355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исроэл-Иешуа Зингер » Братья Ашкенази. Роман в трех частях » Текст книги (страница 23)
Братья Ашкенази. Роман в трех частях
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:27

Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"


Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 50 страниц)

Глава шестая

На самой окраине Лодзи, у самых полей, в комнате студента ветеринарного института Мартина Кучиньского, исключенного за принадлежность к кружку польской социалистической революционной партии «Пролетариат», регулярно и быстро работала подпольная типография.

– Как дела, Феликс? – спросил, поправляя вечно падавшие ему на глаза русые пряди, Кучиньский у своего товарища, который стоял весь измазанный типографской краской и работал за валиком.

– Первые экземпляры пачкаются, – ответил Феликс, высокий еврейский парень в пенсне на остром изогнутом носу, с кудрявым черным чубом и маленькой острой бородкой, – но те, что выходят потом, получаются лучше. Подай-ка бумагу, Мартин.

В стороне, рядом с кухней работали две девушки, одна из них – учительница Ванда Хмель, светлая блондинка с маленьким крестиком на шее, которая жила без венчания с исключенным студентом Кучиньским. Рядом с ней на маленькой скамеечке сидела биолог Мария Лихт, смуглая, похожая на цыганку, черноволосая и черноглазая. Девушки сушили у печки сырые, плохо пропечатанные прокламации и складывали их в аккуратные стопки.

– Говори что хочешь, Феликс, – сказал Мартин, резко отбросив вверх волосы, снова упавшие и закрывшие его зеленые глаза, – но мне не нравится эта прокламация, она не проймет рабочих.

– Так ее составил ЦК, – ответил Феликс, намазывая резиновый валик краской.

– ЦК, ЦК, – передразнил его Мартин. – А мне не нравится стиль ЦК. Мягко и интеллигентно написано, не для рабочих.

Феликс отложил в сторону валик и какое-то время смотрел на своего товарища сквозь пенсне, скакавшее на его остром носу.

– Мартин, как ты говоришь о ЦК? – спросил он со страхом в голосе.

– Ты напоминаешь мне талмудистов, Феликс, – рассмеялся Мартин. – Ты трепещешь перед ЦК, как набожные евреи перед законоучителями. Я бы такую прокламацию выпустил – рабочие бы пальчики облизали. Жесткий призыв, как на мокрое дело…

– Ты всегда хочешь крови, Мартин, – сказал, поморщившись, Феликс, – тебе бы только резать и убивать. Это не годится. Надо обращаться к разуму людей, а не к их инстинктам.

– Потому что я ветеринар и знаю, что нечего церемониться с падшей лошадью – надо содрать с нее шкуру, а ты адвокат – вот ты и копаешься в законах, в бумажках.

– Я верю в силу слова, – сказал Феликс, прижимая резиновый валик к бумаге.

– Главное то, что ты – еврей, который боится крови, – со смехом бросил Мартин. – С такими методами надо в Балут, работать среди анемичных сапожничков и ткачей, сидящих за ручными станками. А с нашими надо говорить на их языке… на языке мокрого дела… Весь ЦК – чужой. Там сидят сплошные интеллигенты. Они не знают наших рабочих. Они говорят с ними о морали, как в синагоге.

Феликс резко отложил в сторону свою работу и вытер руки куском бумаги.

– Мартин, – сказал он с беспокойством, – уже не в первый раз я слышу от тебя эти речи. Мне это не нравится. Это пахнет антисемитизмом, которому в наших рядах не место.

– Ого, – рассмеялся Мартин, – и тут из тебя выскакивает еврей, которому всюду мерещится антисемитизм. Тебе слова нельзя сказать, как и любому чувствительному семиту… Ну-ну, моралист, давай лучше печатай. Уже поздно, а у нас еще много работы. Пусти меня к валику, а сам набирай дальше!

