355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исроэл-Иешуа Зингер » Братья Ашкенази. Роман в трех частях » Текст книги (страница 31)
Братья Ашкенази. Роман в трех частях
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:27

Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"


Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 50 страниц)

Глава девятнадцатая

Перед воротами больницы Флидербойма крутился мрачный и сгорбленный ткач Тевье, вытягивая свою тощую шею с большим кадыком из пропотевшего бумажного воротничка. Взгляд его красных лихорадочных глаз устремлялся из-под густых бровей и растерянно блуждал над плотно закрытыми воротами, пытался проникнуть за плотно завешенные окна.

Его не пускали в больницу к Баське. Два санитара в белых фартуках внесли ее внутрь и закрыли ворота перед его носом.

– В субботу приходите, – сказали они. – В будние дни, посреди недели посещений нет.

Тевье остался стоять перед запертой дверью и царапать холодное железо замерзшими пальцами, как собака, скребущаяся в дверь дома, из которого ее выгнали в студеную зимнюю ночь.

– Впустите меня! – просил он как неразумное дитя. – К моей дочери!

Его не впустили.

Он бегал вокруг здания больницы, вглядываясь во все двери и окна, ища лазейки. Но все было заперто. Он не ушел домой. Он продолжал крутиться у больничных ворот. Каждый раз, когда они открывались, он бросался вперед, пытаясь войти, и каждый раз краснолицый иноверец с большими усами, охранник в униформе, выталкивал его вон.

– Убирайтесь! – зло говорил он Тевье. – Уходите отсюда!

Тевье сунул ему в руку монету

– Впустите меня, добрый человек, – умолял он изменившимся, не таким, как обычно, голосом, – к моей дочери!

Иноверец монету взял, но не впустил еврея.

– Их сегодня много приносят в больницу, – сказал он. – Слишком много. Интендант строго приказал не впускать. Ничего не поделаешь.

Ворота открывались часто. Карета скорой помощи со стуком лошадиных подков и громкими звуками трубы то и дело подкатывала к больнице. Санитары в окровавленных фартуках вносили раненых. Одетые в черное евреи-извозчики звонили в колокольчик, медленно въезжали на своих траурных лошадях в больничный двор и вывозили умерших. Группки людей бросались к их телегам с криком и рыданиями. Извозчики торопились, погоняли лошадей, не хотели ждать тех, кто провожал покойных в последний путь. Похороны по большей части были бедные, за которые не получишь приличных чаевых. Поэтому извозчики спешили и злобно ворчали:

– Всё, всё, нет времени!

Женщины в нечесаных париках и с опухшими глазами бежали за телегой, с цоканьем подпрыгивавшей на острых камнях мостовой, и, заходясь в плаче, били себя кулаками в грудь. В дрожках и пешком на плечах в больницу доставляли людей с пожелтевшими лицами и перевязанными головами. Часто полицейские привозили тяжело раненных и, вооруженные, стерегли их прямо у постели до последнего мгновения. Женщины с корзинками в руках, мужчины с запыленными бородами бедняков, растрепанные девушки дежурили у больничного здания. Они печально вздыхали, заламывали руки, пытались прорваться сквозь ворота: их выпихивали – они снова рвались. Вместе с другими вокруг больницы бродил и ткач Тевье. Он не ходил на работу, не забегал домой, чтобы поесть, не оставлял свою вахту даже ночью. Когда голод начинал сильно терзать его, Тевье съедал кусок сухого хлеба. Когда сон валил его с ног, он опирался о каменную стену и дремал. Жена Кейля криками и проклятиями гнала Тевье домой, но он не сдавался.

Он совал больничным охранникам деньги, чтобы они зашли в палату и узнали, что с его Баськой. Он, как женщина, подкарауливал выходивших из больницы врачей, умоляя их сжалиться и рассказать о состоянии дочери. Его гнали, выпроваживали, ругали, но он не отступал. Неизменно гордый, мятежный, гневный Тевье забыл о своей гордости, революционности, классовой ненависти и вместе с убитыми горем женщинами бегал за холеными и сытыми докторами, чтобы узнать о Баське хоть что-нибудь.

– Плохо, – сказали они ему, – очень плохо. Пуля пробила легкое.

Тевье почувствовал, что его сердце останавливается. Он не находил себе места. Он рвался в ворота. Измучил всех больничных охранников. Подходил к врачам, просил, уговаривал, плакал. Они не могли от него отделаться и, нарушая правила, впускали его в палату по ночам.

В большой, слабо освещенной, окутанной ночной тьмой палате плотными рядами стояли койки. Каждая излучала боль и горе. Сиделки в белых фартуках вечно отсутствовали. Больные не переставая звали, плакали, стонали и просили помощи.

– Тише! Тише! – злились вахтерши. – Вы тут не одни!

Пожилые женщины вздыхали и ворчали.

– Разве они думают о больных? – бормотали они. – Бросили их на попечение фельдшеров и вахтеров. Ох, горька судьба бедняка!

Среди прочих кроватей стояла и кровать Баськи с табличкой в головах, на которой были указаны имя, болезнь и температура. Баська хрипела, пыхтела, как старая машина, которая вот-вот заглохнет. Она не могла дышать.

– Воздуха! – просила она. – Немножко, капельку!

Тевье взял ее за руку.

– Баська, доченька, – позвал он ее, – ну что мне сделать для тебя?

– Воздуха, – повторила Баська. – Я больше не могу!

Тевье побежал к фельдшерам, к сиделкам.

– Сделайте что-нибудь, добрые люди! – просил он, ломая руки.

На него не обращали внимания.

– Врач придет, посмотрит, – отвечали ему.

Тевье побежал в кабинет врача. Но его не пустили. А когда Тевье все-таки до него добрался, врач тоже ничего не сделал. Он сердито подошел к постели больной, проверил пульс, поморщился и ушел с тем же, с чем пришел.

– Приоткройте окно, – проворчал он. – А вы тут не вертитесь! Здесь больница. Мы сами знаем, что нам надо делать!

Тевье бросился перед кроватью на пол, словно отдавая Баське весь воздух, который у него был, собственные легкие, всю свою жизнь и душу. Но он не мог дать ей ни глотка воздуха.

– Доченька! – звал он. – Баська, ну что мне сделать для тебя, что?

Преодолевая боль, она ласково посмотрела на него и погладила слабой рукой его руку.

– Папа! – сказала она. – Папочка!

Но тут же снова начала задыхаться. Как рыба, вытащенная из воды, она разевала рот, металась по кровати.

– Я задыхаюсь, спаси меня!

Внезапно она сбросила укрывавшее ее белье, стала рвать рубашку с тела, рвать на себе волосы.

Тевье закричал посреди ночи так, что все больные проснулись и все охранники сбежались. Раненой Баське сделали инъекцию, а Тевье вышвырнули вон.

Целую ночь он не отходил от больницы. Он бегал вокруг, как зверь по клетке. И все время слышал голос своей Баськи: «Я задыхаюсь, спаси меня!»

На рассвете его позвали охранники. Он понял, что это конец. Баська лежала вся в поту. Он коснулся ее руки – она была холодной и безвольной. Фельдшер проверил у Баськи пульс и махнул рукой. Она больше не кричала, только тяжело дышала. Вскоре она начала лязгать зубами. Глаза у нее закатились. На мгновение они открылись, посмотрели на отца и тут же закрылись снова. Тевье стал звать:

– Люди, скорее!

Подошел фельдшер и взял его за руку.

– Всё! – сказал он.

Тевье упал на кровать и не давал прикоснуться к своей дочери.

Силой его оторвали от умершей. Не успел он оглянуться, как кровать уже была пуста. Лишь свежий отпечаток лежавшего здесь человеческого тела остался на постельном белье. Согнутый до земли, Тевье тащился по тяжелым ступеням, искал мертвецкую. Два охранника хотели вывести его с больничного двора. Но не смогли с ним сладить. Один-одинешенек он сидел до утра рядом с телом своей дочери – в холодном морге, среди мертвецов.

Утром к нему пришли люди, товарищи, друзья. Пришел Нисан. Тевье не слышал, что ему говорили. Человеческая речь стала ему чужой.

Похороны были большие. Фабрики остановились. Тысячи рабочих маршировали на улицах. Покойницу завернули в красное знамя. Люди несли венки. Там, где проходила процессия, закрывались магазины. Провожавшие Баську в последний путь обнажили головы. На всех тротуарах и балконах стояли толпы людей. Тевье шел с каменным лицом. Всё было ему чуждо, противно. Он ничего не видел, кроме своей трагедии. Остекленевшие глаза Баськи, открывшиеся в агонии, чтобы в последний раз взглянуть на него, стояли перед его взором. Кровь Тевье застыла.

На кладбище произносили речи, пели революционные песни. Для Тевье это было невыносимо. Он не мог видеть, как хор парадно выстраивается в ряд, не мог слышать, как парни берут низкие тона, а девушки тянут сопрано. Какое отношение все это имеет к его дочери, к его Баське? Тевье хлестали бодрые речи ораторов, призывавших к борьбе за жизнь и свободу. К чему теперь жизнь и свобода, когда ее, Баськи, больше нет? Словно иголки, кололи его слова какого-то чужого человека из комитета, выступавшего у свежей могилы.

Красивый, черноглазый, с длинными кудрями и бородкой, он стоял, этот человек из комитета, и очаровывал своей ораторской силой, то возвышая, то понижая голос, то гладя им, как бархатом, то обжигая и гремя, то снова погружаясь в печаль и траур. Он умел выступать, он был мастером в этом деле. Он знал, где стать пророчески сильным и суровым, а где сентиментально мягким, когда жечь раскаленными углями, а когда смягчиться и растрогать слушателей, наполнив свой голос слезами. Он актерствовал, смотрел вокруг большими черными глазами, видел производимое им впечатление и еще больше входил в роль. Его речь колола и резала Тевье. На могиле егоБаськи стоял чужой, стоял на свежей земле, засыпавшей его дочь, и лицедействовал, ворожил. Слова оратора падали, как камни, на голову Тевье.

В конце концов актер из комитета вынул рубашку, – последнюю рубашку покойной, залитую кровью ее раны, – поднял над головой и воскликнул:

– Перед кровью погибшей клянемся отомстить!

Тевье не мог этого видеть. Он вырвал из рук оратора рубашку Баськи и спрятал под пиджаком, прижав ее к своему сердцу.

– Оставьте меня! – рвался он из рук державших его людей.

Собравшиеся были разочарованы. Настроение было испорчено.

Тевье уселся на свежую могилу и обвел кладбище безумными глазами. Рядом с ним стоял молчаливый и мрачный Нисан.

По ветвям кладбищенских деревьев скакали птицы. Они свиристели, пели и шалили. Издалека доносился звук фабричного гудка.

Глава двадцатая

Бывший член партии «Пролетариат» и нынешний член партии ППС Мартин Кучиньский был окружен полицией и агентами, как заяц охотничьими собаками. На всех дорогах, на всех вокзалах сыщики следили за каждым его шагом. Он не мог выбраться из города.

Уже восемь дней, как он с террористической группой совершил нападение на железнодорожную станцию Рогов неподалеку от Лодзи. Посреди бела дня недоучившийся студент ветеринарного института Мартин Кучиньский со своими людьми напал на станцию, расстрелял солдат, охранявших почтовый вагон, захватил несколько упаковок денежных ассигнаций и бежал окольными путями в Лодзь.

Мартин Кучиньский был очень доволен своей добычей. Из газет, которые он накупил на следующее же утро, он узнал, что из почтового вагона были похищены три мешка с целыми двумястами тысячами рублей. С такой суммой партия могла заняться делом, развернуться. Но люди из его группы принесли ему только половину упомянутой суммы. Пересчитать деньги на месте возможности не было. Надо было как можно быстрее бежать. И налетчики бежали, каждый своим путем. Лишь на третий день им удалось встретиться в Лодзи на конспиративной квартире. Но вместо трех мешков соратники Кучиньского доставили только два, а вместо двухсот тысяч рублей, о которых говорилось в газетах, – сто.

Мартин Кучиньский был вне себя от гнева.

– Где остальные деньги? – спросил он.

– Мы взяли столько. Больше не было.

– В газетах написано, что было в два раза больше!

– Сколько мы взяли, столько и принесли, – сказали Кучиньскому его люди.

Кучиньский пришел в ярость.

– Я не допущу бандитизма в террористической организации! – стукнул он по столу. – Собственной жизнью заплатит каждый, кто возьмет для себя хотя бы грош!

– И это плата за нашу работу, за то, что мы рисковали собой? – сказали обиженные террористы. – Хорошо, мы предстанем перед партийным судом, но когда выяснится, что обвинение было ложным, мы будем добиваться отмщения, нашей справедливости…

Они резко поднялись и вышли из квартиры.

Кучиньский обратился было за помощью к ЦК, но ЦК не хотел вмешиваться в это дело.

– Мы больше не намерены этим заниматься, – сказали ему люди из ЦК. – Мы перестали понимать, где кончается бандитизм и начинается террор, товарищ Кучиньский.

Кучиньский с презрением бросил им в лицо мешок денег.

– Я сам разберусь, – сказал он и в гневе вышел.

Для Кучиньского настали тяжелые дни. Он порвал со своей террористической группой, поссорился с партией, скрывался от агентов и шпиков, не мог найти себе угла в этом большом городе. Он не хотел втягивать в неприятности друзей и близких. Он знал, что каждый, кто его спрячет, заплатит за это жизнью. Уж слишком рьяно охотились за его головой после такой крупной экспроприации. Выбраться из Лодзи было невозможно.

Кучиньский начал вести жизнь скитальца, готовый на все, как человек, которому терять больше нечего.

С несколькими револьверами в карманах, со множеством патронов про запас он бродил по находившемуся на осадном положении городу и каждую минуту ждал, что его схватят. Он не собирался сдаваться без борьбы. Он знал, что его судьба в этом городе предрешена, что с каждым днем близится его конец. Опытным глазом революционера он видел, что полиция наглухо перекрыла все входы и выходы в Лодзи, пытается загнать его в угол, прижать к стене и взять. Вот-вот они его накроют. Но он знал и то, что просто так он не сдастся. Прежде он загонит пули в голову нескольким из них, будет отстреливаться, пока не кончатся патроны. Последнюю пулю он сбережет для себя. От этой мысли ему становилось легче, она утешала его в его скитаниях.

Он играл с полицией в кошки-мышки. Именно потому, что они подстерегали его на вокзалах и дорогах, гонялись за ним по всем подозрительным, с их точки зрения, квартирам, он и слонялся по улицам, где, казалось бы, ему меньше всего стоило появляться. Он заходил в костелы, смешивался с толпами молящихся и часами стоял среди них. Он забредал в библиотеки, просматривал книги, которые его совсем не интересовали, лишь бы убить время. Он крутился на рынках, площадях – в тех местах, где было людно. При этом он внимательно смотрел вокруг, принюхивался к опасности, как зверь в лесу. Он с удовольствием читал в газетах об охоте на него полиции.

Днем было еще ничего. Плохо было по ночам. Он не мог прийти ни в одну гостиницу, даже с фальшивым паспортом. Всех швейцаров и гостиничных служащих полиция снабдила его фотографиями. В веселые дома соваться тоже не стоило. Большинство девиц были агентами. Садов и парков в городе не было. Так что по ночам Кучиньскому приходилось туго. Вечерами он знал, что делать. Он заходил в какой-нибудь ресторанчик или даже в синагогу, где забивался в уголок и раскачивался, как делали все евреи за молитвой. Он даже бормотал что-то неопределенное, когда скорбящие вместе читали кадиш. В гуще народу на него никто не обращал внимания. Иногда он забегал в подвальчик к пекарю и перекидывался в картишки с подмастерьями, которые всегда были охочи до карт, неважно когда и с кем. Но когда запирали ворота, становилось тягостно. Кучиньский бродил во тьме, как бездомная собака. Он завидовал кошкам, которые так легко забираются в подвалы через зарешеченные подвальные окошки.

После третьей ночи бессонных скитаний он больше не мог стоять на ногах и пошел с первой же уличной девкой, которая его позвала. Она привела его в маленькую чердачную комнатку.

– Почему вы не раздеваетесь? – спросила она его.

– Я так пролежу ночь, – сказал он.

– Я вам не нравлюсь? – обиделась девица.

– Ты красивая, очень красивая, – сделал ей комплимент Кучиньский, – но я устал, ужасно устал, дай мне поспать.

Он вытащил револьверы и положил их у себя в головах.

– Не вздумай выходить ни на минуту! – пригрозил он ей. – Если будут звонить в дверь, разбуди меня. Я заплачу тебе вперед. Так лучше.

– Хорошо, разбужу, – пообещала девица, со страхом глядя на револьверы. – Они заряжены? – поинтересовалась она.

– Конечно.

– Спите спокойно, – сказала девица, раздеваясь. – В крайнем случае отсюда через окошко можно выбраться на чердак.

На рассвете она разбудила его.

– Пане, звонят!

В два счета Кучиньский вскочил на ноги. Он схватил револьверы и вылез на чердак. В круглое чердачное окошко он увидел целую толпу полицейских с приставом. У всех за плечами были ружья. Пристав прятался за спинами полицейских.

– Кучиньский, сдавайтесь! – крикнул он.

В ответ Кучиньский выстрелил в чердачное окошко, прямо в своих гонителей. Полицейский комиссар бросился на землю и приказал обстрелять чердак. Несколько часов засевший на чердаке Кучиньский вел бой с целой армией окруживших дом полицейских. На каждый залп снизу он отвечал выстрелами в окно. Когда у него остались последние три патрона, он сел и стал ждать. Он берег их для себя, эти последние патроны, но он еще ждал. Он хотел использовать их в тот самый миг, когда полиция поднимется, чтобы взять его.

Острым взглядом он следил за каждым движением полиции. Довольно долго полицейские, напуганные его сопротивлением, размахивали руками и не решались приблизиться к дому. Они несколько раз выстрелили из ружей. Кучиньский не ответил на их выстрелы.

– Он наверняка мертв, – сказал пристав. – Кто заберется туда взглянуть?

– Я, ваше благородие, – вызвался один из полицейских и начал карабкаться на чердак.

Кучиньский спрятался за висевшее на чердаке белье, сжимая в руке револьвер. Он слышал, как кто-то скребется у двери, шаркает ногами, окликает его. Он не отозвался. Полицейский сунул голову в дверь, огляделся. В этот момент Кучиньский ударил его рукояткой револьвера по голове с такой силой, что полицейский сразу же упал, даже не вскрикнув. Кучиньский быстро стянул с него мундир, сапоги и фуражку и надел все это на себя. Потом он забросил за плечи ружье, отодвинул полицейского в угол и подполз к чердачному окошку.

– Эй, что с тобой, Романенко? – крикнул с улицы пристав.

– Пошлите наверх людей, ваше благородие, – ответил Кучиньский хриплым полицейским голосом.

Пристав с десятком полицейских геройски устремился к чердаку.

– Искать во всех углах! – приказал оживившийся пристав.

В начавшейся суматохе и царившей на чердаке темноте Кучиньский, одетый в мундир Романенко, сумел спуститься на улицу. Никто не обратил на него внимания, поскольку все принимали его за полицейского.

Когда стражи порядка наконец нашли убитого и осветили его электрическим фонариком, они выпучили глаза и принялись креститься от страха.

– Батюшки! – восклицали полицейские. – Это же наш Романенко!

Пристав рвал на себе волосы.

– Мать вашу так, сучьи дети! – бесновался он. – Мать вашу – перемать!

Глава двадцать первая

Жандармский полковник Коницкий, поляк, перешедший в православие, глава политической полиции в революционном городе Лодзи, потирал от удовольствия свои мягкие белые руки и с видом победителя все выше и выше закручивал свои русые усы.

– Браво, браво! – расхваливал он агентов. – Этого я вам не забуду!

У него, у полковника Коницкого, была причина для радости. После долгой и трудной борьбы, в ходе которой расставлялись ловушки на лодзинских ахдусников, после большой и хитроумной работы, проделанной им и его людьми, полиции наконец удалось захватить комитет этой организации вместе с подпольной типографией, со всеми листовками, статьями и тезисами. Сливки общества ахдусников были теперь под арестом, под охраной множества жандармов и агентов.

Эта богатая добыча радовала Коницкого больше, чем победа солдат над защитниками уличных баррикад: хотя сам полковник и был человеком военным, он не очень верил в солдатские победы над революцией. Ум полковник Коницкий ценил больше, чем ружье. Не зря он в юные годы изучал психологию и философию в Петербургском университете. Сам он когда-то тоже был революционером, трепал языком на дискуссиях в подпольных кружках. Хотя впоследствии Коницкий отбросил эти юношеские глупости, выдал собственных товарищей, пошел служить и дослужился до звания полковника жандармерии, он тем не менее не утратил веры в силу слова. Он по-прежнему считал, что ум быстрее пули, а речь острее сабли. И что бороться с революционерами надо их собственным оружием, ставить голову против головы и слово против слова. Еще сильнее, чем в студенческие годы, полковник Коницкий углубился в социалистическую и революционную литературу. Он знал все произведения по социологии и экономике, все направления в марксизме, разбирался в программах всех партий. Философию и психологию он тоже не забыл. В канцелярии, в одном из ящиков его письменного стола вместе с револьвером и патронами всегда лежала новейшая книга по какой-либо возвышенной и ученой теме. С первого дня службы в политическом департаменте он был уверен, что не шашкой и ружьем будет уничтожена революция в России, а разумом и мыслью. Он знал, что лучший способ борьбы с вредной бациллой – ввести эту бациллу в тело; лучшее средство сломить вражескую твердыню – подорвать ее не снаружи, а изнутри, проникнув в лагерь противника. Сидящие в Санкт-Петербурге солдафоны-начальники, сторонники шашки и ружья, не одобряли Коницкого. Они предпочитали солдатские методы решения проблем. Но Коницкий не сдавался. Он опробовал свою методику в нескольких городах, главным образом в Литве и Польше, где он был своим человеком, и получил хорошие результаты. Теперь, когда в Лодзи разгорелось пламя революции, его прислали сюда, в город поляков, евреев и немцев, чтобы он потушил пожар своими средствами.

Полковник Коницкий был просто создан для Лодзи. Сам поляк, воспитанный отцом-дворником в Белостоке на еврейском дворе, он все время проводил среди детей евреев и говорил на их языке, пожалуй, не хуже, чем по-польски. В студенческие годы он освоил и немецкий. Он знал население Лодзи, как свои пять холеных пальцев. И как только он прибыл, он сразу же погрузился в работу в этом многонациональном и многоязычном городе, в этом промышленном центре, распространявшем по всей России текстиль, галантерею и революцию.

Хотя сам полковник Коницкий был выслужившимся интеллигентом, который ненавидел и презирал простолюдинов, он в своей жандармской работе держал сторону народа и травил интеллигенцию. Коницкий не верил в массы. Он их ни во что не ставил, считал тестом, глиной и грязью, из которой интеллигенты лепят и формуют все, что захотят. И он стремился погубить образованных людей, соль и перец революции, искру, от которой вспыхивает густой лес. Истреблял он их не столько наказаниями и тюрьмами, ведь он знал, что слово сильнее любых тюремных стен; он уничтожал их, натравливая на них рабочих, сея раздоры между рабочими и интеллигентами. Больше всего он любил вербовать агентов не из собственных служащих, как другие, а в самих революционных партиях, чтобы иметь провокаторов во всех политических группах. Он искал их среди полуинтеллигентов, далеких от партийной верхушки, среди обиженных, забитых, но амбициозных людей, которые сами шли к нему в руки. Добивался он этого своей методикой, с помощью психологии.

Как хищный зверь, который отлично знает анатомию жертвы и норовит вцепиться когтями и зубами в самое уязвимое место, полковник Коницкий начинал свою охоту с того, что отыскивал слабость арестанта, его ахиллесову пяту. Он знал, что люди, впервые попавшие под арест, бывают разные. Одни боятся побоев, другие выносят их совершенно спокойно, но не терпят света в темноте и бесятся, когда в их камере всю ночь горит лампочка. Некоторые могут не дрогнув пойти на виселицу, но теряют самообладание от страха, если оставить их среди тюремных крыс, а некоторые так боятся смерти, что начинают рвать на себе волосы при одном упоминании о казни. Кого-то можно напугать криками, а кого-то покорить добрыми словами и деликатными разговорами.

Когда приводили политических, полковник Коницкий прятался в боковой комнатке рядом с арестантской и через тайную дверцу рассматривал людей. Пристальным взглядом своих холодных светлых глаз он изучал каждое лицо, ловил каждый жест, каждую гримасу задержанного. До первого допроса, который он проводил лично, полковник велел конвойным грубо обращаться с арестантами, кричать на них, бить их, топать ногами, сыпать угрозами. Среди шума и крика полковник Коницкий внимательно смотрел сквозь дверцу, кто как воспринимает встречу с тюрьмой. Он замечал, у кого слабые нервы, кто вздрагивает каждый раз, когда топают сапогом, кто белеет от ужаса, когда подходят к нему вплотную и смотрят прямо в глаза. Кто тверд рядом с товарищами, но падает духом, когда его отводят в сторону и держат отдельно от всех, а кто кривится от отвращения, когда его раздевают и ощупывают его голое тело руками. Относительно каждого арестованного Коницкий делал пометки в своей записной книжечке, чтобы знать, где искать его слабое место. Это всегда очень помогало ему в работе.

Кроме того, он любил играть с политическими и прикидываться перед ними праведником. Во-первых, он боялся революционеров. С тех пор как он прибыл в Лодзь, многие его сотрудники погибли от их пуль и ножей. Революционеры вынюхивали жандармов, находили их чуть ли не под землей и мстили им за жестокость. Полковник Коницкий не собирался отдавать жизнь за царя. Себя он любил больше. Он оставлял героическую гибель всяким тупоголовым полицейским инспекторам, которые кидались на врага не раздумывая, как солдаты на поле боя.

Во-вторых, у него были свои счеты с генералом Куницыным, который хозяйничал в городе и командовал в нем своими солдатами. Как и любой жандарм, полковник терпеть не мог солдат и их командиров. Солдаты тоже не выносили жандармов. Так что он, полковник Коницкий, охотно изображал перед революционерами благородного человека. Пусть себе солдаты портят свою репутацию, избивая арестованных и издеваясь над ними. У него в жандармерии люди хорошо воспитаны, они знают, как обращаться с противником.

Он устраивал так, чтобы в первые дни после задержания арестанты его не видели. Он сидел, спрятавшись в боковой комнате, и давал агентам указания, что делать. Он приказывал своим людям не цацкаться с арестованными, не жалеть их, сживать со свету, чтобы потом, попав на допрос к нему самому, они встретили доброго полковника, сущего ангела и отца родного. После грубого обращения в арестантской доброжелательность и порядочность Коницкого особенно бросались в глаза. Больше всего полковника интересовали «свеженькие» – те, что были под арестом в первый раз, неопытные рабочие, наслышанные о жестокости следователей.

Немало людей таким образом попалось на его удочку.

Методы Коницкого давали прекрасные результаты. За короткое время с начала службы в Лодзи полковник завел своих агентов повсюду. И в Социал-демократической партии, и у немцев, и в польских террористических фракциях. Кроме того, он перетянул на свою сторону многих рабочих, настроив их против партийных руководителей, и те раскалывали, ослабляли партии. Труднее всего ему пришлось с еврейскими ахдусниками. Конспирация у них была серьезнее, чем в других организациях. Кроме того, еврейские рабочие были образованней и их невозможно было купить за хорошую выпивку, за пару рублей. У полковника Коницкого было несколько агентов среди ахдусников, но все незначительные, простые ребята, которые мало что знали. К тому же он им не доверял, как и большинству дешевых агентов, по большей части врунов и проходимцев. Он хотел завербовать какого-нибудь важного человека, видного, сидящего у ахдусников в комитете.

Но вот с помощью своих людей Коницкому удалось взять сам комитет вместе с типографией, бумагами, прокламациями, тезисами и списками. И он был счастлив и горд.

– Блестяще, – шептал он себе под нос, потирая свои белые мягкие руки. – Теперь они в Петербурге узнают, кто такой Коницкий!

Он уже видел мину, которую скорчат шишки из соответствующего департамента, когда он пошлет им сообщение о своей победе.

В гражданской одежде, в черных очках, чтобы его не узнали, он сидел в боковой комнатке рядом с арестантской и рассматривал попавшую в его руки добычу. Как хищник, играющий с жертвой прежде, чем задушить ее, Коницкий радовался в своем скромном укрытии, глядя светлыми глазами на членов комитета, собранных теперь в арестантской. Он ловил взгляды, движения, выражения лиц и мысленно набрасывал план действий. Особенно пристально он вглядывался в «печатников», двух человек из подпольной типографии, сидевших рядом друг с другом.

Сколько же времени потребовалось, чтобы выйти на них и взять их!

Хотя они выдавали себя за мужа и жену, эти двое из типографии, полковник Коницкий ни минуты не верил, что это правда. Он уже знал эту партийную парочку. Кроме того, они не слишком друг другу подходили. Женщина была молодая и красивая, словно не трудилась в подпольной типографии, а только что приехала с дачи. Щеки у нее были румяные, глаза ясные. И держалась она гордо, когда агенты ее толкали.

– Уберите руки! – гневно кричала она, сверкая глазами.

У полковника Коницкого слюнки текли от вожделения к этой гневной молодой красавице. Небось дочка какого-нибудь фабриканта, ударившаяся в революционную романтику, решил он.

Мужчина, с которым она жила и якобы состояла в браке, состарился раньше времени; он был тощий, заросший, с красными глазами от бессонных ночей, с бледной кожей от жизни без свежего воздуха, усталый и перепуганный. В его глазах читался страх, а еще больше – тревога и собачья преданность этой красивой и свежей женщине, выдававшей себя за его жену.

Он выглядит ее рабом и почитателем, думал об этом испуганном человеке полковник Коницкий. И к тому же порядочным трусом. У него и руки, и ноги дрожат.

Полковник сразу же выбрал его. Конечно, остальные – важные фигуры, но они обычный лакомый кусочек для петербургских шишек. Начальство любит крупную рыбу, ему подавай членов комитета. Однако для самого Коницкого и его методов важнее этот дрожащий, мрачный человек из подпольной типографии. Он кажется полуинтеллигентом, рабочим, втянутым в революцию грамотеями из комитета, причем не столько по причине своей полезности для дела, сколько для того, чтобы в интеллигентской среде борцов за лучший мир завелся настоящий пролетарий, представитель масс. Коницкий знал таких ребят. Они больше не были рабочими, но не были и вполне интеллигентами – этакие недопеченные революционеры, нередко честолюбивые и обиженные, ревнующие к настоящим интеллигентам, вождям. К тому же этот «печатник», похоже, попал под арест впервые, типичный «свеженький». Это видно по его поведению, по его растерянности. Такие, как он, – хороший материал. Коницкий в задумчивости погрыз кончик русого уса и решил взять этого типа в свои руки.

– Отправить его в отдельную камеру, – велел своим людям полковник Коницкий. – И надо с ним порепетировать. Но не бить, только напугать хорошенько.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю