355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исроэл-Иешуа Зингер » Братья Ашкенази. Роман в трех частях » Текст книги (страница 25)
Братья Ашкенази. Роман в трех частях
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:27

Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"


Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 50 страниц)

Глава десятая

В мире тянулись светлые, залитые солнцем дни. На полях, полных ржи и пшеницы, стояли крестьяне и жали. Молодые крестьянки в красных платках, слившиеся с солнцем и светом, вязали снопы и пели песни.

В арестантском вагоне было душно, жарко и зловонно. Все людские беды, вся человеческая ничтожность были спрессованы в этих железных стенах.

На полу сидела молодая иноверка в разорванном платье, с опухшим лицом и растрепанными волосами и плакала навзрыд. Она ехала из дальнего села в Лодзь на работу, когда у нее украли узелок, который она прятала за пазухой и в котором было несколько рублей и билет на поезд. Контролер поймал безбилетницу и передал железнодорожному жандарму в Лодзи. Вместе с деньгами у нее украли и паспорт – клочок бумаги с печатью, выданный ей сельским писарем. У нее не осталось ничего, кроме оловянного крестика на шее и адреса ее далекого села. Женщину отправили назад по этапу, так что путь, занимавший неполные сутки, растянулся для нее на неделю. Ее, деревенскую, растерянную, напуганную, уличные девки и воровки в пересыльных тюрьмах сживали со свету. Конвойные солдаты приставали к ней. Перед высылкой из Лодзи они вызвали ее к себе в караульное помещение, чтобы она вымыла полы. Женщина покорно взялась за работу, но солдаты погасили лампу, повалили арестантку на пол и изнасиловали. Утром, обесчещенную и пришибленную, ее отослали обратно в камеру. Теперь она сидела в вагоне на сыром, заплеванном полу. Ее лицо опухло. Глаза были красны.

– Господи Иисусе, – взывала она, – святая Мария!

Проститутки, не имевшие желтых билетов, смеялись над деревенской недотепой.

– Ну-ну, от этого не умирают, – говорили они ей. – Хватит выть. Теперь ты станешь нашей, с практикой…

– Правильно, – кивали конвоиры и громко смеялись.

На корзине, заламывая руки, сидела молодая еврейка. Отец против ее желания выдал ее замуж за старика, и она убежала от него в Лодзь, где пошла на службу в состоятельный дом. Но муж узнал, где она, и подал прошение в полицию, чтобы ему вернули жену в соответствии с законом. Полиция арестовала беглянку и отправила по этапу к законному супругу. Теперь она всю дорогу заламывала руки.

– Евреи, что делать? Дайте совет! – просила она воров, которые сидели, набившись в тесное купе, и играли в замасленные карты.

– Отрави его, – посоветовала ей иноверка в арестантском платье. – Я так поступила со своим. Теперь вот отправляюсь на каторгу.

На куче тряпья лежала старая побирушка и стонала. В городе, где побирушек были тысячи, именно ее схватили за попрошайничество и выслали по месту рождения. Но старуха выжила из ума и не помнила своего села.

– Я происхожу из Божьей земли, – говорила она. – Там есть красивая церковь с иконами…

Она шла по этапу уже несколько лет, из города в город, из тюрьмы в тюрьму. Никто не хотел ее принимать. Никто не мог выдать ей паспорта. Старуха была больна, грязна, одета в лохмотья. Она справляла нужду под себя. Лежа в арестантском вагоне, она вздыхала из-под своих тряпок. На полу валялись кусочки хлеба, которые она не могла прожевать.

– Уберите ее отсюда, – кричали арестанты солдатам. – Она больная. Она всех перезаразит.

– И никак ведь не подыхает, сволочь, – ругались солдаты и плевали в ее сторону. – Ведьма проклятая. Таскай ее теперь по всей России…

Здесь же ехали каторжники в цепях, убийцы, хваставшиеся своими злодеяниями; конокрады; голубоглазый крестьянин с лицом святого, который в драке за межу раскроил топором голову соседу. Ехал мужик с большими усами, который поднял в помещичьем лесу жердину, чтобы сделать из нее новое дышло для телеги, и теперь должен был отсидеть за это девять месяцев. Ехал широколицый татарин, работавший носильщиком на вокзале в Лодзи и проморгавший тюк хлопка; ехали молодые иноверцы, подравшиеся на свадьбе, поразбивавшие себе головы и прямо с гулянья отправленные в тюрьму. Ехали воры и проститутки без желтых билетов, поджигатели и контрабандисты, беспризорные сумасшедшие, бродяги-цыгане и революционеры, – вся огромная Россия, сжатая и скованная в одном вагоне, тонущая в поту, вони, проклятиях, слезах и несправедливости.

Сидел в тесноте на своем тощем мешке и Нисан, тяжело дыша в провонявшем потом тюремном вагоне. Они были правы, соседи Нисана по тюрьме, сообщившие ему стуком сквозь стену о скорых судебных разбирательствах и больших сроках, которые ожидают нынешних заключенных. Слишком много набралось арестантов, и надо было как можно быстрее от них избавиться. Следователи молниеносно составили обвинительные акты по свидетельским показаниям полицейских и сыскных агентов. Судьи с толстыми цепями на шеях невозмутимо выслушали и революционные речи обвиняемых агитаторов, и слезные мольбы раскаявшихся рабочих.

По шесть месяцев давали за ограбление и избиение евреев; по три года – за призывы к забастовке. Все революционеры получили от пяти до восьми лет тюремного заключения, и сверх того от пяти до десяти лет ссылки в Сибирь под полицейский надзор.

Нисан, как и прочие революционеры, в своей последней речи на суде долго и страстно клеймил угнетателей трудового народа. Он всерьез пророчествовал о грядущем дне освобождения. Судьи не перебивали его, но и не слушали. Они зевали и дремали. Точно так же они дремали во время выступлений защитников, цитировавших параграфы и законы. Им все было ясно. Приговор был делом решенным, и решил его генерал-губернатор, известивший о нем своих людей. Нисан искал глазами балутских евреев, которые слушали бы его внимательнее, чем судьи, но никого из них на суде не было. Перед ним сидели только полицейские, агенты и несколько разодетых дам. Публику в зал не пустили.

Теперь он ехал по этапу в свою тюрьму в далекую Москву. Их, революционеров, не хотели держать в Польше. Их хотели засадить за решетку подальше, поэтому и отсылали из Польши в московскую Бутырку.

Срок был большой. Кроме того, генерал-губернатор не велел везти революционеров в Москву прямиком. Он велел отправить их по этапу вместе с высылаемыми и уголовниками. Путь должен был длиться месяцами и лежал из одной тюрьмы в другую, через арестантские дома и пересыльные пункты, полные грязи, заразы и отбросов общества. Нисан знал, что несколько месяцев этапа хуже нескольких лет тюрьмы. К тому же он был совсем без денег. Даже те жалкие рубли, которые у него забрали в лодзинской тюремной канцелярии, ему не возвратили при отправке. Начальник тюрьмы пообещал, что перешлет эти деньги в Москву. Но Нисан знал, что он их больше в глаза не увидит. Тюремщики с такими вещами не торопятся. Так что Нисана ждала трудная и долгая дорога, но сердце у него ныло не от этого.

Как и его отец, он довольствовался малым, мог во имя своих идей жить на хлебе и воде; как и его отец, веривший в Тору и ее мудрецов, Нисан верил в марксизм и в то, что утверждали теоретики этой новой религии; как и его отец, который скудно ел и пил, который изнурял свое тело, потому что знал, что только в бедности и горести можно заниматься Торой; Нисан понимал, что путь его труден и принуждает терпеть голод и холод. Он давно привык к лишениям. Первая ссылка закалила его. Теперь он был стреляный воробей, знал все полицейские штучки, пообтерся в тюрьмах. Теперь он не был так несчастен и мучим сомнениями, как в первый раз, когда его бросили в камеру и воры заставили его выносить парашу.

Впрочем, в тюрьме с ним так больше не обращались. Ему были известны все обычаи, все правила, он умел себя поставить, и уголовники уважали его.

– О, у него всюду свой матрас, – говорили о нем с почтением.

Знал он и то, какие права имеют в тюрьмах политические. И когда его в этих правах ущемляли, он предъявлял требования, устраивал скандалы, настаивал на своем, пока не добивался желаемого или пока его не отправляли в карцер.

