еврейском платье, так внезапно отобрал у них на собрании акционеров власть и уселся в кресло председателя, они больше не желали знать проклятый город Лодзь.
Они никогда не любили Лодзь, презирали ее еще в годы жизни с отцом. После смерти старика они всячески ее избегали и только тянули из нее деньги, когда они были им нужны. Лишь раз в году они крайне неохотно отрывались от своих иностранных курортов и на несколько дней приезжали в этот продымленный грязный город, чтобы присутствовать на ежегодном заседании акционеров. Они никого здесь не навещали, никого не приглашали к себе. Они только прыгали из поезда в поезд, а между поездами сидели в своем дворце, подслащивая скучное времяпрепровождение вином и ликерами. Ради этих нескольких дней, которые они здесь жили, стоял их пустой дворец; ради этих нескольких дней бароны Хунце держали в Лодзи кареты, лошадей, кучеров, лакеев и слуг.
Теперь, когда им больше нечего было делать в этом городе, они хотели избавиться от всего – и от остатков акций, и от пустующего дворца.
– С глаз долой этот польско-еврейский помойный ящик! – с ненавистью говорили они о Лодзи.
Макс Ашкенази принял предложение баронов.
Ему не нужен был дворец, так же как ему не нужны были кареты, кучера и лакеи. Но теперь он стал королем Лодзи, хозяином фабрики Хунце, и хотел владеть своим королевством целиком. Он не мог допустить, чтобы во дворце рядом с его владениями хозяйничал кто-то другой. Фабрика и дворец составляли единое целое. Кроме того, дворцы при фабриках были у всех крупных фабрикантов Лодзи. И Макс Ашкенази хотел не отстать и даже перегнать их. К тому же свое фамильное гнездо бароны продали дешево. Они хотели отделаться от него как можно быстрее и получить живые деньги. И Ашкенази купил его, купил со всем добром – с дорогой мебелью, картинами, оленьими рогами, бронзовыми статуями, вазами, посудой, лакеями и каретами, кучерами и камердинерами. Даже баронский герб остался на всех вещах.
Вот в этом-то дворце, большом и громоздком, жил теперь со своей новой женой один-одинешенек Макс Ашкенази.
Он словно уменьшился в этих гигантских, высоких дворцовых залах и комнатах. Супруги Ашкенази одни обедали в огромной столовой, за тяжелым дубовым столом, рассчитанным на десятки сотрапезников. Широкие резные буфеты, обилие фарфоровой и стеклянной посуды, коричневые, обшитые дубом стены, ветвистые хрустальные лампы, картины с изображением зарезанных пестрых уток, фазанов и цесарок подавляли своей грандиозностью и великолепием. Разодетый слуга во фраке, в коротких шелковых штанах и длинных чулках, холодно и торжественно подавал непривычные блюда двум молчавшим за столом и не ощущавшим их вкуса людям. Супруги Ашкенази не привыкли к иностранным деликатесам, ко всяким паштетам из птицы, экзотическим овощам и соусам, они были равнодушны к ним и ели их неохотно. Не понимали они толку и в винах, которые слуги приносили им из дворцовых подвалов. Все это было им чуждо. Холодный разодетый камердинер больше уносил, чем подавал на стол. Крупная овчарка, оставшаяся во дворце от прежних его обитателей, лежала на ковре чужая и притихшая и лениво смотрела на своих новых хозяев, полуприкрыв глаза.
Собака сразу же почувствовала, что она у этих людей не любимица. Они не гладили ее, не совали ей руки в пасть. Они даже боялись и чурались ее. Сколько она ни пыталась лизнуть руку хозяйке, чтобы доказать свою преданность и любовь, та со страхом отодвигалась и мыла руку. Также избегал ее и хозяин, когда она ложилась у его ног. Поэтому она лежала в сторонке, на мягком ковре большой столовой и смотрела полуприкрытыми глазами, отстраненно и недоверчиво, на молчащих чужих людей. Она даже не поднималась с места, когда хозяйка звала ее, протягивая ей миску с объедками. Собака была сыта, и объедки ее не привлекали.
– Противная собака, – по-русски сказала обиженная женщина своему мужу. – Не знаю, на что она тут нужна.
– Пусть будет, – тихо ответил Ашкенази. Хотя он тоже хотел бы избавиться от овчарки, он не мог этого сделать. Она была частью королевства, перешедшего в его владение.
Трапеза длилась долго, торжественно. Камердинер церемонно подавал серебряные блюда со всякого рода яствами, десертами и напитками. Между сменами блюд проходило немало времени. Ашкенази сидел как на иголках. Он хотел быстрее уйти на фабрику, где он чувствовал себя лучше всего, но было невозможно объяснить это высокому, холодному, вежливому и элегантному камердинеру, который при всем своем лакействе обладал королевской гордостью, сквозившей в каждом его движении и взгляде. Он величественно ступал своими точеными ногами в длинных шелковых чулках по блестящим полам дворца, верша камердинерское служение. Ашкенази не осмеливался встать из-за стола раньше срока и ждал, когда слуга по окончании этой помпезной трапезы поднесет ему коробку иностранных сигар.
Со скоростью мальчишки из хедера, убегающего с долгого субботнего застолья, чтобы предаться своим шалостям, Ашкенази бежал из-за обеденного стола на фабрику, в свой большой кабинет. Здесь он был как рыба в воде.
Еще тяжелее, чем за обедом, ему приходилось по ночам.
Часами девушка-камеристка помогала мадам Ашкенази готовиться ко сну. Она заплетала ее седеющие волосы в косички, короткие и гладкие, лежавшие на голове, как проволока. Она украшала и припудривала мадам, втирала ей в руки всяческие мази и кремы. Она одевала ее в дорогие шелковые рубашки с кружевами и вышивками. Кровать в стиле Людовика XV, завешенная голубым атласным балдахином, застеленная шелковыми одеялами, обложенная расшитыми подушками и подушечками, освещенная рассеянным красноватым ночным светом, казалась просторной и гостеприимной, стояла полуоткрытая, манила в свои мягкие объятия. Но все эти духи, мази, изысканные рубашки, кружева, тюль, пух и рассеянный свет были бессильны скрыть угловатость, грубость и грузность пожилой женщины с маленькими жесткими седеющими косичками, подвязанными большими девичьими лентами. Холодом веяло от ее плотно уложенных волос, от ее необъятного бесформенного тела, вылезавшего из всех корсетов, шнуровок и перевязок; сквозь тонкий шелк рубашки виднелись складки выпирающего живота; тяжело свисали расплывшиеся, перезрелые груди. Ее толстые ноги походили на бревна. Подбородки дрожали, как рыбный студень. Кровать скрипела под ее весом.
– Макс! – выкликала она из широкой постели. – Почему ты не идешь спать?
Она хотела произнести эти несколько женских слов тонко и нежно, но наросший на ее теле жир огрублял их, делал ее голос похожим на голос пожилого мужчины. Ашкенази стало холодно. Большая картина над кроватью, изображавшая юную обнаженную нимфу, убегающую от старого сатира с козлиными рогами, смотрела на него с насмешкой. В юной нимфе он вдруг увидел свою жену Диночку. Девушка на картине была такой же стройной. И у нее были такие же кудрявые каштановые волосы.
Тяжелыми шагами, не так, как идут к постели жены в медовый месяц, а как идут на виселицу, приближался Ашкенази к широкому ложу, звавшему его к себе отодвинутым одеялом.
Он, Макс Ашкенази, плохо спал в этой широкой удобной кровати, на всем этом пухе, во всех этих кружевах и шелках. Многочисленные дворцовые часы приглушенными голосами медленно и торжественно, как церковные колокола, вызванивали один ночной час за другим. Макс Ашкенази считал их долгой зимней ночью. Подушки казались ему жесткими. На какой бы бок он ни лег, ему было неудобно. Сон бежал от него.
Он надел халат и тихонько вылез из постели.
Со светильником в руке он шел по бесконечным залам и комнатам своего большого дворца. Все было ему чуждо. Оленьи головы с витыми рогами смотрели на него стеклянными глазами. Мечи, пики и кинжалы на стенах сверкали иноверческой свирепостью. В голову Максу Ашкенази лезли мальчишеские мысли, истории из хедера о разбойниках, о временах Хмельницкого, о кострах в Испании и евреях, идущих на смерть ради прославления Имени Божьего. Он выскакивал из одной комнаты и стремительно входил в другую.
Они тянулись долгой чередой, эти дворцовые комнаты, полные мрамора, дорогой мебели и картин. Картины были большие, массивные, с охотниками, несущими подстреленных птиц, с которых еще капает кровь; с наездниками в тюле и кружевах; с охотничьими собаками, летящими на медведей; с обнаженными женщинами, сатирами, вакхическими танцами. Ашкенази всматривался в эти полотна. Они принадлежали ему, но смотрели на него отчужденно, как на пришлого. Они были несозвучны ему. Максу показалось, что они смеются над ним, маленьким евреем в халате, который бродит один-одинешенек по этому чужому, иноверческому дворцу поздними ночными зимними часами.
Он вошел в спальню, где коричневые, обшитые дубом стены и резные потолочные балки темнели, погруженные в ночные тени. Здесь стояли графины с вином, но он не пил вина, хотя ему и было горько. Он оперся о стул. Собака проснулась, взглянула на хозяина полуоткрытыми глазами, распахнула свою большую пасть и зевнула, вновь укладываясь на мягком ковре.
Мысленным взором Макс Ашкенази видел свою первую жену, Диночку, вспоминал ее и себя в разные периоды их жизни. Где она теперь? Его вдруг начали мучить мысли о Диночке. Что она делает? Выйдет ли она замуж или останется одна? Он пытался выбросить ее из своей деловой, купеческой головы. Почему это она его интересует? Они больше не муж и жена. Они развелись. Он выплатил ей гораздо больше, чем она принесла ему приданого. Все кончено, думал он и гнал ненужные воспоминания из головы, которой следовало заниматься только практическими делами. Но эти лишние воспоминания не хотели уходить поздней бессонной ночью. От жены его мысли перешли на детей.
Игнац в Париже. Большой уже парень. Интересно, как он теперь выглядит? Конечно, он никчемный, тупоголовый и совсем не похож на своего отца. Он, Игнац, унаследовал голову Хаима Алтера. И все-таки любопытно было бы на него взглянуть. Он, должно быть, высокий, намного выше его, Макса. Он ведь в мать уродился. А Гертруда? Она гнусно обошлась с ним, ни слова ему о себе не написала. Он ничего не знал о ее новой жизни. И с кем она ушла? С этим ничтожеством и невежей, который старше ее больше чем в два раза, который мог бы быть ее отцом. И зачем ей это? Ведь мать хотела дать ей приличное приданое. С такими деньгами она бы могла заполучить самого лучшего жениха. А она едет с ним, с этим Якубом, за границу, на медовый месяц. Его управляющий Шлоймеле Кнастер доложил ему. Во Францию они едут, в теплые страны.
Ашкенази представил своего брата, Якуба. Он видел его со своей дочерью, молодой и красивой, по дороге к счастью. У него защемило сердце. Конечно, он ее соблазнил, назло ему, как всегда. Вот глупая козочка. Дала себя уговорить, одурачить. Позднее она раскается. Макс опустил голову, плотнее закутался в халат, почувствовав, что его пробирает дрожь.
Чем он это заслужил, этот Янкев-Бунем? Ведь он пустое место, дурень, балбес. В разгар делового сезона он оставляет все и едет во Францию. Гултай, который в конце концов плохо кончит. И все-таки как же ему везет! Женщины сами бегут к нему со всех сторон. Сперва внучка Калмана Айзена, потом дочка Флидербойма, потом множество других. А теперь и она, его дочь, его Гертруда. Как это гнусно! Этот подонок сейчас над ним смеется, мстит ему. Из брата он, Макс, ни с того ни с сего стал этому типу тестем. А дочь даже не пришла спросить совета у него, отца. Ни слова не написала ему. Какая распущенность!
Он сидел, маленький, скорченный, растерянный, в своем большом дворце, в своем новом королевстве. Часы не переставали отсчитывать церковными звонами поздние ночные часы. Бронзовый Мефистофель в углу комнаты смеялся, обнажив все свои зубы, прямо в лицо Ашкенази.
Ашкенази встал и раздвинул шторы на венецианских окнах. Он выглянул в большой фабричный двор, который чернел трубами в слабом красноватом свете.
Фабрика стояла тяжелая, мрачная, подавляющая своей массивностью. Ровные, устремленные в небо трубы были как длинные языки, высунутые кирпичными зданиями.
Король Лодзи ощутил холод поздней бессонной ночи и вернулся в постель, сгорбленный и низенький. Бронзовый Мефистофель щерил на него острые зубы и смеялся над ним всем своим широко распахнутым ртом.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ПАУТИНА
Глава первая
По разбитым дорогам, ведущим из Германии в Польшу, через леса, села и местечки, разрушенные российско-германской войной, цепочками тянулись немцы, лошади, грузовики, фуры и пушки. Польские крестьяне выходили из своих крытых соломой хат, прикладывали руки козырьком к голубым шапкам и молча рассматривали светлыми глазами чужие телеги и чужих людей. Крестьянки с пестрыми платками на головах со страхом и любопытством жались к плетням и набожно крестились. Дети с льняными головками и собаки встречали незнакомцев криком и лаем.
В местечках из дверей своих покосившихся домишек выходили евреи и черными удивленными глазами смотрели на этих новых людей. Мальчишки в лапсердачках, лохматые черноволосые девчонки махали путникам ручонками, приветствуя их и желая им по-еврейски доброго утра [155]155
Еврейские слова «Гут моргн» («Доброе утро») понятны немцам.
[Закрыть]. Из подвалов выходили спрятавшиеся евреи, которых отступающие русские солдаты хотели заставить идти вместе с ними, чтобы отыграться на них за свои поражения на фронтах. Из ветряных мельниц выходили немецкие колонисты и весело приветствовали чужаков:
– Грюс Гот, лёйте, вилькомен! [156]156
Здравствуйте, люди. Добро пожаловать! ( нем.)
[Закрыть]
В Польшу вступали вооруженные мужчины из Пруссии и Саксонии, Баварии и Рейнланда, со всех земель Германии.
Ведь в Германии было много земли, много полей, скота, древесины, минералов. И вот немецкие правители оторвали мужчин от плуга, от фабрик, мастерских и школ, поставив на их рабочие места женщин. А их, мужчин, отправили в страну соседей, чтобы огнем и мечом захватить ее. Первым делом они двинулись в Польшу, которая находилась близко к германской границе.
Стар и млад, рабочие в очках и крестьяне с русыми бородами, краснощекие школьники с первым нежным пушком над верхней губой и морщинистые люди на закате лет с сединой в бородах и усах шли через польские города и местечки. На грузовиках, на солдатских лошадях и телегах с меловой надписью «Nach Petersburg» [157]157
На Петербург ( нем.).
[Закрыть]; в исцарапанных сапогах; с ремнями, на бляхах которых было написано «Gott mit uns» [158]158
С нами Бог! ( нем.)
[Закрыть]; в островерхих касках на головах, с обоюдоострыми штыками на ружьях (одно лезвие для тела врага, а второе – чтобы перерезать заграждения из колючей проволоки), – они тянулись с запада на восток, медленно продвигались вперед, занимая село за селом, местечко за местечком, город за городом в стране, лежащей на берегах Вислы и Варты.
Следом ехали пасторы в военной форме и с крестами на касках, чтобы именем Божьим призывать соплеменников к убийствам и грабежам, чтобы укоренить протестантскую веру, язык и обычаи немцев в покоренной стране.
Молодых солдат редко посылали на восток. Их, сильных и ловких, держали на западных фронтах, опасных и хорошо укрепленных. На русский фронт отправляли солдат ландштурма [159]159
Резерв вооруженных сил, созывавшийся только на время войны и имевший вспомогательное значение.
[Закрыть], пожилых, бородатых и бритых, круглоголовых, пузатых, – ремни на них едва не лопались, задницы выпирали, как у старых женщин, а военная форма сидела кое-как. С деревенскими бородами, с городскими усами, в больших очках, привязанных веревочками к оттопыренным ушам; с тяжелыми, неуклюжими ногами, по-деревенски бревноподобными или по-городски кривоватыми; с короткими и тугими желтыми голенищами тупоносых, видавших виды сапог; с трубками в зубах, они твердо и дисциплинированно шагали по чужим дорогам, ведомые конными офицерами, как ландскнехты [160]160
Немецкие наемные пехотинцы эпохи Возрождения.
[Закрыть], шагавшие когда-то вослед своим господам. Окровавленные, запыленные, измученные отсутствием дорог, которые подорвали перед отступлением русские, они распевали свои победные песни хриплыми голосами любителей пива:
У немцев есть пушка большая
С жерлом огромным – ба-бах!
Стреляет, пощады не зная,
Врагов повергая в страх.
Что ни выстрел – француз,
что ни выстрел – русак!
Только так, только так, только так!
Та пушка – изделие Круппа…
Каждую занятую пядь земли немецкие саперы тут же лечили от русского запустения. Солдаты ремонтировали перерезанные телеграфные провода, разрушенные дороги, взорванные мосты, тушили горящие дома, сцепляли беспорядочно брошенные вагоны. Они снимали с виселиц окоченевшие трупы немецких колонистов и евреев, которых русские вешали на деревьях вдоль дорог, срывая таким образом злость на свои поражения. Их место занимали русские шпионы. Прежние призывы и приказы были содраны со всех стен, заборов и оград, а взамен расклеены распоряжения немецких военных властей о том, что и кого им требовалось сдать и выдать: припрятанное оружие, шпионов, присвоенное имущество бежавших русских, определенное количество скота, зерна, картофеля, промышленных товаров, а также всю медь, латунь и сырье, какое только у кого имелось. За невыполнение приказов виновным грозило наказание по законам военного времени.
Крупнейшим городом – источником сырья, хлопка и шерсти, в которых так нуждалась Германия, крупнейшим индустриальным центром промышленно отсталого противника, который следовало вырвать из его рук, – была Лодзь. И немцы упорно и жестко рвались к этому рабочему городу, к его богатствам и фабричным трубам. Шаг за шагом они оттесняли русских, наступая им на пятки.
Комендантами и начальниками захваченных польских городов были по большей части пруссаки, помещики из Восточной Пруссии, знавшие поляков и сотни лет державшие славян в своих владениях под юнкерским сапогом. Комендантом города Лодзь был прусский помещик барон фон Хейдель-Хайделау, обедневший аристократ, который женился на дочери лодзинского фабриканта Хайнца Хунце, чтобы поправить свои финансовые дела. На войне барон очень быстро сделал карьеру благодаря своей родовитости и близости к генералам главного командования. Он поднялся от капитана запаса до полковника. К тому же он доказал, что у него твердая рука, напугав города и местечки Польши, заставив их бояться вступающих в Польшу немцев.
Многие поляки в первые дни войны плохо относились к немцам. На всех городских стенах и сельских заборах висели большие воззвания, подписанные великим князем Николаем Николаевичем и уверявшие поляков, что час Польши пробил, что разорванная на части, но сохранившая единую душу страна милостью его величества воссоединится вновь, когда у врагов, у немцев и австрийцев, будут отняты польские земли. Крестьяне верили императорскому обещанию. Польские националисты тоже воспринимали его всерьез и призывали поляков вступать в русско-польские легионы. При этом они настраивали народ против евреев, обвиняя их в пособничестве Германии, шпионстве и предательстве.
В своих газетах и патриотических листовках они утверждали, что евреи проносят в бородах бриллианты для немцев, что на еврейских похоронах несут не покойников, а золото для врага. Христианские лавочники в местечках, стремясь отделаться от евреев, продававших товары дешевле, чем христиане, доносили на них русским солдатам. Повсюду русские коменданты вешали евреев, расстреливали их, бросали в тюрьмы, ссылали в Сибирь. В селах враждовавшие с немецкими колонистами польские крестьяне доносили на них военным, заявляя, что те подают сигналы германским войскам крыльями ветряных мельниц. Русские военачальники, терпевшие одно поражение за другим, использовали эти доносы, чтобы дать выход своей ненависти к евреям. Люди были напуганы и боялись показаться на улицу, когда в местечки входили немецкие войска. Они боялись указывать им путь, отвечать на вопросы. Иногда они даже стреляли из домов по германским авангардам.
Поэтому полковник барон фон Хейдель-Хайделау решил проучить польские местечки, напугать их, чтобы они не осмеливались поднимать руку на германских военнослужащих, чтобы они дрожали от одного их взгляда. Во-первых, он приказал поджечь несколько деревень так, чтобы языки пламени были видны издалека и внушали другим деревням смирение и покорность. Во-вторых, он велел разрушить город Калиш. В этом занятом немцами городе глухонемой водонос не остановился по приказу немецкого ландштурмера. За это солдат застрелил водоноса. Люди на улице начали кричать, размахивать руками, объяснять, что водонос был глухонемым. Солдат не понял их и открыл огонь по этим людям. Молодой извозчик бросил в солдата камнем. Тот с окровавленной головой ушел к своим. Полковник барон фон Хейдель-Хайделау в это время обедал. Он вытер губы салфеткой, выпил последний глоток пива и приказал объявить тревогу. Когда солдаты выстроились, он велел майору Праускеру обстрелять город из артиллерийских орудий. Дома рушились, загорались, люди как безумные носились по улицам и переулкам. Главы города пришли умолять немцев, но тщетно. Солдаты стреляли систематически и точно. Ночью город горел, сотни убитых – женщин, детей, стариков – лежали на камнях под развалинами. Языки пламени, поднимавшиеся над горящим Калишем, далеко разносили весть о немецкой мести. Это подействовало. С тех пор немецкие передовые отряды спокойно входили в занятые города и местечки.
Генералы штаба высоко оценили маневр барона фон Хейделя-Хайделау. За этот подвиг он получил Железный крест. За его заслуги, а также по причине знакомства барона с городом, из которого происходила его жена, его сделали комендантом Лодзи.
После вступления в Лодзь армии, захватившей и подготовившей ее для полковника, он со своими ординарцами и адъютантами, со своими собаками и багажом въехал в город, который прежде так ненавидел и презирал. Саперы очистили для него дом старшего полицмейстера. Адъютант барона, молодой лейтенант с румяными, как у девушки, щечками, старавшийся придать своему лицу суровое выражение, чтобы выглядеть мужественным и брутальным юнкером, вытянулся в струнку и рапортовал, что дом тщательно проверен и что взрывчатых веществ не обнаружено. Однако барон фон Хейдель-Хайделау с подозрением глянул в свой монокль на захваченный город и злобно хлестнул кожаной перчаткой по столу.
– Я не останусь в этом свинарнике, – сказал он и подергал носом так, словно ощущал дурной запах.
Он развернул карту города и подозвал адъютанта к столу.
– Лейтенант, подойдите сюда, – приказал он и ткнул пальцем в карту. – Видите эту улицу? Там есть фабрика, а рядом с ней дворец, занятый одним евреем. Я хочу жить в этом дворце. Ясно?
– Так точно, господин полковник, – ответил лейтенант, демонстрируя служебное рвение и заглядывая со страхом и почтением мопса в глаза своему господину.
– Неудобно в первые дни реквизировать частные дома, – пробормотал барон, – разве что те, из которых стреляли по нашим войскам… Не так ли?
– Так точно, господин полковник, – рявкнул лейтенантик.
– Итак, каким образом вы намерены это осуществить? – спросил барон, с любопытством глядя адъютанту прямо в глаза.
– Я пойду с патрулем, проведу строжайший обыск, и если выяснится, что оттуда стреляли, то…
– То вы настоящий болван, мой дорогой лейтенант, – прервал его барон. – Мне все равно, стреляли оттуда или нет, черт возьми! Если оттуда не стреляли, то должны были стрелять. До вас это дошло наконец?
– Так точно, господин полковник! – ответил смущенный лейтенантик, покраснев, как деревенская девушка.
– Итак, я желаю, чтобы все было сделано в лучшем виде, чтобы все было очищено, чтобы никакого еврейского чеснока. Я сегодня же хочу ночевать в этом дворце. Ясно?
– Как прикажете, господин полковник! – рявкнул адъютант и вытянулся по-военному, щелкнув каблуками со шпорами.
Госпожа Ашкенази очень испугалась, когда немецкий офицер с вооруженными солдатами вошел к ней во дворец. Ее мужа не было в Лодзи. Он в последнюю минуту застрял в России, куда поехал по делам. Теперь он уже не мог вернуться. И она осталась в Лодзи одна-одинешенька, с огромной фабрикой, со всеми домами, богатствами, рабочими и дворцом. У нее никого не было в этом чужом польском городе, ни родных, ни друзей. Все ее близкие жили в России, стране, от которой Лодзь вдруг оказалась оторванной. Туда нельзя было поехать, нельзя было отправить письмо или телеграмму. Единственным близким ей человеком в Лодзи был ее муж Макс, ради которого она уехала из своего дома и поселилась здесь, на чужбине, среди незнакомых людей. Но и он застрял за линией фронта. Она предостерегала его, просила не задерживаться, заблаговременно вернуться, потому что противник стоял у ворот города, но муж откладывал возвращение день за днем.
– Очень занят, – отвечал он на ее обеспокоенные телеграммы.
И мадам Ашкенази, одинокая пожилая женщина, была очень напугана и несчастна во дворце города Лодзи.
– Что случилось, господин? – спросила она молодого офицера, старательно придававшего своему лицу воинственное выражение.
– Вы владелица этого дворца? – спросил офицер. – Тогда вы взяты под стражу.
Офицер приставил к испуганной женщине одного из солдат, а с остальными провел строжайший обыск в ее владениях. Хотя они не нашли ничего, кроме заржавевших мечей и охотничьего ружья в охотничьем домике братьев Хунце, офицерчик составил суровый протокол, согласно которому из дворца стреляли по немецким войскам. Госпожу Ашкенази подвергли допросу. Она с пылом отвергала выдвинутые обвинения, утверждала, что из ее дома никто стрелять не мог. Но офицерчик перебил ее.
– Как вы смеете, мадам, объявлять показания наших солдат ложью? – сказал он с деланным негодованием, которое он подсмотрел у своего полковника.
Он освободил ее из-под стражи до выяснения. Однако дал приказ немедленно очистить дворец и запретил вывозить что-либо, кроме одежды и белья, из места, в котором победоносную германскую армию встретили пулями.
Мадам Ашкенази заламывала руки.
– Вы хотите выбросить меня на улицу! – восклицала она, не понимая происходящего. – Это неслыханно!
– Вперед. Выполняйте! – крикнул офицер, приказывая солдатам занять дом.
Солдаты принялись за работу. У входа тут же встал часовой с ружьем. Другой солдат вскарабкался на ворота, где развернул и повесил поверх резного баронского герба Хунце германское знамя. Затем он прибил к воротам деревянную доску с выжженными на ней немецкими буквами Beschlagnahmt [161]161
Конфисковано ( нем.).
[Закрыть].
Мадам Ашкенази поспешно запудрила красные пятна на лице, прихорошилась перед зеркалом и велела кучеру запрячь карету. Крепко держа в своей старой руке дамский зонтик, словно это был, по меньшей мере, меч, кипя от гнева, со справедливыми упреками на устах, она отправилась по улицам Лодзи, останавливая офицеров и солдат, и дошла до дома старшего полицмейстера. В поисках справедливости она дошла бы до самого императора. Однако к коменданту ее не пустили.
– Нет доступа! – прорычали часовые у ворот. – Назад!