Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 50 страниц)
– Диночка, – начал он было, готовый все это сказать.
Но в то же мгновение он пришел в себя, остановился на краю пропасти и вернулся к здравомыслию и холодному расчету.
Диночка ждала. Со скучающей миной на лице она взглянула на него из-за своей книжки, желая как можно скорее отделаться от подошедшего к ней мужа. Симха-Меер холодно взглянул на нее и отвернулся.
– Ничего, – сказал он. – Я подумал, что у меня нет носового платка.
Нет, он был не так глуп, чтобы совершить столь нелепый шаг. Симха-Меер оставался Симхой-Меером. Он знал, как трудно выиграть что-то и как легко потерять. Жизнь и смерть висели на кончике его языка. В конце концов жажда денег, власти, господства возобладала над всеми слабостями. Как надоедливую муху, он отогнал от себя дурные мысли, мальчишеские и слабые. Он вышвырнул их из головы, как мусор. Сколько он бился, пока не достиг своего! Слишком много труда, работы мозга вложил он в успех, чтобы вдруг выпустить из рук добычу. Он получил то, к чему стремился. Отныне он сам хозяин дела. Когда никто не стоит на пути, не путается под ногами, можно многого добиться в растущем городе Лодзи. Надо только иметь подходящий склад ума, везение и деньги. И все это у него было. За короткое время он сильно продвинулся вперед. Еще несколько лет, еще несколько удачных комбинаций, и он перейдет на паровые машины, откроет фабрику с трубами.
Ничего нельзя знать заранее. Все здесь, в этом городе, слишком быстро и шумно, тревожно и внезапно. Но никакое наслаждение в мире не сравнится с огромным наслаждением от делового роста, от продвижения к цели, к фабрикам, к трубам, к сиренам и к власти.
Какое значение имеют все эти наговоры, презрение, все эти взгляды, полные жгучей ненависти, для человека, который идет большими шагами по растущему городу, взгляд которого устремлен выше домов, выше труб, выше клубов фабричного дыма!
В ресторанах, на рынках, на биржах стали говорить о Симхе-Меере, с восхищением рассказывать о его прорыве.
– О нем еще услышат. Он далеко пойдет, – пророчествовали на его счет деловые люди.
Купцы постарше не могли спокойно этого слышать.
– Так не поступают, – утверждали они. – Да еще и с собственным тестем. Где же справедливость!
– Тупицы! – с презрением говорили молодые лодзинские дельцы старым. – Справедливость в Лодзи не товар. Это вам не хлопок!
– Да, на бирже она не котируется, – подтверждали это мнение биржевые маклеры и тушили выкуренные папиросы в последних каплях пива, оставшихся в их кружках.
Глава двадцать первая
Во дворце Хайнца Хунце, выстроенном при фабрике, отделенном ото всех окрестных зданий крепкой железной оградой и охраняемом двумя большими собаками, было шумно и многолюдно. Старый Хунце вечно ссорился с сыновьями и дочерьми. В свои семьдесят с лишним старик был еще здоров и работоспособен. Он целые дни проводил на фабрике, ходил между станками, заглядывал в складские помещения, совал нос в бухгалтерские книги, хотя и мало понимал в цифрах, проверял краски. Он во все вникал, за всем следил. Ему нужно было знать каждую мелочь. Глуховатый от старости, он держал ухо востро. Его директора обсуждали с ним каждую партию шерсти и хлопка, которые закупались в Англии. Инженеры представляли ему свои планы по поводу каждого усовершенствования и новшества. Химики не решались использовать краситель, если он его еще не видел. Создатели образцов не вводили в узор ни цветка, ни полоски без его одобрения. Адвокат фабрики не начинал судебный процесс, не обговорив его с ним во всех деталях. Хайнца Хунце занимало все – от миллионной транзакции до мельчайшего события на фабрике, когда какой-нибудь рабочий терял из-за машины палец или жизнь. Состарившийся, тугой на ухо, назойливый и к тому же простоватый, с трудом вникавший в суть новинок и современных понятий, Хунце тем не менее держал в руках целую фабрику, ни на минуту не ослабляя хватку. Он приходил на фабрику до рассвета, вместе с рабочими, и уходил поздней ночью.
Как всякий глуховатый человек, Хунце был ревнив к каждому слову, которое произносили рядом, а он не мог расслышать.
– Что там говорят, Альбрехтик? – то и дело переспрашивал он главного директора Альбрехта, толстого, расплывшегося человека, постоянно потевшего и заставлявшего стулья скрипеть под своей тяжелой тушей. – Что ты молчишь, пивная бочка?
Вытянувшись в струнку и едва удерживаясь на ногах-бревнах, туго обтянутых широченными брюками, толстый директор кричал прямо в волосатые уши хозяина, повторяя слово в слово свой разговор с кем-то другим.
– Не ори так! – ругал его Хунце, хотя иначе он просто не слышал. – Я слышу!..
Все на его громадной фабрике, от главного директора, инженеров, химиков, рисовальщиков, мастеров и до простых рабочих, были у старика под каблуком, боялись его, замирали перед ним, как солдаты перед генералом. Сутуловатый, в старомодном костюме, с фарфоровой трубкой во рту, с короткой снежно-белой щеткой волос на голове, он был везде – везде плевал, везде дымил вонючим, простым табаком, которым набивал свою трубку. С наслаждением, доступным лишь неучу, он унижал образованных людей – работавших на него инженеров, химиков, директоров. Всех, даже самых пожилых и высокопоставленных, он называл на «ты», усаживался на чужие стулья, требовал огня, когда гасла его фарфоровая трубка, плевал под ноги собеседнику. Чем старше он становился, чем сильнее ощущал, что дни его господства утекают, тем жестче он командовал на своей большой фабрике, тем упрямее и неуступчивее вел дела. Здесь он правил безраздельно. Никто не осмеливался ему перечить, но в огороженном дворце то и дело поднимались крик, вопли и суматоха.
Сыновья и дочери Хунце уже давно были недовольны отцом. Правда, он сколотил им большое наследство, всю жизнь работал для них, но вместе с тем с самого рождения они унаследовали от него кое-что еще. Обузу, от которой было никак не избавиться: простоватую внешность и еще более простоватую фамилию, доставшуюся детям Хайнца Хунце в придачу к богатству их отца. От этого наследства страдали его сыновья и особенно дочери. Блондинки с водянистыми глазами и грубыми курносыми носами, они даже в шелковых и бархатных нарядах выглядели простолюдинками подобно множеству ткачих, работавших на фабрике Хунце. Ничем нельзя было отмыться от такого подарка отца, саксонского ремесленника-ткача, и матери, крестьянской дочери, которые, даже разбогатев и живя во дворце, говорили между собой на простонародном немецком диалекте и называли друг друга старинными крестьянскими именами. Принадлежность к семейству Хунце выдавали нос картошкой, скуластость, крестьянский разрез рта, зубы, торчавшие из-за полуоткрытых губ. Но главное – густые веснушки, усыпавшие лицо, шею, руки и роднившие дочерей лодзинского богача с работницами фабрики. Не лучше выглядели и сыновья Хайнца Хунце. Однако сильнее внешности жизнь им портила их совсем не аристократическая фамилия.
В Лодзи фамилия Хунце звучала прекрасно. Ей не требовалось никаких дополнительных украшений и регалий. Это имя значило миллионы и власть. Хунце нуждался в громких титулах не больше, чем король. Но дети Хунце, его сыновья и дочери, редко жили в Лодзи. Этот город дыма, фабричных труб, шерсти и хлопка не имел ценности в их глазах. Реже всего их видели в отцовском дворце, в городе, где еще помнили, как их отец приехал сюда из Саксонии на запряженной лошадьми телеге. Куда больше времени дети Хунце проводили за границей, в Германии, где они накупили себе имений с лакеями. Как правило, они останавливались в дорогих отелях, посещали аристократические клубы. Там их фамилия звучала слишком простонародно. Каждый раз они испытывали страшную неловкость, регистрируясь под этим именем в отеле или представляясь в высшем обществе, где все фамилии начинались с приставки «фон» и вокруг были графы, маркграфы, бароны и князья. Поэтому дети Хайнца Хунце роптали на полученное от отца наследство и, едва приехав домой, в свой лодзинский дворец, начинали ругаться со стариком. Они не могли выносить его грубого языка, его трубки, его словечек, заимствованных из жаргона ткачей, его жесткой щетки волос, его чмоканья во время еды, всех его простецких манер бывшего ремесленника. Ненавидели они и его окружение.
Отец хотел выдать своих дочерей за сыновей богатых лодзинских фабрикантов. Он дал бы им большое приданое, очень большое, но за эти деньги Хунце рассчитывал получить что-то стоящее. Он был деловым человеком, этот старик, прикипевший душой и телом к фабрике, которую он построил собственными волосатыми руками простого ткача. Он знал, хотя так и не научился делать подсчеты на бумаге, что деньги льнут к деньгам, что в деле надо всегда следить за балансом, не допускать, чтобы расход превысил доход. Хайнц Хунце готов был дать большое приданое, положенное выходящим замуж дочерям, но он желал видеть деньги и второй стороны – не только потратить, но и получить. Кроме того, он мечтал ввести в дом людей своей специальности, сыновей фабрикантов, которые помогли бы ему, которым можно было бы оставить фабрику и умереть со спокойной совестью, в уверенности, что его дело не погибнет. Были у него на уме и другие коммерческие комбинации. Он хотел объединить крупные фирмы и зажать Лодзь в кулаке, давая отпор всем новичкам и всем грозящим городу новшествам.
Но дочери его не слушали. Они не хотели застрять в этой бранже [107]107
Т. е. отрасли.
[Закрыть]. Слава Богу, они были дочерьми богача и рассчитывали сменить компрометирующую их фамилию на другую – приличную, благозвучную и благородную, которую не надо поспешно бормотать себе под нос, как нынешнюю, а можно произносить гордо, с достоинством, четко и громко. Уж лучше еще помаяться в девках, чем остаться при лодзинской мануфактуре. Старик кричал, ругался на своем мужицком диалекте, стучал, как ремесленник, натруженной волосатой рукой по дорогому столу, вопил, что он не будет покупать дочерям каких-то бездельников. В ответ дочери устраивали ему истерики, грозились убежать с театральной труппой, стать комедиантками, если отец будет упрямиться и впредь. К тому же вмешалась его жена, расплакалась перед ним, как в прежние годы, когда он имел обыкновение выпивать лишнего по воскресеньям и устраивать скандалы.
– Прошу тебя, Хайнц, – умоляла она его, падая ему в ноги, как крестьянка перед барином, – сделай это ради девочек…
Старик махнул волосатой жилистой рукой ремесленника и уступил. Обе дочери, одна за другой, вышли замуж за баронов. Старшая, Эльза, привезла своего барона из-за границы. Он был сердитый, надутый, заносчивый и длинный. И имя у него было таким же длинным, как он сам, – барон Конрад Вольфганг фон Хейдель-Хайделау. Еще солиднее были долги, висевшие на его прусском имении, которое находилось у самой границы с Россией. Прибыв в Лодзь со слугой, охотничьей собакой и охотничьим ружьем, он в первый же день по приезде начал морщить свой длинный тощий нос как по поводу города – «польско-еврейский свиной хлев», так и по поводу фабрики, воняющей дымом и краской, а также по поводу тестя и тещи, не способных отвыкнуть от своего отвратительного говора.
– Я в этом мусорном ящике не останусь ни единого дня, – сказал он со злобой.
Старый Хунце выплатил ему большое приданое Эльзы до последнего гроша. Высокий тощий зять мгновенно распрощался с родителями жены, поцеловал, едва коснувшись, руку теще, и уехал вместе с собакой, слугой и женой в свое имение. Больше с тестем он дел не имел, приветов ему и теще через письма, которые писала Эльза, не передавал. Лишь наделав новых долгов и не имея возможности их выплатить, он отправлял старому Хунце письмо со своим гербом и требованием денег, подписанное длинным аристократическим именем.
Старик не спешил раскошелиться. Тогда зять-барон принимался есть поедом свою жену, обижаться, уходить из дому, пока Эльза не упаковывала чемоданы, не брала с собой слугу с гербом на ливрее и не отправлялась в Лодзь, чтобы выпросить у старика еще денег для мужа, подарившего ей столь длинное аристократическое имя.
Вторая дочь, Гертруда, нашла не такого уж злого мужа. Ей достался молодой офицер, прибалтийский немец, юноша с гусарскими усами и очень красивым именем – барон Отто фон Таубе, служивший в императорской гвардии в Санкт-Петербурге. Однако сразу же после женитьбы он окружил себя компанией гуляк, сорил деньгами, проигрывал их в карты и каждый раз требовал новых сумм, потому что иначе ему оставалось только пустить себе пулю в лоб или самому пулей вылететь из армии.
Теперь обе дочери проводили у отца даже больше времени, чем в девичестве. Они пыжились и хвалились в Лодзи своими новыми аристократическими титулами, ни с кем не желали знаться и сживали отца со света из-за денег, которые должны были увезти домой, своим мужьям.
– Не забывай, отец, что мы больше не какие-то там девчонки, – поучали они его, когда он начинал стучать по столу своей волосатой рукой ремесленника, – мы баронессы фон…
В довершение зла сыновья Хунце, все трое – Вильгельм, Фридрих и Иоганн, наседали на отца и требовали от него ни больше ни меньше, как стать бароном.
Так же как прежний петроковский губернатор за хорошие деньги добыл для старого Хунце Святую Анну, нынешний губернатор дал понять, что он мог бы походатайствовать в Санкт-Петербурге о титуле барона для уважаемого фабриканта. Хунце был достоин титула за свои большие заслуги перед Отечеством, за то, что он создал в стране ткацкую индустрию. Но потребуются немалые усилия – придется несколько раз съездить в Санкт-Петербург, войти в расходы, задействовать нужные связи. Сыновья Хунце уцепились за это предложение.
Как и сестры, трое братьев Хунце ненавидели Лодзь, ее предприятия и ее людей. Отец отправил их в германскую торговую академию изучать современные методы ткацкого производства и химию, но сыновья не хотели учиться. Их русые головы не годились для занятий цифрами, машинами и реактивами. Их волновали лошади, собаки, карты и женщины. С отцовскими деньгами им были открыты все дороги, доступны самые солидные места. Но вместе с богатством отца их сопровождала и его простецкая ремесленная фамилия, убого смотревшаяся на фоне фамилий их титулованных друзей. К тому же они были мужчинами и не могли, в отличие от сестер, купить себе титул и другое имя. Отец обрек их на этот крест до конца жизни. И они не давали ему покоя, требуя, чтобы он стал бароном.
С одной стороны, долголетие старика стояло у них на пути. У сыновей Хунце были большие аппетиты. Скачки, содержание собственных конюшен, карты, балы, женщины, ссуды, которые им приходилось давать бедным аристократам, чтобы те поддерживали с ними дружбу, – все это съедало много средств. Отец не хотел каждый раз покрывать их расходы. И к тому же велел в кассе, чтобы без его подписи никому из его детей денег не отпускали. Правда, принятые меры не всегда помогали старому Хунце, потому что в случае проигрыша в клубе и опасности не заплатить долгов чести сыновья угрожали самоубийством. Но легко вытягивать из отца деньги у них не получалось. Надо было изрядно покричать, побесноваться; надо было слушать вопли старика и то, как он дубасит по столу. Приходилось долго умолять мать, уламывать ее поговорить с отцом, чтобы он раскошелился на ту или иную сумму. Это очень не нравилось им, взрослым сыновьям Хайнца Хунце. Они с нетерпением ждали того часа, когда отец закроет глаза навсегда и они, став хозяевами фабрики, будут делать, что захотят.
– Старый хрыч собирается жить вечно, – с горечью говорили они, видя, что никакая болезнь его не берет и с каждым днем он становится все более властным и жестким.
С другой стороны, преклонные годы отца беспокоили их, потому что они хотели унаследовать от него не только миллионы, но и титул, звонкий титул барона, с которым было бы не стыдно показаться среди людей. Самим им будет трудно получить баронство. В лучшем случае его получит один брат, но не трое. Лучше было бы унаследовать его по отцу – легко, без напряжения, вместе с оставшимся от него имуществом. Все было уже подготовлено, оговорено с петроковским губернатором, но хлопоты стоили больших, громадных денег, и старый Хунце упорно отказывался в это ввязываться, не желая тратить на приобретение баронского титула ни гроша.
– Я на все это кладу с прибором, – говорил он на своем простецком диалекте. – Да я ломаного пфеннига за это не дам, не будь мое имя Хунце.
Кроме того что ему было жалко отдавать так много денег, старика задевало то, что его дети не довольствуются отцовской фамилией, а требуют к ней еще какого-то титула. Сам он очень гордился своей фамилией – Хунце. Он хорошо знал, чего стоит это имя в Лодзи и среди фабрикантов всего мира, не только в России, но и в Германии и Англии. Он вложил много труда в то, чтобы его имя так высоко ценилось. К тому же он на собственной шкуре ощутил презрение своих зятьев-баронов, которые ни разу даже не поговорили с ним по-людски, а только тянули из него деньги. При всем его богатстве он остался простым человеком, ненавидящим аристократов и образованных. Насколько он только мог, он давал им это почувствовать. Хайнц Хунце обращался со своими директорами, инженерами и химиками грубо, держал их на коротком поводке, и они не осмеливались перечить ему, ходили перед ним, как собачки на задних лапках. Точно так же он вел себя и с польскими графами и князьями, когда тем приходилось о чем-либо его просить. Он не удостаивал их ни словом по-польски, говорил только по-немецки, причем, назло собеседникам, не на литературном языке, а на своем мужицком диалекте. Для него фамилия Хунце была достаточно громкой и красивой, чтобы обойтись без титулов. И его бесило, что сыновья хотят навесить на него ярлык, а потом унаследовать этот ярлык после его смерти.
Сыновья бунтовали. Они прекрасно понимали, что, упусти они эту возможность, обременительное наследство их неродовитого отца останется с ними навсегда. Со стариками ничего нельзя знать заранее. Вроде бы они живут себе и живут, а потом вдруг умирают и их нет. Сыновья требовали выделить каждому из них долю имущества, но это еще больше рассердило старика.
– После моей смерти, – кричал он, – после моей смерти будете хозяйничать! А покуда я жив, хозяин я, Хайнц Хунце!
От злости он начал совершать странные поступки. Он садился за стол не в парадном сюртуке, как его учили дочери, а в одних штанах и рубахе. Он шумно и с аппетитом высасывал мозговые кости, как в старые времена. Он плевал на ковры, разговаривал на самом простецком наречии и даже заходил по вечерам в пивную, где усаживался за столик со старыми ткачами и ставил всем пива.
Старые ткачи столбенели от страха, так что их беззубые рты не могли даже выдавить «прозит», традиционное за выпивкой пожелание. Они просто немели. Поэтому Хунце оставлял их, не допив кружки, и уходил к себе. А в его дворце все шумело и ходило ходуном.
Старуха, жена Хайнца Хунце, в растерянности бродила по просторным залам, уставленным тяжелой мебелью и увешанным большими гобеленами и ветвистыми оленьими рогами. То, что дети боялись открыто сказать старику, они говорили матери. Простая женщина, напуганная гигантским богатством мужа, дорогой мебелью, гобеленами и огромными картинами, все та же необразованная крестьянка, не умевшая обходиться со служанками и лакеями, терявшаяся в присутствии посторонних людей, чья речь была ей темна, робевшая аристократизма собственных дочерей и сыновей, от которых она доброго слова не слышала, – она чувствовала себя чужой и очень несчастной в этом громадном дворце, к которому она никак не могла привыкнуть. Жена фабриканта Хунце тосковала по тем временам, когда она сидела за веретеном, варила в огромных кастрюлях еду для мужа и его подмастерьев, болтала с соседками о хозяйстве, детях и женских делах. Она так и не привыкла к каретам, лакеям, роскошным салонам, к великосветским дамам, крутившимся вокруг нее, к целовавшим ей руки барственным господам. Каждый раз, когда ей целовали руку, она смущалась. Она помнила время, когда сама целовала руку врачу, к которому ходила со своими детьми, в ту пору еще малышами.
Лучше всего она чувствовала себя, оставаясь дома наедине со своим стариком, с Хайнцем. Особенно если он совал в рот трубку, как в старые времена, скидывал сюртук и говорил с ней на саксонском диалекте, пока она вязала чулок. Но ей редко удавалось с ним посидеть. Он был постоянно занят. А дети ее избегали, не разговаривали с ней, кроме тех случаев, когда не могли чего-то добиться от отца. Тогда они приходили к матери, но и тут они больше кричали на нее, чем просили, а об отце говорили с гневом, с руганью. Иначе как старым говнюком они его не называли. Она краснела, чувствовала обиду и хотела им сказать, что нельзя так говорить, что это грех перед Богом. Но она не осмеливалась попрекать своих детей. Она боялась их и, как настоящая крестьянка, относилась с почтением к их барству и отчужденности.
– Ах ты Господи Боже мой, Иисусе Христе, – заламывала она руки. – Я уж поговорю об этом с отцом. Только не обижайте… Не надо…
Вот и теперь сыновья бросились к матери. Она ходила и уговаривала старика, как барина. Она становилась перед ним на колени, плакала и выпрашивала все новые суммы для «мальчиков» и «девочек». Она не очень понимала, чего хотят от нее сыновья. Она могла представить, что ее дети будут аристократами, баронами. Но что она сама станет баронессой, не укладывалось в ее старой голове. Это было для нее так же нелепо, как если бы ей сказали, что она должна стать Святой Девой Марией. Стремления ее сыновей были ей абсолютно чужды. Но она боялась за них, как любая крестьянка, которая в старости дрожит за своих детей. И она уламывала мужа.
– Хайнц, – умоляла она его, ползая на коленях и припадая к его ногам, – сделай это ради твоей старухи жены, именем Господа нашего прошу…
Хунце трогали слова его старухи, но он не хотел уступать.
– Они все хотят получить готовеньким, – кипятился он, – всего достичь моими руками. Пусть сами чего-нибудь добьются, собственными усилиями. Я для них, этих лоботрясов, и так сделал достаточно.
Когда в доме стало совсем невыносимо, Хунце попытался посоветоваться с людьми, но никто не предложил ему ничего дельного, все дипломатично держали язык за зубами и только по-военному поддакивали «яволь» в ответ на каждое его слово. Хайнц Хунце плюнул и один, без кареты и слуги, отправился в контору к своему управляющему реб Аврому-Гершу Ашкенази, чтобы обсудить ситуацию с ним, как он всегда поступал при принятии важных деловых решений. Реб Авром-Герш, как обычно, очень спокойно и вальяжно выслушал речь старого Хунце, все его грубые слова и проклятия, а потом наморщил лоб и задал подобающий торговцу вопрос:
– Сколько это будет стоить, герр Хайнц?
– Жирную сумму, – сказал Хунце, – добрых несколько десятков тысяч.
– А что это даст? – пожелал узнать реб Авром-Герш.
– Да ничего, – сказал Хунце.
– Тогда что же это за дело? – подвел итог обсуждению данной темы реб Авром-Герш.
Старый Хунце отправился к себе домой с твердым решением не давать за баронский титул даже ломаного пфеннига.
– Больше ни слова об этом! – приказал он, стукнув по столу своей волосатой жилистой рукой.
И во дворце Хайнца Хунце началась война.