Он знал, что, куда бы он ни попал, всюду есть братья-революционеры, которые возьмут к себе в камеру, окажут помощь. Начальники тюрем и конвоиры тоже не одинаковые. Среди них встречаются и честные люди, соблюдающие законы в отношении заключенных, особенно политических. Да и сам он не был бессловесным, как когда-то. Теперь он прекрасно говорил по-русски и многое знал. Он хотел учиться. Жажда знаний, в частности марксистских, была в нем так же велика и сильна, как некогда в доме у тряпичника Файвеле, где он глотал книги еврейских просветителей и сочинения философов. А где еще в России, кроме тюрем, можно было так свободно изучать теорию марксизма? Как и для большинства революционеров, ссылка стала для Нисана школой. Покидая Лодзь на заре своей юности, он был еще сырым пареньком, нахватавшимся еврейского просветительства, а вернулся из заключения по-настоящему образованным человеком. Теперь он мечтал продолжить обучение. Потихоньку он уже начал писать собственные комментарии к марксистским книгам, которые он так много изучал. Он записывал их на полях сочинений, как и его отец, делавший пометки на полях священных книг.

Нисан не боялся тюрьмы. Его мучили другие вещи.

Вместе с ним в вагоне ехали лодзинские рабочие, фабричные труженики, настоящие пролетарии, но арестованы они были не только за то, что они бастовали, но и за то, что они грабили еврейских лавочников и громили балутских ткачей. Теперь они ругали тех, кто втянул их в забастовку, раскаивались, что приняли в ней участие, и грозились отомстить, когда вернутся. Особенно их злило то, что их отправляют в тюрьму из-за евреев, которых они вздули.

– Мы их еще проучим, – грозили они кулаками. – Погодите!

Гнусно все кончилось. Больше в фабричной Лодзи не желали слушать о социализме и не желали о нем говорить. Рабочие униженно вернулись к угнетателям, держа шапки в руках. Они стояли, склонившись перед торжествующими директорами и фабрикантами. В Балуте дрожали от страха перед весенним праздником Первого мая. Месяц, который должен был стать провозвестником свободы и братства, превратился в символ грабежа и разбоя. И страх перед ним поселился не только в Лодзи, но и распространился за ее пределы. Повсюду пели песню «Грабеж», даже здесь, в арестантском вагоне, ее распевали еврейские воры.

Он, Нисан, не ведал сомнений. Он знал, что в каждой победоносной войне бывают временные поражения и потери. Путь к правде нелегок. Он идет зигзагами, то вверх, то под уклон, но рано или поздно приводит к вершине. Правда обязательно победит. Она прорастет сквозь грязь и мусор, как зернышко, которое пробивается из земли, куда его забросил ветер; как новая жизнь, которая рождается из семени в материнском чреве. Нисан не только верил в скорое Избавление, но и видел его. Пусть капитал концентрируется, как ему и должно, как диктуют железные законы истории, а потом все блага будут поделены. Тогда не будет больше угнетателей и угнетенных, классов и наций, ненависти и зависти. Все будут свободны и счастливы. Уйдут в прошлое грабежи и склоки, потому что все зло в мире, вся подлость и низость обусловлены экономически. Это было Нисану так ясно, как ясно было небо, глядящее сквозь зарешеченные окна в арестантский вагон. Он видел это так же отчетливо, как его отец Землю обетованную после прихода Мессии.

Но покамест его соседи пожирали друг друга так же, как тюремные вши тела заключенных. Они делали ближним гадости, сживали их со свету. Чаще, чем где бы то ни было, в тюремном вагоне слышалось слово «жид». Оно доносилось от солдат, от узников, от рабочих.

Бывалые арестанты действовали сообща. Какой-нибудь молодой иноверец с льняным чубом над голубыми глазами шел по этапу впервые. Бывалые брали с него «клятву».

– Как тебя зовут? – спрашивали они его.

– Антек, – отвечал парень.

– За что сидишь, Антек?

– За то, что купил краденую лошадь.

– Коли так, ты должен присягнуть, как мы все присягали.

– Присягнуть? – удивлялся парень. – В чем?

– В том, что ты будешь нам братом, не будешь доносить, – елейными голосами говорили арестанты. – В Бога веришь?

– Конечно, – отвечал иноверец.

– Тогда присягни на Святом Евангелии, что ты будешь хорошим товарищем. Для этого тебе надо завязать глаза.

Парню крепко завязывали глаза тряпкой. Затем старейший из арестантов потихоньку спускал штаны и, полуголый и грязный, становился рядом с ничего не подозревающей жертвой. Один из закованных в цепи узников начинал зачитывать клятву голосом христианского священника. Парень с завязанными глазами повторял каждое слово.

– Теперь, сын мой, поцелуй священное Евангелие, – говорил кандальник. – Вот здесь.

Но вместо Евангелия новичок целовал подставленную ему вонючую задницу бесстыжего арестанта.

Хохот окружающих не утихал.

– Эй, присягнувший, – панибратски хлопали его арестанты и смеялись. – Ну и как оно пахло?

Осмеянный и униженный деревенский парень лежал в углу раздавленный. Железные стены едва не лопались от хохота.

Множество гнусностей творилось в этом тесно набитом вагоне. Здесь обкрадывали соседей, занимались грязной любовью, бывалые арестанты тиранили новичков.

И прежняя мысль о ничтожности людей и людской природы стала вытеснять из головы Нисана светлые видения освобожденного человека. Тогда он закрыл глаза, как в детстве, когда хотел уйти от этого мира, погрузиться в другие миры и не видеть никого вокруг себя. Так же как отец, который в минуту сомнений принимался повторять «Ани маймин…» [140]140
  «Я верю…» ( др.-евр.), на современном иврите – «ани маамин», – начальные слова тринадцати догматов иудаизма, сформулированных Рамбамом (Маймонидом).


[Закрыть]
, Нисан начинал твердить наизусть отрывки из своих книжек. Это возвращало ему веру, позволяло забыть обо всем, что его окружало. Эти слова заслоняли от него людей.

Да и чем могли привлечь его сейчас окружающие с их мелочными заботами, мерзостью, самолюбием; эти черви, которые грызли друг друга, в то время как их самих донимали паразиты? Нисан не хотел смотреть на них. У него был идеал, далекий, красивый, ради которого стоило работать, страдать и жертвовать собой. Он не видел людей, он был предан идее.

В жарком вонючем вагоне арестанты играли в «слепую корову». Зажимали кому-нибудь голову между колен и били по заднице, пока жертве не удавалось угадать того, кто ударил его последним.

– Ложись! – гремели насмешливые голоса. – Быстрее!..

Глава одиннадцатая

На австрийском курорте Карлсбад, у источника, собрались самые влиятельные и богатые жители фабричного города Лодзь, что в Польше.

– Добрый день! – приветствовали они друг друга по-немецки и таяли от умиления и вежливости.

Заезд отдыхающих в этом сезоне был не так велик, как в предыдущие годы. Многие из тех, кто прежде приезжал сюда ежегодно, нуждались они в этом или нет, оказались раздавлены кризисом и больше не могли позволить себе отдых на курорте. Приехали только самые крепкие, устоявшие на ногах буржуа. Теперь они с особым удовольствием шли со своими стаканами к источнику пить минеральную воду. Дамы тащили за собой по мощеным тротуарам длинные шлейфы, которые в лодзинской грязи и сутолоке никак нельзя было продемонстрировать. В пестрых пышных платьях с буфами, в огромных шляпах с перьями, обмахиваясь веерами, сверкая бриллиантами, они фланировали и надувались, как гуляющие по курортному парку яркие павлины. Мужчины в узких брюках и укороченных пиджаках или светлых подрезанных жакетах, с высокими воротниками и в остроносых лакированных ботинках поминутно приподнимали цилиндры, кланялись и махали перчатками.

– Наконец-то можно отдохнуть в Карлсбаде как следует, – с наслаждением говорили мужчины. – Нет такого наплыва приезжих…

– Да, стало попросторнее. А то в последние годы из-за плебса здесь не было житья, – отвечали дамы. – Все служанки и приказчики тут бывали…

Прежде всего, отдыхающие были горды тем, что в Карлсбад прибыл со своей семьей сам Флидербойм. Даже его дочери, избегавшие этого места, так как оно уж очень объевреилось, в этом году наконец до него снизошли. Это было особенно приятно самым мелким гостям Карлсбада.

Среди прочих была здесь и Диночка, жена Макса Ашкенази, приехавшая вместе с матерью. Реб Хаим Алтер, ее отец, с ними поехать не смог. В последнее время, особенно после кризиса, у него плоховато шли дела. В первый раз ему пришлось отпустить Приву, свою красавицу жену, которая совсем не старела, а с каждым годом становилась все краше и женственнее, одну. Ее он должен был послать на воды. Он заложил свое имущество, но Приву отправил в Карлсбад. Она бы не пережила, если бы ей не удалось попасть на курорт. Как бы она тогда показалась на глаза людям? О чем бы она всю зиму говорила с другими дамами? Но сам реб Хаим остался в городе. Впервые его немецкая шляпа, купленная им специально для иностранных курортов, лежала без дела в своей большой коробке.

Диночка тоже была одна, без мужа, как и мать. Ее Симха-Меер, он же Макс, как раз мог позволить себе удовольствие разъезжать по курортам. Он набирал силу с каждым днем. В Лодзи его очень уважали и высоко оценивали его солидное состояние.

– Скорее он держит в руках баронов, чем они его, – говорили люди, когда Макс Ашкенази проезжал в фабричной карете по улице. – Он богат как Крез.

Однако он не поехал. Он предпочел отправиться в Россию по коммерческим делам. Он не мог тратить время на курорты и минеральные воды. Он не видел в этом ни смысла, ни удовольствия. Ему было жалко каждой минуты, потраченной на безделье и глупости. Хотя Лодзь снимала перед ним шляпу и говорила, что это Хунце у него в руках, а не он у Хунце, сам Ашкенази знал, что это неправда, что Хунце и есть хозяева, а он – всего лишь их человек. Правда, его мнение многое значит на фабрике и он собрал немало акций, постоянно покупая их; но все же он еще очень далек от своей цели, от того, чтобы стать хозяином Лодзи. Он, Макс Ашкенази, не удовлетворялся половиной желаемого. Он хотел все целиком. И он не знал покоя, не позволял себе вздремнуть после полудня, понежиться утром в постели, хотя его и тянуло отдохнуть.

Теперь он был занят как никогда прежде. Толстый директор Альбрехт, который и так был сонным и неповоротливым, сильно сдал с тех пор, как рабочие сунули ему метлу в руки и прокатили на тачке по фабричному двору. Он был напуган и оглушен. Его сердце, ослабленное непосильным грузом жира, стало биться учащенно и болезненно. Он по-прежнему приходил на фабрику, сидел в большом кресле, скрипевшем под его громоздким телом, но, в отличие от прежних времен, совсем ничего не делал. С некоторых пор он не слышал, что ему говорят, путал документы и нередко забывал подтянуть сползший с ноги чулок или застегнуть брюки как следует. Гладко причесанные русоволосые немецкие девушки, работавшие в фабричном бюро, чуть не лопались от душившего их смеха, глядя на директора Альбрехта.

– Старику капут, – говорили бароны. Они не прогнали его с фабрики и из директорского кресла, но забрали у него всю работу и передали ее Ашкенази. Альбрехт ни слова не сказал на это и ничего не требовал. Он забывался с ткачихами, которые стараниями приказчика Мельхиора все так же регулярно убирались в его холостяцкой квартире. Ашкенази знал, что конец старика близок. Того и гляди его хватит апоплексический удар; при его грузности и образе жизни, при том, сколько он ест, пьет и развлекается с женщинами, это было слишком вероятно. Так что еще при жизни Альбрехта Макс Ашкенази стал директором мануфактуры Хунце. Ничего на фабрике не происходило без его ведома. И он очень этим гордился. Он работал на износ, все брал на себя, во все вникал и не мог оставить дела и уехать с женой в Карлсбад. Да ему это было и не нужно. Самое большое удовольствие ему доставляли пыль, дым и суета. Только в такой атмосфере он дышал свободно, чувствовал, что живет, а в тишине и покое он заболевал, хандрил и тосковал.

Теперь он снова был на коне, он намного опережал брата. Он быстро шел в гору, греб деньги лопатой и скупал акции мануфактуры Хунце. Пачка за пачкой он укладывал ценные бумаги в свою железную кассу, словно возводил лестницу, которая приведет его к цели, к вершинам самых высоких фабричных труб. Правда, в свои деловые поездки он отправлялся с тяжелым сердцем. Жена никогда не провожала его на поезд и не встречала по возвращении. Она только снабжала его в необходимом количестве бельем, одеждой и другими нужными в дороге вещами. Макс Ашкенази страдал от этого. Он с завистью смотрел на влюбленные парочки, которые вкладывали так много любви в свои прощания на перроне, которые все время целовались и о чем-то говорили между собой. Уезжая, он тревожился о Диночке, красивой и молчаливой. Ему не в чем было ее упрекнуть, но полностью спокоен на ее счет он не был, как всякий любящий, но нелюбимый муж. Когда он оставался один в больших гостиничных номерах России, в голову ему лезли свинцовые мысли. И он места себе не находил, когда она ездила за границу на воды. Он никогда не бывал на курортах. Но понимал, что там крутятся всевозможные проходимцы и бездельники. Не зря его тесть так трясся за свою Приву, боясь отправить ее туда одну, и всегда ездил вместе с ней. Но Макс Ашкенази не мог себе этого позволить. Дела не оставляли ему свободного времени.

Зато это позволял себе его брат Янкев-Бунем, ныне просто Якуб.

Хотя Якубу меньше, чем кому бы то ни было, стоило ехать теперь на воды. Он слишком легко и расточительно выполнял обязанности генерального управляющего, давал купцам щедрые кредиты, сорил деньгами. Кризис в Лодзи едва не сокрушил его, люди рядом с ним банкротились один за другим. Он был близок к тому, чтобы покончить с торговыми делами и остаться при тех нескольких десятках тысяч, которые платил ему фабрикант Флидербойм. Но в последний момент Якуба спасла жена. Покуда он был счастлив, весел и удачлив, его болезненная Переле злилась на него, ела его поедом, сживала со свету. Она не выносила его жизнерадостного и цветущего вида. Сама она была желчной и чахлой и хотела, чтобы и окружающие были ей под стать. Она не пожелала переселиться с мужем в Лодзь, а осталась в Варшаве наедине со своими пилюлями, порошками, микстурами и мензурками, лежавшими и стоявшими у нее по всем углам. Она знала о развеселой жизни, которую вел в Лодзи Якуб, но ехать к нему не хотела.

Однако, прослышав, что Якуб на грани банкротства, что он сбит с толку и подавлен, она сразу же примчалась к нему. Она продала один из домов, полученных ею в наследство от матери, и вложила все деньги в дело мужа. Она не отходила от Якуба, давала советы, помогала, пока он не пришел в себя и не встал на ноги. Она осталась жить в Лодзи. Супруги сняли роскошную квартиру, обставили ее дорогой мебелью, открыли двери для гостей, вели светскую жизнь. Больше, чем с кем бы то ни было, Переле сблизилась с женщинами из семьи Алтер, с Привой и еще больше с Диночкой. Их мужья, братья Ашкенази, не встречались, ненавидели друг друга, но жены поддерживали близкие отношения и ходили друг к другу в гости.

Но как только Якуб пошел в гору, оправился от полученных ударов и снова стал радоваться жизни, есть с аппетитом и сладко спать по ночам, его худосочная и вечно недовольная жена опять принялась тянуть из мужа жилы. Она не желала терпеть того, что он приглашал к себе гостей; не могла смотреть, как он ел за троих; ее угнетал сладкий сон Якуба; она ревновала его ко всем женщинам – от своей золовки до простой служанки.

– Не спи так крепко, – будила она его по ночам, – не дыши так мощно, когда у меня сна нет ни в одном глазу…

Якуб ее не понимал.

– Чем тебе поможет, если я тоже не буду спать? – спрашивал он жену.

Ей нечего было ему ответить, и она злилась еще больше и впадала в истерику.

– Потому что ты меня нервируешь, – в ярости говорила ему она. – Изводишь каждым своим жестом…

Она сбежала от него домой, в Варшаву. Больше ни дня не могла пробыть в Лодзи. И Якуб снова стал вести веселую и беззаботную жизнь, разъезжать по улицам в карете, снимать цилиндр перед дамами и дышать полной грудью. Хотя дела его пока еще шли не так хорошо, как хотелось бы, хотя ему нужно было как следует поработать, чтобы залатать дыры, проделанные кризисом, Якуб Ашкенази бросил все на своих людей и уехал за границу на те душные недели, когда Лодзь плавится в жаре и дыму. Воды были ему не нужны. Он был здоров как бык. Никакая хворь его не брала. Но он знал заграничные курорты, оживленные и праздничные, где можно встретить множество людей, где можно очень хорошо провести время. Особенно если поехать туда одному. И он взял билет в купе первого класса, упаковал в чемоданы костюмы и белье и отправился в Карлсбад.

Размашисто и весело он ходил по поезду, от вагона к вагону, всех приветствовал, угощал мужчин сигаретами, женщин шоколадом, целовал дамам ручки, смеялся, сыпал комплиментами и наполнял попутчиков радостью и оптимизмом. Чаще всего он заглядывал в купе, в котором ехали Диночка и ее мать в окружении чемоданов, коробок, дорожных сумок и подушечек. Он выбегал на станциях купить для них свежих фруктов, помогал им во время проверки багажа при пересечении границы. Прива искренне благодарила и расхваливала его. Она давно прониклась к нему почтением, с тех самых пор, как он вернулся из Варшавы в Лодзь и стал ездить в карете по Петроковской улице. Хотя она была уже в летах, она знала толк в красивых мужчинах и ей нравилось, когда они крутились вокруг нее, прислуживали ей, как даме. Она не раз втихомолку вздыхала из-за своей Диночки, жалея, что ей дали в мужья Симху-Меера, а не Янкева-Бунема. Чем сильнее она ненавидела зятя, тем больше любила его брата.

Она частенько брала с собой Диночку в дом Якуба, когда его жена жила в Лодзи. Теперь она отправилась в Карлсбад. Она не привыкла ездить одна. Раньше вместе с ней всегда был Хаим, который оберегал ее и заботился о ней в дороге. Впервые ей пришлось ехать без сопровождающего, без мужа, и она очень беспокоилась как за себя, так и за свою дочь. Когда она увидела в поезде Якуба, у нее отлегло от сердца. Женская природа взыграла в ней, она опять ощутила себя дамой.

– Якуб! – обрадовалась она. – Не будь я старой женщиной, я бы тебя расцеловала!

Якуб несколько раз поцеловал руку сначала матери, потом дочери.

– Какой приятный сюрприз! – сказал он, лучась от счастья.

Все – он сам, Прива Алтер и Диночка – прекрасно знали, что это не случайность, не сюрприз, а заранее подготовленная встреча; Якуб по-прежнему, – как и в мальчишеские годы, когда он часами ждал у ворот, чтобы снять перед девочкой в голубой пелерине свою хасидскую шапочку, – хотел видеть Диночку, быть к ней ближе. Однако никто не подал виду, что разгадал этот секрет.

– Действительно, приятный сюрприз, – сказала смущенная Диночка, чувствуя, как краснеют ее щеки, – а то мама волновалась, что мы едем одни.

В чужом городе, красивом и спокойном, Якуб ни на шаг не отходил от Диночки, следовал за нею как тень. Куда бы она ни пошла, всюду вырастал он, мощный, элегантный, веселый, и кланялся ей, снимая цилиндр.

Диночка жалась к матери, боясь остаться с Якубом наедине. Но та делала все, чтобы оставить их одних. Ею двигала не столько любовь к дочери, сколько ненависть к зятю, так гнусно лишившему Приву ее счастья и благосостояния. С поистине женским коварством она жаждала отомстить Симхе-Мееру.

– Диана, – звала она дочь, – прокатись с Якубом, немного проветришься. А я тут в парке музыку послушаю.

В густом парке, при свете молочной луны, лившемся на тихие поляны, они держались за руки и молчали.

– Нет, Якуб, – говорила Диночка каждый раз, когда деверь пытался коснуться своими красными полными губами ее губ. – Нет.

Якуб взял ее руку и положил себе на шею.

– Ну, садись так, как в детстве, – попросил он. – Помнишь, Диночка?

– Помню, – тихо сказала она и почувствовала, как ее сердце тает от счастья. После этих слов она заторопилась к Приве. Она боялась Бога, боялась осуждения со стороны своих детей, но больше всего боялась собственной крови, которая всегда была такой застывшей и тихой, но вдруг пробудилась и закипела.

Испуганная, она бежала назад к матери.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю