Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 50 страниц)
Глава семнадцатая
Пламя гнева, обиды и растоптанного женского достоинства загорелось в крови Диночки Ашкенази, когда она прочитала письмо своего мужа, немецкое, деловое, с осторожными торгашескими словами.
– Гертруда, доченька! – принялась она звать дочь, еще валявшуюся в постели после позднего возвращения с бала. – Гертруда, вставай, иди сюда! Быстрей!
Гертруда вошла сонная, в длинной ночной рубашке до самых пят. Она нашла мать в полуобморочном состоянии. У ног ее валялось письмо.
– Принести тебе воды, мама? – спросила испуганная Гертруда. – Что случилось?
– Читай, – сказала мать и обеими руками сжала виски так сильно, что сквозь очень белую кожу четко проступили синие жилки.
Гертруда прочла письмо и рассмеялась.
– Ха-ха-ха, как смешно! Ужасно смешно!
Мать посмотрела на нее широко раскрытыми глазами.
– Ты смеешься? – со страхом спросила она.
– А что мне, плакать? – ответила девушка. – Это уже давным-давно надо было сделать. Лучше поздно, чем никогда.
– Уходи! – закричала мать. – Иди, иди!
Она перечитала письмо. С каждым предложением кровь все сильнее бросалась ей в голову. Ее кровь, кровь Алтеров, кипела.
Этот святоша, этот Симха-Меер, на которого она не хотела даже смотреть, которым брезговала, не вынося его прикосновений, нежностей этого лапсердачника, плута, дикого хасида, который как собака искал ее взгляда, ждал от нее доброго слова, бросался к ее ногам, – он бросается теперь ею, единственной дочерью реб Хаима Алтера!
Сначала обида была такой сильной, что Диночка хотела только одного, чувствовала только одно непреодолимое желание – плюнуть мужу в лицо и идти с ним к раввину разводиться. Она больше ни единой минуты не желает носить фамилию этого проклятого, паскудного ханжи. Она даже не возьмет от него ничего. Пусть он ей только отдаст те несколько тысяч рублей приданого, которое ее отец выплачивал ему уже после свадьбы, и идет себе и больше не показывается ей на глаза. Она не желает видеть физиономию этого лицемера. А дети будут при ней. Пусть он даже не пытается их навестить, а она со своей стороны не допустит, чтобы дети к нему ходили. Они больше не его. И она уйдет отсюда, из этого дома, от этих вещей. Она не желает иметь никакого отношения к этому месту, к этой могиле, где она похоронила свои молодые годы. Она вернется к родителям.
Однако вскоре ее гордость отступила, оставив лишь чувство обиды и унижения.
Все правильно. Так ей и надо, если она могла прожить с ним жизнь и не разойтись заблаговременно, когда она была еще молода. И вот он ее бросает, как ненужную тряпку, как старый веник. Он только выиграет, если она быстро согласится на развод. Его уже ждут другие женщины, молодые, красивые, цветущие. За деньги можно получить все. Он женится, заведет богатый дом, будет у всех на глазах разъезжать с новой избранницей в карете по Петроковской улице, а она будет сидеть у родителей, одинокая, покинутая, разведенная. Он использовал ее, взял, когда она была в расцвете своей красоты, когда все смотрели ей вслед. Она прожила с ним жизнь, мрачную, скучную, без счастья, без любви. И теперь, когда она стала старше, когда на ее коже морщины, а в волосах седина, когда она почти бабушка, – он избавляется от нее, меняет на другую. Он, видите ли, оглянулся и понял, что их долгая совместная жизнь была неудачной и им лучше разойтись.
Конечно, лучше! Но для кого? Для него, а не для нее. Ей бы следовало сделать это сразу после свадьбы. Или после первого ребенка, или даже после второго, когда она была еще свежей и полной сил. Но она всегда была рабыней: сначала родителей, потом детей. Ради них она принесла себя в жертву, безвольно, не сопротивляясь, не пытаясь строить счастье – свое, собственное. И теперь, когда годы ее молодости и женственности прошли, когда она клонится к закату, стоит на грани увядания, когда она уже измучена и не вполне здорова, как все женщины в ее возрасте, – теперь ей нет смысла с ним расходиться. Это только унизит ее, опозорит в глазах людей. Она будет выглядеть старой, выброшенной за ненадобностью тряпкой. Нет, она не доставит своему мужу этого удовольствия. Ведь она его ненавидит, терпеть не может, именно поэтому она его теперь и не отпустит. Ей ни к чему, чтобы ему так легко жилось.
Затем пришли беспомощность, раскаяние и угрызения совести.
Она сама виновата. Она была слишком заносчивой. Она гнала от себя мужа, не ценила его, вела себя с ним не так, как положено жене. Он никогда не слышал от нее доброго слова, не видел улыбки на ее лице. Правда, она не была в него влюблена. Ее отдали за него против воли. Но она должна была смириться с этим фактом. Так живет большинство женщин. А она потратила жизнь на книжки. С книжками родила и воспитала детей. Угробила на книжки свою юность. Не создала дома, не приблизила к себе людей, отдалила собственного мужа. И теперь несет за это наказание, принимает заслуженную кару. Как постелешь, так и будешь спать. Не свила себе гнезда в юности – оставайся на старости лет одна, как заблудившаяся ласточка. Из-за нее и дети выросли чужими и разбежались кто куда. Игнац за границей, он ненавидит отца, а к ней испытывает только презрение. Дочь гуляет напропалую, не желает сидеть дома. А чего ей сидеть там, где она чувствует себя лишней и одинокой, где нет мира между матерью и отцом? Она, мать, должна была построить дом, сделать его уютным, теплым, позаботиться о девочке, поддержать ее в жизни. Она этого не сделала, и дочь рвется прочь, ищет свое счастье в чужих домах, у подруг, у друзей, а больше всего времени проводит у родного дяди Якуба, во дворце Флидербойма, где весело и радостно.
Диночка почувствовала укол в груди. Она знала, что не столько из-за веселья, не столько из-за интересных гостей дворца ходит туда Гертруда, сколько из-за дяди, к которому она постоянно липнет. И липнет она к нему не как к дяде, а как к мужчине, к возлюбленному. Еще малышкой она осыпала его поцелуями. И он, Якуб, тоже вкладывал в свои ласки больше, чем просто родственную любовь. О, она это видит! Женщину в таких вещах не обманешь, особенно мать. То, что проиграла она, выиграла теперь ее дочь. К тому, к кому ее тянуло, ходит теперь ее плоть и кровь. Как жестока жизнь! Она, ровесница Якуба, стареет и увядает. А он – молод, свеж и счастлив. И ее дочь смотрит на него, как на картину. Кто знает, к чему это может привести? И все это ее вина, только ее. Она прожила глупую, бессмысленную, нелепую жизнь. Она думала, что жизнь – это книжки, чужие иллюзорные счастье и трагедии. А теперь у нее есть свое собственное горе, настоящее, не книжное, не выдуманное. Это и есть ее жизнь. Как она не похожа на романные взлеты и падения, в которых она провела годы, какую боль она причиняет, как колет и жжет!
Она послала служанку за своей матерью. Пусть ее мать придет немедленно!
Прива пришла, дородная, растолстевшая, излучающая царственное достоинство и благородную старость. Ее парик был по-прежнему светло-русым и надушенным, как и в годы молодости. За нею шел ее муж реб Хаим Алтер, седой, старый, но с блестящими молодыми глазами. Прива кипела от гнева на мужчин.
– Его счастье, что я здесь его не застала! – кричала она. – Я бы его отлупила вот этим самым зонтиком! Он бросает мою дочь! Я сейчас же еду к нему на фабрику! Я его отлуплю на глазах у всех!
Еле ее удержали.
– Привеши, Прива, жизнь моя, – успокаивал ее реб Хаим Алтер. – Не волнуйся! Побереги свое сердце! Оставь это дело мне, мужчине.
– Мужчине! – снова начала кипятиться Прива. – Ты тряпка, а не мужчина!
Она уже знала, что ее муж не обеспечил благополучие Диночки, выдавая ее замуж, как делают другие отцы, не подписал акт интерцизи, который гарантирует женщине, что от всего, чем владеет и завладеет в будущем ее муж, ей будет принадлежать половина. Если бы реб Хаим Алтер в свое время позаботился об этом, Диночка бы проучила Макса Ашкенази. Он бы выплатил ей половину своего состояния. Ему бы дорого обошелся этот развод. Но реб Хаим Алтер не подумал о таких вещах. И Прива смешивала его с грязью злым и холодным взглядом своих голубых глаз.
– Раззява, – ругала она его, – баба, тряпка. Сперва ты позволил Симхе-Мееру одурачить тебя самого, а теперь и твою дочь…
Реб Хаим Алтер стоял бледный и растерянный.
– Ну, хватит, Привеши, хватит, – умолял он ее. – Есть еще закон и суд на свете. Я не буду молчать. Я пойду к раввинам, к людям.
– Давай, давай, беги! – посмеялась над ним Прива и стремительно подошла к телефону. Она позвонила на фабрику Флидербойма и на самом изысканном польском языке, со всеми женскими уловками и барской манерностью, усвоенной ею еще девушкой во времена учебы в пансионе, попросила безотлагательно соединить ее с паном Якубом Ашкенази.
– Якуб, милый, дорогой, – сказала она ему по-польски, хотя знала его еще в ту пору, когда он приходил к ним домой в атласном субботнем лапсердачке. – Приезжай к Диночке. Симхи-Меера нет, так что приезжай прямо сейчас, мой золотой! Торопи кучера, сердечный!
У нее, у Привы, есть сила. Реб Хаим Алтер видел это.
Якуб Ашкенази ворвался как вихрь.
– Что случилось? – испуганно спросил он.
– На, читай! – подала ему Прива письмо его брата.
Якуб быстро прочитал его.
– Подонок, подлец, хорек! – К каждой прочитанной фразе он прибавлял ругательство. Дойдя до конца письма, он швырнул его на пол и уселся в кресло.
– Диночка, – сказал он, – я буду на твоей стороне, даже если это обойдется мне в целое состояние. Я сейчас же передаю дело своему адвокату, а тебе дам столько денег, сколько нужно. Положись на меня.
Прива поднялась со своего места и поцеловала Якуба в обе щеки.
– Я предвидела это, – сказала она, затем царственно покачала головой и резко добавила: – Я сама себе готова надавать пощечин, дочка, за то, что я тогда тебя не поняла. Помнишь, когда ты сказала, что лучше бы тебя выдали за Якуба?
Диночка густо покраснела.
Реб Хаим Алтер не мог этого слышать.
– Прива, – злобно прорычал он, – это было Божье дело, отличное сватовство!
В семействе Ашкенази вспыхнула война и запылала огнем упрямства.
С одной стороны – Макс Ашкенази, делец с мертвой хваткой, въедливый, энергичный, мстительный, полный гнева на то, что ему мешают в осуществлении его великого плана. С другой стороны – его брат, рисковый человек с широкой душой, для которого деньги – сор, который готов ради близких людей или ради каприза снять с себя последнюю рубашку. А между ними – дом Макса Ашкенази, Диночка с детьми и ее родители. Они, реб Хаим Алтер и его жена, сразу же перебрались к дочери. Они не могли оставить ее одну в такое время. Макс позеленел от злости, когда управляющий его домом Шлоймеле Кнастер принес ему на фабрику эту новость вместе с квартплатой, собранной с жильцов.
– Идиот, зачем ты их впустил? – выругал он управляющего.
– А что я мог сделать? – спросил Шлоймеле, уменьшаясь на глазах. Его маленькая голова целиком ушла в плечи. Он стал похож на курицу, испугавшуюся злого, воинственного петуха.
Еще больше Макс обозлился, когда Кнастер рассказал ему о карете его брата, часто приезжающей к его квартире.
– Вот собака! – шипел Макс.
Он делал все, чтобы заставить жену согласиться на развод. Он перестал выплачивать ей еженедельное содержание. Не только ей самой не давал он ни гроша, но и учившемуся за границей сыну, ее любимчику. Однако квартира, где жила Диночка, была полной чашей.
– Там все самое лучшее, – говорил Шлойме Кнастер. – Я присматриваюсь, и я вижу.
Обычная политика Макса Ашкенази в борьбе с противниками послабее – сломить их голодом – здесь не работала. Его брат сорил деньгами. Адвокаты Макса Ашкенази ничего не могли поделать. Адвокаты Якуба предвидели все его шаги и блокировали их.
Макс принялся ходить к раввинам. Он всегда приберегал возможность обратиться к ним на самый крайний случай, когда в гражданских судах ничего нельзя добиться. Он был большим специалистом по судам Торы. Он знал их во всех тонкостях и подробностях. Здесь он мог перекричать и сбить с толку любого. Однако на суд Торы Якуб Диночку не пустил.
– Чтобы я вас тут больше не видел, уважаемый, – сказал он служке раввинского суда.
Макс послал служку к тестю. Он был уверен, что реб Хаим Алтер не сможет не принять вызова на суд Торы. Реб Хаим Алтер действительно пришел. Но заставить прийти дочь он не мог.
Макс Ашкенази начал пакостить жене. Подстраивать мелкие неприятности. Через своего управляющего Шлоймеле он подал жалобу в суд с требованием выбросить ее из квартиры. Диночка буквально остолбенела, когда судебный пристав принес ей повестку в гражданский суд в связи с иском Симхи-Меера Ашкенази. Но Якуб не пустил ее и туда. Вместо нее он послал адвоката. Адвокат сумел добиться отклонения иска. Когда Макс увидел, что через суды дело не клеится, а выходит сплошная тягомотина, он велел управляющему попробовать другие пути. Начались отключения воды, перекрываемой в подвале дворником, и неполадки с газовым освещением. Якуб Ашкенази вызвал крошечного Шлойме Кнастера к себе и хорошенько потряс его за лацканы лапсердака.
– Не смей устраивать мне в доме фокусов! – гаркнул он ему. – А то я тебя этим вот шпицрутеном отлуплю!
Шлоймеле так перепугался, что втянул свою головку в плечи.
– А я-то в чем виноват? – плакал он как ребенок. – Я делаю, что мне велят. У меня ведь есть жена и дети…
Доставив своему хозяину на фабрику очередной сбор недельной платы с жильцов, Шлоймеле рассказал ему о словах Якуба, присовокупив к ним детальный отчет о множестве других происшествий в доме. Макс Ашкенази поскреб в своей бородке.
– Скажи-ка, Шлоймеле, – спросил он, – а как там полы на втором этаже, над моей квартирой?
– Очень хорошие полы, – сказал Шлоймеле.
– Ты идиот! – заорал на него хозяин. – Полы плохие! Они еле держатся!
– Они плохие. Они еле держатся, – тут же согласился с ним Шлоймеле.
– Завтра же вызови каменщиков. Ведь полы могут провалиться.
– Конечно, они могут провалиться, – согласился Шлоймеле.
– Завтра же вызови каменщиков, чтобы они начали их рубить.
– Уже иду, – сказал Шлоймеле.
– А когда прорубят, не торопись закрывать дырки. Рабочим пока найдешь другое занятие.
– Рабочим пока найду другое занятие, – эхом откликнулся Шлоймеле.
– И держи язык за зубами. Слышишь? Даже собственной жене не говори ни единого слова о моем приказе.
– Ни единого слова, – повторил Шлоймеле и заторопился домой к жене, чтобы тут же сообщить ей по секрету все, что сказал ему хозяин.
На следующий день каменщики принялись рубить полы на втором этаже, дырявя потолки в квартире Диночки. В доме началась суматоха, паника. Нигде не было покоя.
Прива вызвала к себе управляющего домом и дала ему пощечину.
– На тебе за твои штучки, – сказала она ему.
Маленький еврейчик потер щеку и расплакался.
– В чем я виноват? – по-детски рыдал он. – Я делаю то, что мне велят. У меня ведь есть жена и дети…
Через несколько дней пришли каменщики с ведрами и инструментами и хотели разобрать испортившиеся печки и переложить стены, потому что размягчилась штукатурка. Прива их не впустила, но каменщики упорствовали. Они стучали в дверь и говорили, что их сюда послали. Потом Шлоймеле сдал квартиру напротив квартиры его хозяйки под токарную мастерскую, где не переставая шлифовали, шумели и жужжали так, что от этого несмолкаемого гула начинали болеть уши. Диночка не могла спокойно читать свои книжки. Прива обвязала голову платком и кричала, что она приедет к этому Симхе-Мееру на фабрику и отлупит его, глаза ему выцарапает при всем честном народе.
У него, Макса Ашкенази, не было недостатка в выдумках такого рода. Каждый раз, когда Шлоймеле приходил к нему на фабрику с квартирной платой за неделю, Макс изобретал что-нибудь новенькое. Он перевернул вверх дном весь двор. Он дал врагам почувствовать свой норов. В изгнании их из квартиры он видел начало полной и окончательной победы над ними. И он делал все, чтобы выкурить их из дома. Однако Якуб не давал Диночке уйти.
– Я тебя в порошок сотру! – орал он на Шлоймеле.
Еще упорнее, чем Макс Ашкенази, о методах принуждения упрямой женщины к разводу размышляли его адвокаты. Так же адвокаты Якуба Ашкенази размышляли над тем, как противостоять Максу.
Война между двумя братьями разгоралась все сильнее. Диночка лежала по ночам без сна и плакала в подушки над своей горькой судьбой. Она засыпала только с первыми фабричными гудками.
Глава восемнадцатая
Па стенах лодзинских домов, среди попадающихся чуть ли не на каждом шагу вывесок фабрик, магазинов и контор; среди красующихся на полотнах желтых, похожих на кошек львов; среди краснолицых и желтолицых, одетых с иголочки молодых франтов с тросточками и толстых невест в белых платьях с букетами в отечных красных руках; среди разнообразнейших еврейских, польских, русских и немецких имен купцов, комиссионеров, маклеров, мелких фабрикантов – в центре этой причудливой смеси фамилий, артикулов, названий товаров, намалеванных кричащими красками и украшенных всевозможными завитушками и бантиками, висели большие плакаты: объявления об осадном положении в городе. Эти объявления, подписанные бригадным генералом Куницыным, кратко призывали горожан не собираться на улицах, не устраивать сходки в квартирах, не распространять злонамеренных слухов, не нарушать приказов полиции и курсирующих по городу солдат. Тот, кто ослушается, предстанет перед трибуналом и по законам военного времени будет приговорен полевым судом к тяжелейшим наказаниям, включая смертную казнь.
Рядом с этими объявлениями, а иногда и прямо на них были наклеены листовки, призывавшие горожан собираться на демонстрации, бастовать и протестовать. Вооруженные солдаты, сопровождаемые приставами и их помощниками, ходили по улицам, вышагивали на всех углах и гнали, били, преследовали и арестовывали каждого, кто имел несчастье им не понравиться. В полицейских участках стояли строем казаки с нагайками в руках. Каждая партия арестованных, которую приводили с улицы, должна была пройти через этот строй. Удары нагаек градом сыпались на тела жертв, врезались в них, рассекая кожу. Хуже всех блюстителей порядка был помощник пристава Юргов, тощий, колючий тип, который всегда ходил, надвинув фуражку на глаза, в окружении солдат и агентов.
Своим острым взглядом из-под опущенного козырька он нащупывал революционеров, находил их по запаху, как ищейка. Арестантов больше не держали в тюрьме на улице Длуга. Там было слишком тесно. Их перевели в манеж, точнее, в армейскую церковь, которую переделали в тюрьму. Однако, пока Юргов доставлял их на место, он бил их смертным боем, калечил, выбивал им зубы. Люди боялись перейти улицу там, где стоял помощник пристава Юргов со своими казаками. Ахдусник Шимшон-маляр, которого все звали Шимшон Принц, потому что он любил красиво одеваться и закручивал свои черные усы, дал знать своему представителю, что он хочет убрать Юргова и просит комитет достать для него бомбу. Представитель встретился с человеком из комитета, но комитет не торопился принимать решение по этому вопросу. Шимшону осточертело ждать, и он взялся за дело в одиночку, безо всякого комитета. У знакомого студента-химика он раздобыл бомбу. Нарядился в свой лучший костюм и стал вылитым сыном какого-нибудь лодзинского фабриканта. Хорошенько закрутил свои черные усы, упаковал бомбу в красивый пакет, словно это был шоколад, перевязал красной шелковой ленточкой, взял пакет в руки, как будто собрался на свидание к любимой, и с гордой миной на лице, с высоко поднятой головой пошел по улицам. Женщины смотрели ему вслед с завистью к той, к которой он идет. Полицейские и солдаты свободно пропускали его без проверки.
Дойдя до конца улицы, где стоял Юргов со своими вооруженными людьми, Шимшон отклонился вбок, измерил взглядом горящих черных глаз расстояние, на которое он сможет швырнуть бомбу, подошел на это расстояние к приставу и бросил красивый пакет с бомбой к его ногам.
Его разорвало на куски, этого помощника пристава Юргова. На крышах домов нашли его ноги, которые улетели туда вместе с лакированными сапогами и шпорами. Сбежавшиеся со всех сторон солдаты расстреляли улицу. Они стреляли долго, на поражение, как на поле боя. Когда улицы опустели, они подняли свои ружья и стали палить по окнам домов. Больницы были полны раненых. Их приходилось укладывать на пол в коридорах, потому что коек не хватало. Трупы в морге лежали тесными рядами. Полиция не допускала опознать их и омыть для погребения. Их хотели похоронить тайком посреди ночи. В казармах солдаты начищали ружья и сапоги, чтобы не ударить в грязь лицом на торжественных похоронах помощника пристава Юргова. Военный оркестр чистил трубы и разучивал траурные марши. Вечером людей уже гнали с улиц домой, спать.
Но Лодзь не спала.
На бедных улицах вокруг фабрик, в Балуте рабочие бодрствовали. Женщины и дети вытащили во дворы тощие, рассыпающиеся соломенные матрасы, спасаясь от клопов, тараканов, мух и жуков, которые кишели в облезлых стенах их квартирок, и улеглись спать под открытым небом – на всех подводах и телегах, на ступеньках и просто на земле, в каждом уголке. Мужчины были на ногах. Революционеры очень быстро выпустили прокламации, призывая всех прийти к моргу, чтобы забрать тела убитых и похоронить их с парадом и почестями. Повсюду ходили агитаторы, ораторы и убеждали народ не идти на работу, а вместо этого становиться в ряды демонстрантов. Понапрасну надрывались на рассвете фабричные сирены. Никто не слушал их зова. Десятки тысяч мужчин, женщин и даже детей устремлялись на улицы, сбивались в толпы, шли, маршировали. Они закрывали по пути все магазины, останавливали мастерские, стопорили движение в городе. Ряд за рядом, шаг за шагом, колонна за колонной они надвигались, заполняя улицы и переулки, рынки и площади. Как река, заливающая весной берега и на версты затопляющая все вокруг, сметающая все препятствия и плотины, смывающая их с таким напором, что невозможно понять, откуда вдруг взялась такая сила, – бедняки затопили город, вырвавшись из подвалов и чердачных комнатушек, из переулков и углов, из нор и лачуг.
Медленно шли эти люди, неспешно, но уверенно, с высоко поднятыми головами, с песней на устах.
– Довольно кровь сосать, вампиры,
Тюрьмой, налогом, нищетой! —
пела женщина с красными флагами.
перекрывали пение женщин сильные грудные голоса мужчин.
Знамена евреев, поляков, немцев, все красные, трепещущие на ветру, плыли над непокрытыми головами демонстрантов – над черными кудрями, русыми волосами и очень светлыми, словно льняными, прядями. Ритмичная поступь, многоголосое пение, развевающиеся флаги зажигали кровь, звали с собой. Из всех ворот, со всех углов выплескивались новые потоки людей, сливаясь в единую огромную волну. Колонны продвигались все дальше и дальше, к богатой Петроковской улице, средоточию денег, господства и счастья.
– Закрыть магазины! Снять шапки! – кричали демонстранты. Люди выполняли их требования.
На первом же углу толпу ждал офицер верхом на коне и с обнаженной шашкой в руке. За ним стеной стоял строй солдат. Их штыки сверкали на горячем солнце, серебрились в его лучах.
– Назад! – гаркнул офицер.
Никто не отступил.
– Буду стрелять!
Никто не отступил.
– Огонь! – приказал офицер.
Залп прорезал горячий пыльный воздух.
На мгновение людская масса пригнулась, как рожь под серпом крестьянина. Но тут же распрямилась и ринулась вперед, на штыки. Камни и пули градом обрушились на солдат.
Офицер замахнулся было шашкой, но ему в голову попал камень, и он свалился с коня. Солдаты стали отступать. Людская волна хлынула дальше.
– Строить баррикады! Баррикады! – раздавались призывы.
– Баррикады! Баррикады! – закричали тысячи голосов.
Бурный людской поток вырывал из земли газовые фонари, выворачивал из мостовой булыжник, сдирал вывески с магазинов, снимал двери с петель и пускал на баррикады. Люди останавливали фуры, кареты, выпрягали лошадей, опрокидывали повозки и превращали их в часть заграждения. Извозчики, оставшись с одними лошадьми и кнутами, плакали, но их никто не слушал. Из дворов тащили доски, железные противни, столы, скамейки. Проезжала телега с мукой. Мешки с нее сбросили и закрыли ими щели в баррикаде. Люди бегали, как муравьи в муравейнике, добывая все новые материалы, чтобы строить и укреплять ее. Людская масса легко переворачивала трамваи, откручивала рельсы. Гулко отдавалось падение тяжелых металлических предметов, сливаясь со стонами занесенных во дворы раненых и рыданиями живых над убитыми.
Лодзь застыла. Все ворота и двери захлопнулись. Жители попрятались. На улицах владычествовали бедняки и трудяги. Они забаррикадировались и защищались. Дети носили отцам из дома горшочки с едой и ломти хлеба. Мальчишки волокли камни и доски. В городе было тихо. Изредка сухой треск выстрела дырявил тишину. Ночь была глухой и темной, никто не зажигал огня. За стеной из железа, досок, мешков и бочек сидели Нисан, Тевье и его дочь Баська. Они бодрствовали вместе с тысячами других людей. Над вечно освещенным, шумным и прокопченным городом во всем великолепии середины месяца [153]153
Имеется в виду середина месяца лунного еврейского календаря, на которую всегда приходится полнолуние.
[Закрыть]раскинулась похожая на сельскую июньская ночь, не замутненная дымом, не ослепленная огнями, не обалдевшая от шума. Луна, светлая, полная, лила свой молочный свет, звезды искрились, мигали, играли в прятки и в салочки. Непрерывно падала то одна, то другая звезда. Светлый ночной ветерок пробился из-за города и принес запахи полевых цветов, скошенной травы, цветущей акации и сосновой смолы. Он ерошил людям волосы, теребил расстегнутые мужские сорочки и подолы женских платьев.
Баська подняла глаза к звездному небу, которое она редко видела в задымленной Лодзи таким чистым и сияющим. Она вдыхала принесенные ветром ароматы, и ее девичья грудь высоко поднималась от счастья. Тишина, молочный свет луны, игра звезд, ночные запахи, загадочная ночь на баррикадах, готовое свершиться событие, великое, страшное и влекущее, пьянили ее, горячили ее молодую кровь.
– Вот так бы и умереть, – тихо сказала она Нисану и закрыла глаза.
– Зачем? Мы должны жить, – сказал Нисан и взял ее за руку.
Она крепко ухватилась за его теплую руку. Она чувствовала, как потоки огня переливаются из руки мужчины и расходятся по всему ее телу, от кончиков пальцев ног до корней волос на голове.
– Товарищ Нисан, – промурлыкала она, – почему мы бежим от счастья? Разве оно не для нас, борцов?
– Да, Баська, и для нас тоже, – ответил Нисан, – но насладиться этим счастьем мы сможем только после победы в нашей борьбе, когда добудем свободу.
– А мы доживем до победы?
– Мы должны верить в это, Баська, – твердо сказал Нисан.
На рассвете казаки подошли к баррикадам.
– В штыковую, вперед! – скомандовал офицер.
Солдаты шагали, готовые к атаке, выставив сверкающие штыки.
– Товарищи, встречайте их камнями! – закричали люди по ту сторону баррикады.
Град камней посыпался на атакующих солдат, заставив их отступить.
– Огонь! – приказал офицер.
Солдаты обстреляли баррикаду.
Целый день шла война между защитниками баррикады и вооруженными солдатами. Баррикада была крепкой. Пули отскакивали от нее. После полудня солдаты забрались на крыши домов, на балконы и начали стрелять по людям сверху. Среди защитников баррикады поднялась паника. Крики и стоны раненых разрывали воздух. Многие не выдержали, побежали.
– Товарищи, держаться, не отступать! – призывали их вожди.
Люди остановились. Но пули снова посыпались сверху градом, и человеческая масса сломалась. Видя, что все вот-вот разбегутся, Баська взобралась на какую-то бочку.
– Это есть наш последний и решительный бой! – запела она, высоко подняв знамя и размахивая им.
Мужчинам стало стыдно за свою слабость перед поющей женщиной. Они собрали остатки мужества и громкими голосами поддержали ее пение.
Двое солдат, высокий и низенький, стояли на одной из крыш и смотрели на девушку, размахивавшую красным знаменем.
– Попадешь в нее? – спросил высокий у низенького.
– Попаду, – ответил низенький.
– Не попадешь.
– Спорим, что попаду.
– На папиросу?
– На папиросу.
Солдат навел ружье, закрыл левый глаз, хорошенько прицелился и спустил курок.
Девушка упала с бочки вместе со знаменем.
– Я выиграл, – удовлетворенно сказал низенький.
– Точно, выиграл, – согласился высокий, вытащил из шапки папиросу и протянул ее меткому стрелку.
Люди побежали с баррикады.
Вместе с другими бежали Нисан и Тевье, неся на плечах раненую Баську. Кровь девушки лилась на красное знамя.