Феликс вытер руки и встал у маленького ящичка со шрифтами, неумело отыскивая каждую букву по отдельности.

Он, Феликс Фельдблюм, не был опытным наборщиком. Он был всего лишь не закончившим обучение студентом-юристом. Как и его друг Мартин, он оставил учебу, но его не выгнали, он ушел сам, потому что, как и все революционно настроенные студенты в российских университетах, считал, что грешно заниматься учебой и готовиться к карьере в то время, когда трудовой народ порабощен. Он пошел работать с народом.

Хотя его отец был богатым евреем, владельцем нескольких стекольных заводов и кирпичных фабрик, Феликс отвернулся от богачей и встал на сторону бедняков. Сначала он агитировал рабочих на фабриках своего отца, призывал их требовать повышения жалованья и сокращения рабочих часов. Он довел дело до забастовки. Когда отец умер и оставил ему, как единственному сыну, все свое состояние, Феликс продал его и передал вырученные деньги партии «Пролетариат», чтобы она могла вести широкую, разветвленную работу среди трудового народа и освободила польского крестьянина и рабочего, порабощенных царем и угнетателями.

Будучи сыном еврея и зная, что евреи подвергаются еще большему притеснению со стороны царя и угнетателей, чем польские крестьяне и рабочие, студент Фельдблюм, тем не менее, не пошел работать среди соплеменников, он не был душой и телом предан бедным и приниженным обитателям еврейских улиц.

Как сын еврейского богача, он воспитывался в отчуждении от евреев. Он не знал ни их самих, ни их языка, ни их жизни. В селе, где находились стекольные заводы его отца, все было иноверческим – служанки, няньки, учителя, гости и друзья семьи. Даже местный приходской священник часто бывал в их доме. Отец держал себя во всем, как поляк. Единственными евреями, появлявшимися в его конторе, были либо купцы и маклеры из окрестных городов и местечек, либо ходившие по селам и крестьянским дворам скупщики сырья. Феликс не ощущал общности между собой и этими чужими людьми, которые стояли униженно, держа шапки в руках, и говорили на смешно исковерканном польском.

Когда Феликс подрос, отец отправил его к брату в Москву, чтобы сын там учился – сначала в гимназии, потом в университете.

Так же как в их доме все было польским, в доме его дяди все было русским. В гимназии, и тем более в университете, он вращался в исключительно русской среде. Феликс знал, что он еврей. Ему не раз напоминали об этом. Но ему его еврейство было чуждо, словно какая-то напасть, болезнь, которая цепляется к тебе; словно опухоль, вгрызающаяся в твое тело. Ему приходилось нести свое еврейство, но оно было ему навязано, как ярмо.

Он не знал евреев, не понимал их наречия, их Торы. У них не было ни языка, который ему хотелось бы выучить, ни культуры, которая его бы привлекала. Все, что объединяло его с евреями, – запись в паспорте, гласящая, что он принадлежит к иудейскому вероисповеданию, но набожен он никогда не был, даже не был знаком с религией, к которой его приписали. Включившись в работу революционных кружков, он утратил всякие религиозные чувства. Его ничего не связывало со старыми законами, которые были даны на какой-то там горе Синайской, где-то в Азии.

Правда, евреи тоже подвергались угнетению. Но, во-первых, Феликс Фельдблюм знал от своих нееврейских учителей и друзей, что евреи по большей части купцы, лавочники, маклеры и контрабандисты – класс, который ничего не производит, не обрабатывает землю, а живет только тем, что использует крестьянина и эксплуатирует его. И значит, он, революционер Фельдблюм, не должен с ними знаться. А во-вторых, евреи не сделают революции. Они слабы, они не вызывают к себе почтения. Свободу стране принесут многомиллионные крестьянские массы, они ведь ядро народа, и тогда ее получат все, в том числе и евреи. Революция не ведает различий между племенами и нациями. Революция освободит и Польшу. И еврейский студент Фельдблюм стал народником, горячим приверженцем идей русских революционеров-народовольцев. Как только польские студенты создали в русских университетах свои кружки и присоединились к революционной партии «Пролетариат», Феликс Фельдблюм последовал за ними. Он оставил университет, не закончив учиться на адвоката. Как можно быть избранным, когда трудовой народ в рабстве? Он вернулся в Польшу и со всем своим еврейским пылом включился в революционную работу. По образцу русских народников он пошел в народ просвещать крестьян в польских селах. Позднее, когда партия под влиянием новых идей переключилась на фабричных рабочих, Фельдблюм перебрался в Лодзь, город растущей индустрии. В Лодзи были и еврейские рабочие – множество ткачей, портные, сапожники и другой трудовой люд. Но их было не видно. Они были рассованы по мелким мастерским, вытеснены куда-то в Балут. Он видел только один тип лодзинских евреев – купцов, лавочников, маклеров, торговцев пряжей, посредников при продаже хлопка, – плотный рой одетых по большей части в смешные длинные лапсердаки и маленькие шапочки людей, которые бегали, суетились, подпрыгивали, тараторили, размахивали руками и тростями, сверкали глазами, кипятились, метались по городу, подгоняли других, ни минуты не сидели на месте, торговали и маклерствовали. Их было полным-полно повсюду: в кафе, в банках, на тротуарах, в трамваях, в дрожках. Они носились, обделывали дела, торговались, били по рукам, бурно что-то обсуждали, подписывали векселя и все время говорили о заработках, комиссиях, процентах – деньгах, деньгах и деньгах.

Другой заметной силой были десятки тысяч фабричных рабочих, крестьян, вытесненных из деревни в город, – зрелых, сложившихся, занятых созиданием пролетариев.

Революционер Фельдблюм сразу же встал на их сторону, презрев шумную и суетливую буржуазию. Ради них он прервал свое образование, ради них работал день и ночь, вел тайную, конспиративную жизнь, им он отдал состояние, полученное в наследство от отца, ради них теперь, поздней ночью, стоял и неловкими руками набирал прокламацию.

Не всегда польские крестьяне и рабочие платили революционеру Фельдблюму той же монетой. Частенько они смотрели на него с подозрением и недоверием, как на чужака. Хотя он говорил по-польски, как поляк, без малейшего намека на еврейские интонации, а зачастую даже чище и точнее, чем любой поляк, в нем – в его лице, очках, изогнутом носе, во всей его высокой интеллигентной фигуре – было мало польского. Уже на фабриках Фельдблюма-старшего, когда Феликс агитировал крестьян-рабочих против своего отца-эксплуататора, люди смотрели на него косо, искали в его словах какой-то еврейский подвох. Священник тоже его останавливал.

– Очень мило, очень похвально, молодой человек, – говорил он ему, – но вы не должны в это вмешиваться.

– Почему? – спрашивал Феликс священника.

– Ну, просто потому, что вы, извините меня за такие речи, чужак, семит, так сказать, который не понимает души христианского народа… Оставьте это нам…

Во время дискуссий между революционерами и патриотами патриоты тоже не раз вставляли колкие замечания по поводу его еврейства. В партии не делали различий между людьми. Здесь все были равны, но и здесь товарищи чаще нагружали его технической и разного рода литературной работой – просили писать статьи для общепартийной газеты, переводить брошюры, – чем допускали к общественности, давали выступать перед рабочими. Народ больше верил в то, что им говорил свой человек, христианин. Когда Феликс в ходе агитации пытался высмеивать попов, рабочие смотрели на него со злобой.

– Еврей не должен касаться этого, – говорили они. – Это святое.

При этом от христиан они спокойно выслушивали гораздо более резкие слова в адрес христианских святынь. Фельдблюму это было больно. Да, он знал, что это пережитки старого мира, которые удастся искоренить со временем, но ему было больно. Кроме того, его тянуло выступать, он чувствовал в себе ораторскую жилку. Домашнее революционерство не устраивало его. Но ему приходилось мириться со своей подсобной ролью. Перед рабочими выступал его друг Кучиньский.

Как и все молодые ассимилированные евреи Польши, Фельдблюм всегда стоял на страже своего неудобного еврейства, готовый защищать его, едва кто-нибудь из иноверцев заденет евреев хотя бы словом. Вот и теперь он вскочил, услышав речи Кучиньского об интеллигентах из ЦК, которые не говорят с польскими рабочими на их языке, а морализаторствуют, как в синагоге.

Нет, в отличие от Кучиньского, Феликс не считал, что только револьвером и бомбой можно говорить с народом. При всей своей чисто польской образованности он, как и большинство евреев, ценил слово и этику и верил в историческую необходимость революции. И он с радостью набирал прокламацию этой поздней ночью. Время было подходящее. Рабочие изголодались, отчаялись и кипели от злобы после тяжелого кризиса, во время которого фабриканты позакрывали фабрики. Кроме того, случилось еще одно событие: несколько лет назад конгресс Второго Интернационала в Париже объявил первое мая праздником рабочих, днем свободы и борьбы. Для Фельдблюма это был первый праздник в жизни. Ни в доме отца, ни в доме дяди он не знал, что это такое. Он хотел, чтобы этот день прогремел и запомнился, чтобы встали все фабрики, чтобы все рабочие в городе оставили работу, сомкнутыми рядами вышли на улицы и показали бы властителям и эксплуататорам свою силу. А заодно продемонстрировали бы и свободу страны, выразили бы протест Польши против порабощения ее царем. И Феликс с большим пылом набирал первую первомайскую прокламацию.

– Они откликнутся на наш призыв, – сказал он Кучиньскому. – Вся Лодзь остановится. Увидишь, что так и будет.

Он вернулся к валику и продолжил печатать прокламации. С глубокой нежностью он гладил эти плохо пропечатанные жесткие листки бумаги. Женщины у печки сушили и расправляли их.

Поздно ночью, когда на улицах было пустынно и мартовские ветры рвали голые ветки немногих раскидистых деревьев Лодзи, похожих на заблудившихся сирот, Фельдблюм ушел домой. Как опытный конспиратор, он хорошенько огляделся, проверяя, не идет ли за ним кто-нибудь. Потом, согласно правилам конспирации, он и его подруга Мария Лихт принялись по одиночке кружить по городу, направляясь домой самым запутанным путем.

– Ты не привела за собой хвоста, Мария? – спросил Фельдблюм черноглазую девушку, пришедшую домой после него.

– Никого за мной не было, – ответила та.

– И за мной никого, – сказал довольный Феликс.

Хотя на своей конспиративной квартире они жили под видом мужа и жены – он торговый представитель, она его супруга, – спали они в разных кроватях и даже не прикасались друг к другу.

– Я бы хотел стать старше на несколько недель и увидеть, как рабочие воспримут наш первый первомайский призыв, – взволнованно сказал Фельдблюм. – Как ты думаешь, Мария, они поднимутся?

– Поднимутся, – уверенно ответила ему Мария.

С улицы уже доносились первые фабричные гудки. В окнах бедных квартир загорались нефтяные лампы. Люди вставали на работу.

Глава седьмая

В мае в городе стало неспокойно.

Рабочие остановили фабрики; но не в первый день месяца, как хотели революционеры; и не в третий, как призывали польские патриоты, считавшие необходимым широко отметить запрещенный национальный праздник [129]129
  3 мая – день принятия первой конституции Польши в 1791 году.


[Закрыть]
. Они остановили фабрики пятого мая, в обычный рабочий день.

Почти через год вынужденного простоя предприятия Лодзи заработали в полную силу. Но фабриканты стремились получить компенсацию за тяжелые времена, которые им пришлось пережить, и снизили рабочим жалованье на десять процентов. Настрадавшиеся рабочие, измученные бездельем и голодом, увязшие в долгах, подстрекаемые листовками и агитацией как со стороны революционеров, так и со стороны призывавших к восстанию тайных патриотических обществ, не смирились с понижением жалованья и прекратили работу.

Прекратили ее не все. Забастовщики увещевали тех, кто продолжал работать, ругали их, но те не отходили от станков. С палками и жердями в руках забастовщики ворвались в котельные и принялись портить котлы. Истопники еле уговорили их этого не делать, потому что фабрики от порчи котлов могли взорваться вместе с людьми.

Ткачи, прядильщицы в платочках на головах, каменщики, фабричные извозчики вместе с прибившимся к ним сбродом принялись маршировать по улицам, распевая революционные и патриотические песни. Они шли от фабрики к фабрике, чтобы заставить тех, кто еще работал, присоединиться к забастовке.

Директора работающих фабрик велели охранникам запереть входы и не пускать внутрь толпу; но толпа высаживала ворота и проникала на территории предприятий. Видя это, многие рабочие тут же бросили станки. Упрямым штрейкбрехерам наломали бока и заставили прекратить работу.

– Да здравствуют наши братья рабочие! – раздавались голоса. – Ура!

– Бейте этих пиявок и кровососов! – перекрикивали их женщины.

Еврейские фабриканты помельче испугались и немедленно сдались. Крупные фабриканты сдаваться не спешили.

На фабрике Хунце рабочие оставили станки и направили делегацию к хозяевам. Сами Хунце не стали разговаривать с делегатами. Они приказали главному директору Альбрехту принять их.

С шапками в руках, кланяясь и вытирая у дверей грязные ноги, чтобы не наследить на блестящем полу, они подошли к директору.

– Что вы хотите? – сонно спросил их директор Альбрехт.

– Мы хотим попросить ясновельможного пана не снижать жалованье. Иначе никак невозможно работать!

– Мы хотим гарантий, ясновельможный пан. Иначе невозможно вернуться к работе.

– Мы не даем никаких гарантий, – злобно проворчал директор. – Это особая милость, которую могут оказать господа бароны, если пожелают. Сначала вернитесь к станкам, а там посмотрим.

– Да простит ясновельможный пан, – сказали немолодые рабочие, – но пусть хотя бы не снижают жалованья тем, у кого жены и дети. Мы не можем на эти деньги содержать наши семьи.

– На кой черт вы женились и наплодили детей, если вам не на что их содержать? – ответил директор Альбрехт. – Фабрика не должна платить за это…

У рабочих тут же глаза покраснели от ярости.

– Ах ты, свиная собака! – закричал немец в бархатных штанах.

– Ах ты, сукин сын! – бушевали польские ткачи в камзолах. – Швабский боров!

– Бейте этого жирного наглеца за то, что он оскорбляет наших законных жен и детей!..

Директор Альбрехт мгновенно смекнул, что дела его плохи, и грузно поднялся со стула, чтобы своевременно ретироваться. Но прежде чем он успел пошевелить своими ногами-бревнами, рабочие уже вытащили его из кабинета. Слуга Мельхиор попытался сунуться к ним, но получил кулаком в глаз.

Рабочие выволокли толстого директора за руки и за ноги, как быка на убой. Забастовщики на фабричном дворе встретили смертельно побледневшего, перепуганного Альбрехта громкими криками.

– Повесить его! – орали мужчины. – Содрать с него шкуру вместе с жиром!

– Спустить ему штаны и выпороть! – бесновались женщины.

Пожилые рабочие надели беспомощному толстяку мешок на голову, сунули ему в руки метлу и, усадив в тачку для кирпичей и мусора, стали возить по большому фабричному двору.

– Хрю-хрю! – кричали рабочие вслед оцепеневшему грузному директору Альбрехту.

– На тебе! – верещали прядильщицы и показывали ему задницы.

Потом забастовщики отправились на фабрику Флидербойма. Кровь кипела, хотелось жертв.

– Повесить проклятого еврея! – раздавались голоса.

– Пусть он сейчас же повысит жалованье! Иначе разнесем ему дворец!

Толпа устремилась к воротам. Но там уже стояли солдаты в полном вооружении с офицером во главе и добрый десяток полицейских с бородатым приставом, которых заблаговременно вызвал Флидербойм. В своем богатом кабинете сидел сам еврейский фабрикант. Из кармана у него торчал заряженный револьвер. Здесь же находился полицмейстер с несколькими офицерами и агентами полиции. Полицейские приводили с фабричного двора одного рабочего за другим. Полицмейстер допрашивал их на месте. При этом он только задавал вопросы. Ответов он слушать не желал.

– Почему это ты не идешь работать?

Рабочий начинал оправдываться:

– Ваше высокоблагородие, я не могу жить на такое жалованье…

– Молчать! – орал полицмейстер и стучал по столу.

Если рабочий продолжал что-то говорить, полицейские затыкали ему рот кулаками. Некоторых забастовщиков полицмейстер не удостаивал беседой.

– Эта морда мне не нравится, – говорил он. – Она выглядит подозрительно. Задержать!

Когда задержанными был забит коридор, полицейские и сыскные агенты взяли их в кольцо и попытались отправить в полицейский участок. Но людская масса вокруг фабрики стояла как стена и не давала увести арестованных. Офицер перед воротами вынул шашку из ножен и приказал разойтись. Толпа не тронулась с места.

– Разойтись, сучьи дети! – крикнул офицер. – Иначе я прикажу стрелять!

Люди не отступили. Напротив, мужчины ближе подошли к воротам. Женщины махали платками и мягко уговаривали солдат.

– Мальчики, – обращались они к ним, – вы же не будете стрелять в ваших братьев-христиан.

Офицер взглянул на солдат и забеспокоился. Он знал, что слова женщин способны их пронять. Он боялся, что, если он будет мешкать, солдаты задумаются и откажутся выполнять приказы. Поэтому он действовал быстро.

– Ружья наизготовку! – заорал он мощным, оглушающим голосом.

Солдаты навели ружья на толпу.

Некоторое время, устремив на людскую массу колючий взгляд, офицер ждал, что народ все-таки разойдется. Но, увидев, что никто не шелохнулся, он отдал короткий приказ:

– Огонь!

Залп нескольких десятков ружей расколол напряженную тишину. Восклицания, проклятия, женские крики, топот множества ног слились воедино. Люди сбились в плотный клубок. Солдаты штыками теснили клубящуюся живую массу, очищая площадь.

Полицейские и агенты хватали и арестовывали всех, кто попадался им под руку.

Полицмейстер угостил офицера у ворот настоящей гаванской сигарой, полученной от фабриканта Флидербойма, и пожал ему руку.

– Завтра же фабрики заработают, – сказал он с улыбкой.

Но они не заработали. Напротив, все предприятия встали. Рабочие десятками тысяч вышли в воскресных одеждах на улицы и нападали на полицейских; люди собрались у тюрьмы и кричали, чтобы им выдали арестованных. Некоторые требовали, чтобы сам полицмейстер вышел с ними поговорить.

Накануне ночью рабочий поймал собаку полицмейстера, породистую овчарку, и зарезал ее, мстя за то, что его отца избили в полицейском участке. Рабочего схватили и поставили перед полицмейстером.

– Сотню ударов! – приказал полицмейстер. – Не жалеть плетей!

После семидесяти ударов наказуемый перестал кричать, даже ногами не дергал, но полицейские не отпустили его и по приказу полицмейстера отсчитали ровно сто плетей. Когда они велели рабочему встать, он был уже мертв. Полицмейстер отругал подчиненных.

– Болваны! – заорал он. – Надо было давать ему очухаться после каждых двадцати пяти ударов!

Но дело было сделано.

Полицмейстер велел быстро обмыть покойника, вывезти за город в пустынное место и похоронить так, чтобы никто его не нашел. Полицейские так и поступили, все сделали тихо. Но в городе об этом узнали. Рабочие потребовали, чтобы им выдали тело.

– Отдайте нам нашего товарища! – кричали они. – Мы хотим похоронить его как христианина, мы не потерпим, чтобы его зарыли, как собаку!

Полицмейстер вызвал пожарных и приказал облить распаленную толпу холодной водой, но вода не охладила бунтовщиков, а только разозлила их. Люди похватали булыжники, предназначенные для ремонта мостовой, и перебили окна в доме полицмейстера.

На других улицах толпы штурмовали полицейские участки и водочные склады. Полицмейстер в ужасе отправил телеграмму в Петроков:

«Что делать?»

Петроковский генерал-губернатор отправил телеграмму в Санкт-Петербург:

«Что делать?»

Из Санкт-Петербурга пришел ответ в Варшаву:

«Подавить безжалостно. Не жалеть патронов».

Полицмейстер вызвал войска гарнизона, но офицеры не вывели солдат из казарм.

– Войск недостаточно. Нужны казаки.

Губернатор телеграфировал в Варшаву:

«Войск недостаточно. Нужны казаки».

Варшава сразу же выслала казаков, но пока те не прибыли, народ бушевал на улицах. Сначала толпа разгромила водочные склады и напилась. Партийные вожди призывали, уговаривали, умоляли не прикасаться к водке, но бунтовщики не слушали их и продолжали пьянствовать. Люди ложились в сточные канавы и пили вылитую туда водку. Напившись допьяна, народ зажег факелы и начал бесчинствовать.

Первым делом пьяные схватили бедного сутулого портного-поляка со свисающими вниз усами и короновали его королем Польши.

– Да здравствует король польский! – орала толпа, неся на плечах сутулого портного. – Ура!

– Да здравствует! – откликались женщины и бежали целовать стоптанные башмаки новоиспеченного венценосца.

Потом раздались другие призывы:

– Режь евреев! Грабь их!

– Пошли в Балут, в Балут!

Толпа незамедлительно принялась хватать евреев, вламываться в лавчонки, вытаскивать купцов из дрожек и бить их до смерти. Купцы бежали из лавок, бросив все на произвол судьбы. Женщины впадали в истерику, дети рыдали. Со всех сторон было слышно, как захлопываются двери и ворота.

Балутские евреи оказали сопротивление. Мясники, извозчики, ткачи-подмастерья, носильщики с топорами, жердями, железными ломами и крючьями встали на пути погромщиков и били их по головам. А в переулке Свистунов, где жили фокусники, катеринщики [130]130
  Катеринщик – бродячий музыкант, то же, что шарманщик.


[Закрыть]
и воры, пьяную толпу обливали кипятком. Какой-то мясник топором раскроил голову молодому иноверцу.

Погромщики отступили, но взяли труп убитого с собой и таскали его по улицам.

– Смотрите, католики, – вопили они, – что эти неверные сделали с христианином!

– Отомстим за пролитую кровь католика! – кричали иноверцы.

– Евреи подожгли церковь! – визжали женщины.

– Они осквернили святые иконы!

– Священника задушили!

– Ура! На евреев!

– Уничтожить христопродавцев!

К рассвету из Варшавы прибыли казаки. Вместе с ними прикатил и петроковский губернатор. Навстречу им выехал полицмейстер.

– Что слышно в городе? – спросил губернатор.

– В городе еврейский погром, ваше превосходительство, – ответил полицмейстер, вытянувшись в струнку.

– Великолепно! – сказал губернатор, и улыбка расплылась по его лицу. – Это удовлетворит толпу.

Он тут же наклонился к казачьему полковнику, сидевшему с ним в карете, и заговорщицки прошептал:

– Задержимся здесь на пару дней – пусть эти канальи нагуляются досыта. Тогда и дадим им понюхать пороху.

– Стой! – приказал полковник конным офицерам.

– Стой! – разнеслись приказы офицеров вдоль всего казачьего строя.

На четвертый день бесчинств, когда в Лодзи было уже много убитых и раненых, казаки вступили в город и очистили его от бунтовщиков.

Толпа была пьяна, сыта погромами и кровью. Она расслабилась и обмякла. Так что бунтовщики разбежались от присланных из Варшавы усмирителей, как мыши.

Казаки арестовали сотни людей и отправили их в тюрьмы. «Короля польского» привели к самому губернатору. Сутулый, бледный, в широких потрепанных брюках поверх сапог, с всклокоченными волосами и усами, он стоял напуганный и жалкий перед полнокровным и щеголеватым петроковским начальником, не переставая кланяться и бормотать себе под нос.

– Это ты польский король? – с улыбкой спросил его губернатор.

– Я не виновен, ясновельможный пан, – сказал перепуганный бледный человечек. – Я портной, заплаты ставлю. Я просто шел по улице, за нитками шел. Люди схватили меня и сказали, что я король польский. Клянусь Богом, святым Сыном Его и Его божественными ранами…

– Что с ним делать, ваше превосходительство? – спросил полицмейстер.

– Выпороть его королевское величество, – приказал губернатор, – и отпустить домой к жене.

Затем губернатор нанес визиты баронам Хунце и фабриканту Флидербойму. Последний встретил важного гостя с перевязанной головой. Несмотря на его иноверческую внешность и лихо закрученные, истинно панские усы, погромщики отделали Флидербойма наравне с евреями в лапсердаках; вытащили его из роскошной кареты и надавали палками по голове.

– Весьма сожалею, – выразил ему сочувствие губернатор. – Если вы можете указать на хулиганов, которые это сделали, я незамедлительно прикажу их арестовать.

Фабрикант Флидербойм хорошо знал, что сочувствующий ему губернатор на несколько дней оставил город на произвол толпы, однако он только наклонил забинтованную голову и поблагодарил гостя за участие.

В Лодзи снова открылись еврейские лавки, стекольщики вставили выбитые оконные стекла. Еврейские могильщики разъезжали со своими телегами, врачи перевязывали раненых. Раввин распорядился о проведении общественного поста, и в синагогах бледные постящиеся евреи читали во время молитвы «И стал умолять…» [131]131
  «Вайхал» – фрагмент из недельного раздела Торы «Ки тиса», описывающий события, которые произошли после того, как сыны Израиля согрешили, поклоняясь золотому тельцу. Читается во время общественных постов.


[Закрыть]
.

Рабочие, покорные и равнодушные после нескольких дней пьянства, стояли, низко склонив головы, перед кабинетами директоров фабрик и просили ясновельможных панов взять их назад на работу. Директора взяли их назад, но вычли из жалованья каждого сколько захотели.

Черные, вьющиеся дымы фабрик снова коптили лодзинское небо.

В еврейских дворах слепые побирушки из переулка Свистунов пели новую песню «Грабеж», сочиненную каким-то клезмером:

 
Евреи, послушайте, млад и стар,
Как в Лодзи случилась беда.
Первый день месяца ияр [132]132
  Ияр – месяц еврейского календаря, соответствующий апрелю – маю.


[Закрыть]

Нам не забыть никогда.
 
 
Евреев рабочие пьяные били,
Грабили и убивали.
Рабочие били и снова пили.
Евреи от них убегали.
 
 
О Боже, доколе терпеть эти муки?
Исполни лишь просьбу одну
И, силой Своей укрепив наши руки,
Верни Ты нас в нашу страну!
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю