Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 50 страниц)
Глава двенадцатая
На обширной русской земле, от германской границы и Вислы на западе до японской границы у Амура на востоке, мужчины в возрасте от двадцати одного года до сорока лет были оторваны от полей, фабрик и мастерских и поставлены под ружье. На всех стенах, деревенских заборах и городских оградах висели большие листы с двуглавыми орлами, в которых милостью Божьей самодержец российский, Царь Польский и великий князь Финляндский Николай II призывал своих подданных самоотверженно защищать святую Русскую землю, веру и царя от врагов-азиатов, японских язычников, стремящихся отторгнуть часть великой Российской империи на Дальнем Востоке. А кто не явится по призыву вовремя, предстанет, согласно высочайшему указу, перед военным трибуналом.
Рядом с большими императорскими воззваниями появлялись темными ночами и маленькие, плохо напечатанные призывы революционных партий, убеждавших крестьян и рабочих не слушать своих правителей, своих классовых врагов и не идти на войну, развязанную японским и русским капиталом.
Чем больше полицейские и агенты срывали прокламаций и хватали их распространителей, тем стремительнее множилась крамола. Люди собирались около листовок, читали. В среде рекрутов и даже резервистов эти бумажки с расплывающимися строчками вызывали бунты. В городах, через которые шли эшелоны на дальний фронт, будущие защитники царя и веры нападали на монополии [141]141
Монополия (разг. «монополька») – казенная винная лавка.
[Закрыть], уничтожали запасы водки, били сопровождающих их офицеров и частично разбегались. В Польше и Литве, в Белоруссии и балтийских губерниях революционные кружки агитировали солдат, направляли к ним своих ораторов. Русская полиция в ответ на это подсылала агентов, которые настраивали народ против евреев, объявляя их врагами Бога и Отечества. Они науськивали едущих на фронт вооруженных крестьян на еврейских лавочников, призывали грабить и бить их. Крестьяне начали вместо монополий громить еврейские магазины, а вместо полицейских и военных конвоиров учинять расправы над евреями, их женами и детьми. Армейские барабаны и поповские благословения заглушали рыдания оставшихся без мужей солдатских жен и крики избиваемых «христопродавцев». В рабочих кварталах пылал огонь гнева, ненависти и революции. Постоянно вспыхивали забастовки. Все поезда и корабли, набитые людьми, лошадьми и оружием, тянулись в далекую Россию, в глубь империи, к самому Амуру.
А в обратном направлении, из России в Польшу, в бурлящую фабричную Лодзь, тесно связанную с Дальним Востоком, несмотря на огромное расстояние, отделявшее ее от театра военных действий, – торопились, мчались, рвались два человека, стремясь как можно быстрее вернуться в задымленный город.
Одним из них был Макс Ашкенази, представитель лодзинского акционерного общества баронов Хунце, ехавший поездом-экспрессом в вагоне первого класса. В английском дорожном костюме, подчеркивавшем его солидный статус, с сигарой во рту, в роскошной соболиной шубе и высокой каракулевой шапке он сидел на широкой, обитой плюшем скамье среди бесчисленных кожаных саквояжей, полных денег, векселей, бумаг и договоров, и смотрел на глубокие сугробы, на заснеженные крестьянские дома, на белеющие леса и поля, на телеграфные столбы и проломленные заборы, тянувшиеся день за днем без конца и края. Поезд опаздывал, тяжело сопел на засыпанных снегом рельсах, и Макс Ашкенази беспокоился.
– Когда мы будем на месте? – в который раз спрашивал он кондуктора.
– Трудно сказать, барин, – оправдывался кондуктор. – Снег все больше заваливает дорогу.
Война застала Макса Ашкенази в пути, в глубине России. Он каждый день получал тревожные телеграммы из Лодзи. Дальний Восток, куда лодзинские фабриканты свезли массу товаров и где они держали обширный рынок, из-за войны оказался отрезанным. Все поезда были заняты армией. Коммивояжеры бежали назад в Польшу, как крысы с тонущего корабля, без денег, без заказов. Начались остановки фабрик, посыпались протесты, люди разорялись один за другим. Лодзь пребывала в смятении и панике. Баронов Хунце, как обычно, не было дома; они грелись в этот холодный январь на Французской Ривьере и слали телеграммы, требуя новых сумм, которые необходимо выслать вслед предыдущим переводам, проигранным ими в рулетку, в карты и на бегах. На фабрике с нетерпением ждали возвращения Макса Ашкенази.
Он, Макс, уже давно был главным директором фабрики Хунце. Толстый Альбрехт, как и предвидел Ашкенази, долго не протянул. У него все чаще случались сердечные приступы, и однажды вечером, когда приказчик Мельхиор привел к нему новую молодую прядильщицу, чтобы она убралась в его холостяцкой квартире, Альбрехт во время первой же любовной схватки с ней упал на пол, растянулся на ковре и уже не поднялся.
Фабрика устроила ему пышные похороны. Пасторы слезливыми голосами произносили речи о его прекрасной и достойной жизни. Макс Ашкенази возложил на могилу покойного большой букет белых роз. Уже на следующий день он заменил Альбрехта официально и перебрался в его кабинет. Приказчик Мельхиор, который помнил Симху-Меера еще по тем временам, когда он носил длинный лапсердак, тут же вытянулся перед ним в струнку и, как при бывшем директоре, начал рявкать на каждое его слово:
– Яволь, герр гаупт-директор!
Карета Альбрехта тоже перешла к Максу Ашкенази.
Поначалу и приказчик Мельхиор, и кучер кареты обрадовались новому хозяину. Мельхиор даже попытался вставить словечко по поводу прядильщиц, которые приходили убираться к покойному директору Альбрехту и могут, если нынешний директор пожелает, ходить и к нему – он, Мельхиор, позаботится о том, чтобы это были очень хорошие девушки…
Макс Ашкенази смерил фабричного приказчика долгим пронзительным взглядом и дал ему укорот.
– Даже не думай об этом, – сказал он. – Прядильщицы должны работать на фабрике…
Мельхиор прогремел: «Яволь, герр гаупт-директор!», но про себя разозлился на новое начальство.
– Вот ведь еврейская свинья, – жаловался он кучеру.
– Собака! – соглашался кучер. – Не видать теперь приличных чаевых…
Но это они обсуждали между собой, за глаза. В глаза же они выказывали Максу Ашкенази глубокое почтение, как и директору Альбрехту.
Также на него злились и остальные работники фабрики, все эти русоволосые, голубоглазые и упитанные бухгалтеры, инженеры и служащие, но, встретив его, они вытягивались во фрунт и говорили с ним с тем особым подобострастием, с каким говорят со своим верховным начальником только немцы.
– Яволь, герр гаупт-директор! – громогласно отвечали они на любой его приказ, стоя по стойке «смирно».
Он сразу же взял фабрику в свои руки; низкорослый, вертлявый и нервный чужак, говоривший на плохом немецком нараспев, словно он учил Гемору, вечно суетившийся, не способный усидеть на одном месте, раздражавший своей хасидской привычкой хвататься за бороду, которой у него давно не было, и брать собеседника за пуговицу, ходивший в постоянно свернутом набок галстуке, – Макс Ашкенази, тем не менее, крепко держал в кулаке десятки высоких, гладких, причесанных, корректных и пунктуальных немцев. Он был в курсе всех дел, знал на фабрике каждый угол, каждую машину, каждый кирпич, лично следил за всем, что на ней производится и строится. В прежнюю уютную сонливость, заведенную толстым Альбрехтом, Макс Ашкенази внес энтузиазм и страсть. Люди злились, их раздражало, что этот чужак вечно торопит и подгоняет их; но противиться ему они не могли. Он задавал ритм. Его беспокойство, непоседливость, суетливость и спешка, как мотор, гнали ток из директорского кабинета во все уголки большой фабрики, двигали ее машины и дергали людей, как марионеток на проволоке.
Несмотря на свое суматошное директорство, Макс Ашкенази находил время на то, чтобы ездить в Россию и заключать крупные сделки. Фабрика работала, как хорошо отлаженный механизм. В самых отдаленных местах, где ему приходилось бывать, главный директор мануфактуры Хунце знал обо всем, что творилось на предприятии, постоянно получал телеграммы с отчетами и посылал телеграммы с указаниями. С тех пор как на Дальнем Востоке началась война, телеграммы приходили пачками. В городе царила истерика. Бароны, как всегда, были в отъезде, и люди Хунце не находили себе места. Они не знали, что делать и куда бежать. Макс Ашкенази сидел в своем купе как на иголках, и широкие, обитые плюшем скамьи казались ему чересчур узкими.
В его голове росла и крепла идея. Именно теперь, когда Лодзь останавливается, теряет рынок, он хотел сделать деньги, много денег. Сидя в поезде, он смекнул, что при переходе на военные товары можно сорвать куш. Военные интендантства – очень хорошие покупатели, они и сами любят заработать, и дают заработать другим. Правда, его фабрика производит мирную продукцию; но это пустяки, она легко перейдет на новые рельсы. Надо только поторопиться, прежде чем конкуренты догадаются сделать то же самое. Главным образом Макс Ашкенази боялся Флидербойма. Однажды Флидербойм уже показал, на что способен, тогда – с губернатором и земельными участками. В тот раз он заработал целое состояние. Нельзя допустить, чтобы он вторично обошел его, Макса. Надо чуять, куда идет история. Главное – сразу же взяться за дело, выйти на начальника интендантства, дать ему урвать мозговую кость и самому получить косточку не хуже.
Вот будет здорово: все фабрики встанут, а его будет работать день и ночь. То-то он отыграется!
От одной этой мысли Макс Ашкенази начал ерзать и подпрыгивать на месте, представляя себе, как его фабрика рванется вперед посреди окружающей ее гулкой лодзинской тишины. Гудок локомотива напомнил ему гудки его фабричных труб.
С поезда он сразу же отправился на фабрику, как только за ним приехала карета. Он едва заскочил домой, даже ванны не принял после долгой поездки. У него не было на это времени. На счету была каждая минута. Под большим секретом, с большим пылом и поспешностью он принялся тянуть за все нитки, разнюхивать, прощупывать, выведывать пути, дороги и тропки, ведущие к начальнику интендантской службы. Сейчас ему очень пригодились бы его бароны. Доступ к высокому начальству был у них, у аристократов, а не у него. Он знал это. Как ни крути, до высокого начальства ему не дотянуться, хотя его подметки становятся все толще и все выше поднимают его над землей, а в Лодзи поговаривают, что скорее Хунце у него в руках, чем он у Хунце. Но бароны отсутствовали. Как всегда, они сидели за границей. И Макс Ашкенази сам взялся за дело. То, что он будет добиваться своего один, без их помощи, наполнило его особой радостью.
Тем лучше для него. Правда, у него не было доступа к коменданту крепости [142]142
Имеется в виду Новогеоргиевская крепость, находившаяся в пригороде Варшавы и служившая местом расположения крупнейшего в Польше российского гарнизона.
[Закрыть]. Для людей его круга тот был слишком крупной рыбой, но Макс Ашкенази знал, что как на фабрике Хунце, так и повсюду большими начальниками управляют те, кто мельче их. А еще он знал, что золотом от русских, даже самых высокопоставленных, можно добиться чего угодно.
И он потихоньку отправился в Варшаву и стал искать подход к коменданту. В первый же день он вышел через одного маклера на певицу оперетты, которая была любовницей служившего в крепости адъютанта. С бриллиантиком в красивой атласной коробочке и слишком крупными и кричащими цветами, какие может купить только полный невежда в делах обольщения, он отправился к этой светловолосой пышнотелой иноверке, жившей в окружении собак, кошек, канареек и пыльных букетов от поклонников театрального искусства. Его едва не стошнило как от собственных комплиментов, которые он расточал таланту пухлой актрисы, чье пение никогда не слышал, так и от слащавого романтического щебета и шоколада, которыми его угощала эта дама в своем похожем на сцену будуаре. Тем не менее он упрямо отсидел в гостях положенное время и надел актрисе бриллиант на один из ее толстых пальцев, так густо унизанных кольцами, что найти на них место для нового было нелегко.
– Пусть это будет выражением моего восторга перед вашим большим искусством, – сказал он на ломаном польском. – Для меня будет высочайшим счастьем когда-нибудь снова провести время в вашем божественном обществе.
– Я глубоко тронута, – сказала пышная светловолосая дама, соблазнительно улыбаясь, словно в театре. – Почту за честь видеть господина директора в моей скромной квартире в обществе моих ближайших друзей.
Благодаря этой опереточной диве он оказался втянут в непривычный круг людей. Он попал в среду офицеров и адъютантов, больших почитателей искусства актрисы и еще больших почитателей карт, денег, шампанского, веселых ресторанов и кабаре. Вечно трезвый, ненавидящий пьянство и дебош, Макс Ашкенази несколько дней гулял со своими разудалыми новыми знакомыми, которые, напившись, били зеркала и хватались за револьверы. Но он добился своего: он добрался до самого коменданта – деньги открыли перед ним все двери.
В Лодзь он возвращался с мерзким привкусом во рту и шумом в голове. Эти гулянки вымотали его. Но в кармане у него был заказ на военные товары, благодаря которому он будет купаться в золоте.
В большой и опустевшей Лодзи только фабрика Хунце работала в полную силу. Работала и днем, и ночью. Трубы ее нагло гудели в притихшем городе, красные кирпичные стены дрожали в лихорадочной спешке.
Снова имя Макса Ашкенази было на устах у всей Лодзи, снова ему смотрели вслед на плохо замощенных лодзинских улицах, когда он проезжал, задумчивый и погруженный в свои дела, в карете, полученной им в наследство от прежнего главного директора мануфактуры Хунце.
– Подметки на ходу срезает, – говорили о нем евреи. – Из воздуха делает деньги.
– Лихо он играет в войнушку, – ухмылялись завистники. – В дорогую, золотую войнушку…
Теперь Макс не скупился на денежные переводы для баронов Хунце. Он посылал им даже больше денег, чем они просили. И покупал со своих огромных доходов акции фабрики. Он собирал их, эти акции, день за днем, особенно в дни войны, когда цена на них падала.
По дорогам и бездорожью, на санях и поездах, пешком и, спрятавшись под соломой, в телегах бежал из далекой Сибири и другой житель Лодзи, ссыльный Нисан Эйбешиц, сын балутского меламеда реб Носке, полный нетерпеливого желания вернуться в родной польский город.
Его тоже ждали в Лодзи. В этом фабричном городе было беспокойнее, чем в других местах. Рабочие здесь часто бастовали. На улицах случались демонстрации. С началом войны фабрики встали, что возмутило и озлобило рабочих. Наступило подходящее время для агитации и просвещения. Мелкие семена революционного движения, которые Нисан и Тевье посеяли в задымленной Лодзи, дали мощную поросль. Провал первой маевки, имевшей такой гнусный конец, не напугал лодзинских рабочих навсегда, как многие тогда думали. Теперь они часто устраивали демонстрации, пели революционные песни, бунтовали против фабрикантов и полиции. А Тевье с товарищами постоянно слали Нисану тайные письма из дома, из которых он понял, что должен бежать. Деньги на расходы ему тоже выслали.
Хотя до конца срока Нисану оставалось не так уж много, он бежал, не дожидаясь освобождения.
Ему стало тошно в ссылке, ему нечего было делать в этом медвежьем углу. Дни проходили в дискуссиях и спорах с другими ссыльными. Здесь были отсталые народники, пэпээсовцы [143]143
То есть члены ППС, Польской социалистической партии (Polska Partia Socjalistyczna), существовавшей в 1892–1948 годах.
[Закрыть], старые польские повстанцы, социал-демократы, эсеры, бундовцы, анархисты. Все они боролись и грызлись между собой, высмеивали друг друга. Внутри каждой партии ссыльные делились на фракции, от которых то и дело отделялись новые группы раскольников. Заброшенные в глухомань, одинокие, оторванные от большого мира, эти люди влезали своим соседям в печенки, ненавидели друг друга, отталкивали друг друга и все же друг к другу тянулись. От новичков, прибывавших в эту сибирскую даль, узнавали о новых появившихся в стране партиях и партийках, фракциях и группах, обо всех их программах и программках.
Наряду с остальными Нисан оттачивал свое ораторское мастерство и шлифовал мозг. Бывший ученик хедера, он хорошо разбирался в диалектике. Он знал новую Тору назубок, как его отец Тору старую. Он не лез в карман за цитатой из теоретиков социализма, чтобы победить оппонентов, искажающих основополагающее учение. С помощью железной логики и богатейших знаний он не оставлял камня на камне от рассуждений тех, кто хотел отступиться от марксизма, протащить в неокрепшие умы собственные необоснованные мнения и идейки.
– Проще, проще, без выкрутасов, – говорил он витиям и краснобаям, так же как его отец, бывало, говаривал хасидским илуям, отходившим от Торы и пытавшимся задурить ему голову.
Черноглазый, смуглый, с маленькой черной бородкой и кудрявыми, похожими на пейсы бакенбардами, крутивший по старой синагогальной привычке во время дискуссии большим пальцем, Нисан очень напоминал своего отца реб Носке, когда тот обучал в Балуте парней. Комментарии к революционным сочинениям он записывал так же, как отец толкования к священным книгам, – на полях. Очень ловко, с неотразимой логикой, он громил разношерстных уклонистов, не только эсеров, но и пэпээсовцев и членов всякого рода фракций марксистских партий, которые своими мнениями и национальными программами искажали подлинный марксизм. Как набожный еврей-миснагид не позволяет толковать вкривь и вкось неизменную Тору и вносить в нее инородные смыслы ради собственной выгоды, так и Нисан не терпел, когда вечный марксизм загрязнялся чуждыми идейками.
Они не любили его, ссыльные из иноверцев, у них не было ни его острой логики, ни его истинно еврейского облика, ни его усидчивости в учебе. С ним нельзя было пойти на охоту в лес, нельзя было выпить. Он не получал никакого удовольствия от таких вещей. Он находил смысл только в книгах. Он глотал их днем и ночью.
Единственным человеком, который с ним сблизился, был социал-демократ Щиньский. Хотя Щиньский был поляком, бывшим учеником католической консистории, он, как и Нисан, день и ночь зубрил марксистские книги и ненавидел уклонистов, особенно пэпээсовцев, которые разбавляли чистый марксизм националистическими идеями. Он тоже не ходил на охоту, не пил, вел монашескую жизнь. Даже его русая славянская бородка была похожа на бородку набожного еврея, целиком погруженного в изучение Торы. Он охотно штудировал вместе с Нисаном одни и те же марксистские книги. Однако из католической консистории, от учителей-иезуитов он вынес свою, иезуитскую Тору, согласно которой цель оправдывает средства. Он считал, что ради идеала, ради освобождения пролетариата можно пожертвовать всем. Он кривил рот, говоря о врагах трудового народа. Он верил в незыблемые законы крушения капитализма. Но у него не было времени ждать, пока нарыв лопнет. Он хотел вскрыть его. Без ведома партии он занялся террором в Лодзи. Отсидев срок в тюрьме, Щиньский оправился в Сибирь.
– Чистка, необходима чистка, – постоянно говорил он на прогулках Нисану.
Вот с этим-то Щиньским Нисан и бежал из Сибири в фабричный город Лодзь.
Уже на вокзале, едва сойдя с поезда, он учуял запах революции в городе. Она смотрела со стен домов, чувствовалась в холодном зимнем воздухе задымленных улиц. Чем дальше он углублялся в бедные переулки, тем больше появлялось на стенах и заборах революционных надписей и прокламаций. На углах дежурили удвоенные полицейские патрули. Их сопровождал солдат с ружьем.
Нисан отправился искать явку. Как опытный подпольщик, постигавший науку конспирации у революционеров в тюрьме, он тщательно проверил окрестности и только потом пошел в явочную квартиру. Цветочный горшок, который должен был стоять на подоконнике в знак того, что все в порядке и можно входить, был на месте. Нисан поднялся по ступенькам к двери.
– Как дела у дяди? – спросил он краснощекую и черноглазую молодую женщину, которую прежде никогда не видел.
– Он здоров и передает вам привет, – ответила краснощекая женщина и покраснела еще сильнее.
Это был пароль. Нисан вошел. Румяная подпольщица поцеловалась с ним.
– Наконец-то, – сказала она. – Мы уже чего только не думали. Вы голодны, товарищ?
– Прежде всего, воды, товарищ, – сказал Нисан. – Я не мылся несколько недель.
Вечером того же дня в квартире краснощекой молодой женщины была устроена веселая вечеринка в честь тноим – с водкой, лекехом, колбасой, пивом и множеством других вкусных вещей, которые принято подавать на семейных торжествах. Молодой парень сидел в субботнем костюме рядом с девушкой в праздничном платье. Это были жених и невеста. Гостей было несколько десятков человек, мужчин и женщин. Из знакомых Нисана присутствовали только Тевье и его дочь Баська. На самом деле вечеринку устроили в честь возвращения Нисана из Сибири. Но, опасаясь, как бы дворник не донес в участок на собравшихся, виновник торжества велел сделать вид, что отмечается тноим. Подпольщики даже приготовили текст брачного договора. Нисан рассказал о своем пути. Тевье рассказал о положении в городе.
– Лодзь наша, – сказал он. – Ты добирался несколько недель – отдохни, а потом тебя подключат к работе. Тебя не хватает здесь, Нисан.
– Я не нуждаюсь в отдыхе, – сказал Нисан. – Я впрягусь в работу сразу же. Слишком много лет прошло впустую.
Уже через несколько дней он вошел в состав профсоюзного комитета. Его первое выступление состоялось в синагоге.
На минху и майрев в большой синагоге собрались странные евреи, по большей части молодые и в короткой одежде, из тех, что молятся редко. Синагогальный служка, знакомый с новыми обычаями сторонников рабочего единства, решил упредить гостей, и, едва кантор произнес последние слова молитвы, стукнул по столу и объявил, что будет выступать магид [144]144
Проповедник.
[Закрыть]. Однако, прежде чем магид успел надеть талес и начать проповедь, дверь была уже заперта.
– Пусть никто даже не пытается выйти! – крикнул широкоплечий парень. – А говорить будет не магид, а наш представитель. Товарищ, вам слово!
Нисан поднялся на биму и окинул взглядом тесно набитую людьми синагогу. Сначала ему было трудно говорить. Он отвык от еврейского языка за годы тюрьмы и ссылки. Но он быстро справился с собой, и его речь полилась свободно. Большое число собравшихся, спокойствие людей, переставших пугаться и почувствовавших себя хозяевами собственной судьбы, наполнили его теплом и верой. Он видел, что его труд не пропал даром. Это вселило в него уверенность, и он с пылом заговорил с бимы, зажигая слушателей и себя самого.
Свечи перед бимой таяли и расплывались от раскаленной жары святого места.
Балутские переулки было не узнать. Все стены были увешаны прокламациями. Узкие тротуары кишели рабочими. На всех углах шла открытая агитация. Полицейские даже не показывались. А на биржах труда кипела и бурлила жизнь. Рабочий люд в коротких пиджаках и длинных лапсердаках, в шапках и платочках, – ткачи, прядильщицы, чулочницы, швеи, портные, гривастые сапожники – приходил, говорил со своими представителями, устраивал митинги, голосовал за проведение забастовок, вел дискуссии, раздавал литературу, собирал членские взносы и слушал речи, которые произносил какой-нибудь стихийный оратор, взобравшись на плечи товарищей.
Простые евреи, замужние женщины, девушки-служанки, бедные торговцы – все стекались сюда рассказать о своих бедах, восстановить справедливость. Шел лодзинский торгаш излить горечь сердца по поводу того, что злой квартирный хозяин выгоняет его из его полуподвальной квартирки за неуплату. Шла к ахдусникам [145]145
Сторонники рабочего единства (от слова «ахдус» – «единство»). В данном случае имеются в виду еврейские профсоюзы.
[Закрыть]и бедная служанка с жалобой на задержку жалованья; шли жены извозчиков искать управу на мужей-пьяниц, пропивающих заработок и оставляющих свои семьи без гроша; шли сезонные рабочие и мальчишки-ученики, страдавшие от произвола мастеров, которые били их и держали впроголодь. Даже неуживчивые супруги, которых не могли примирить раввины, приходили со своими претензиями на биржу и просили у ахдусников помощи.
На тротуарах, под снегом и дождем, посреди суеты и торговли, биржи труда жили своей жизнью, следили за работой в мастерских, агитировали, снабжали литературой, ссорились с противниками, регулировали размеры жалованья и число рабочих часов, вступались за обиженных и угнетенных, наказывали тех, кто не исполнял их установлений. Здесь избирали делегатов, которые ходили по мастерским и проверяли условия работы и оплаты. Отсюда посылали смелых и сильных к упрямым домовладельцам и недобросовестным хозяевам, чтобы защитить притесняемых квартиросъемщиков и терпящих несправедливость поденных работников. Отсюда отправляли представителей в лавки и магазины вызволять приказчиков и продавцов, которых хозяева удерживали на работе до поздней ночи. И здесь же составлялись бумаги, уведомлявшие богачей о том, что они облагаются налогом на содержание рабочих кухонь и революционных типографий.
Приказы биржи выполнялись чаще, чем приказы полиции, потому что ахдусники были строги. Их нельзя было ни подкупить, как полицейских, ни запугать адвокатами и заступниками. Они неукоснительно защищали интересы рабочих.
А королем биржи, всемогущим и бескомпромиссным, был Тевье-есть-в-мире-хозяин, человек тертый, опытный и закаленный, с острым кадыком на жилистой шее, торчавшей из бумажного воротничка. Он был повсюду, все знал, всем руководил и ничего не упускал из виду. Его помощницей, его безотказной правой рукой была дочь Баська. Повзрослевшая, красивая и здоровая, она уже давно могла бы выйти замуж, родить детей и даже завести собственную мастерскую, стать хозяйкой нескольких станков и подмастерьев. Но она не оставляла Тевье, льнула к нему, как и в детстве. Мать ругала ее, проклинала, предсказывала, что из-за своего сумасшедшего папочки она кончит жизнь в кандалах, но Баська не слушала мать и любила отца, как и он ее.
Теперь, став вдвое старше, Баська, как и в прежние времена, когда она приходила к Нисану за литературой и любовалась им, как картиной, смотрела снизу вверх на этого смуглого мужчину, который приехал из далекой Сибири, чтобы указать людям путь в жизни. Но разговаривать с ним она не решалась, ни слова не говорила при нем, а только смущалась и краснела.
В ее взгляде было глубокое почтение старомодной еврейской девушки из семьи бедных ремесленников, со скрытой любовью и восхищением глядящей на прославленного своим знанием Торы ешиботника, ученого илуя, от которого ее отделяет пропасть.
Нисан чувствовал ее горячий взгляд на своей смуглой щеке.
Тевье расхаживал по улицам Лодзи и с тревогой, и с уверенностью. Он ощущал себя отцом Балута.
– Видишь, – говорил он Нисану, переходя с ним от одной биржи к другой, – все это принадлежит нам.