Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 50 страниц)
– Живой может оказаться опасным, – говорил он, – а мертвый – никогда.
Павел Щиньский без счету «стирал» людей в те дни, когда враги поднимали голову, собираясь с оружием в руках идти на красную столицу и захватить ее; когда в городе его ребята разоблачали тайные военные организации, готовившие покушения на вождей революции. В таких случаях не проводились даже ставшие с некоторых пор обычными поверхностные расследования. Их, классовых врагов, сотнями поднимали посреди ночи с постели и тут же «стирали» каждого десятого, чтобы запугать остальных.
Шум колес грузовиков, проезжавших по булыжным петроградским мостовым, нарастал с каждой ночью. При каждом их появлении сердце лежавшего в своей постели Макса Ашкенази екало. Он не мог дождаться той минуты, когда веселый круглый человечек выведет его из этого страшного города. Холодными губами он шептал молитвы, прося Бога, чтобы Он, в милости Своей, приблизил этот счастливый час.
Глава пятнадцатая
Быстрее, чем надеялся Макс Ашкенази, веселый круглый человечек в шляпе устроил его дела.
Казалось, ничто в этом красном городе не было трудным для Мирона Марковича. Макс Ашкенази был на седьмом небе от счастья. Прежде всего, Мирон Маркович сбыл заблаговременно припрятанные Максом Ашкенази товары, опередив людей в кожанках и шинелях, которые со дня на день могли прийти к бывшему фабриканту грабить награбленное. Он свел его с купцами в странных забегаловках, расположенных далеко от центра, и договорился о сделке. Макс Ашкенази продал свои незаконные по нынешним понятиям товары без доставки. Он сразу же сказал купцам, что, вопреки обыкновению, доставку купленных товаров он обеспечить не сможет. Макс Ашкенази не хотел рисковать собственной жизнью, доставляя товар покупателям, однако купцы не особенно расстроились.
– Мирон Маркович об этом позаботится. Мы уж на него полагаемся, – сказали они.
И Мирон Маркович позаботился. Гладенько у него это вышло. Товары из подвалов Макса Ашкенази вывозились на автомобилях, за рулем которых сидели люди в кожанках. Никто ничего не заподозрил. Он, этот маленький круглый человечек, твердо придерживался своего принципа – делать дела при помощи существующей власти, потому что это самый лучший, самый надежный путь.
– Молодец! – похлопал его по плечу Макс Ашкенази, довольный тем, что он так легко разделался с этой проблемой, и тут же выплатил Мирону Марковичу приличные и даже весьма щедрые комиссионные.
Мирон Маркович небрежно сунул в карман брюк полученную им пачку банкнот, словно это были и не деньги, а никчемные бумажки. Он даже толком не пересчитал их.
– Пойдемте, господин Ашкенази, обмоем нашу первую сделку! – весело сказал он. – Так уж полагается.
Макс Ашкенази не слишком любил подобные вещи, но отказать веселому человечку было нелегко. Не успел Макс Ашкенази начать отнекиваться, как Мирон Маркович уже взял его под руку и повел с собой.
– Эй, извозчик! – крикнул он чернобородому вознице в плоском цилиндре, на карете которого, запряженной парой вороных, еще не отразилось наступление новых времен. Извозчик был солидным, широкоплечим и пузатым.
Макс Ашкенази резко вырвался из рук Мирона Марковича.
– Что вы делаете? В такое-то время? – сказал он, задрожав. – Мы ведь можем поехать и на трамвае!
– Господин Ашкенази, предоставьте это мне! – со смехом ответил ответил Мирон Маркович, сверкнув из-под черных усов своими белыми зубами.
Он в два счета запихал Макса Ашкенази в карету, широко развалился рядом сам и, назвав адрес, приказал кучеру ехать. При выходе из кареты Макс Ашкенази начал рыться в карманах, чтобы расплатиться. Он не знал, сколько теперь дают за такую поездку. Он потерял всякое понятие о ценности денег в эти горькие дни. Мирон Маркович удержал руки Макса Ашкенази и не дал ему заплатить. Он проворно сунул руку в карман брюк, куда перед этим так небрежно положил пачку банкнот, и бросил деньги кучеру, прибавив на чай отдельную бумажку и даже похвалив его за скорость.
– Премного благодарен, барин! – поклонился кучер, привстав на козлах и снимая свой блестящий цилиндр.
В ресторане, снаружи выглядевшем очень бедно, Мирон Маркович заказал великолепную трапезу – с мясом, с закусками, с коньяком и всякими деликатесами, которых давно уже не видели в этом голодающем городе. Макс Ашкенази весьма охотно принялся за вкусную еду после тех убогих блюд, что он готовил себе сам в последнее время.
– Берите хрен, господин Ашкенази, и соуса налейте сверху, так вкуснее, – подбадривал его Мирон Маркович, суетясь и обслуживая его за столом. – Будем здоровы! Дай Бог, чтобы нам была радость друг от друга!
За вкусными блюдами, за хорошим коньяком оба оттаяли. Мирон Маркович сверкал своими круглыми черными глазами, не переставая хлопать Макса Ашкенази по спине и пожимать ему колено.
– Ну, что? Мирон Маркович Городецкий знает, как добыть хороший кусок, а? – хвалил он сам себя и напрашивался на похвалы Макса Ашкенази.
Он размяк, стал сентиментален и, по примеру русских, расстегнул перед Максом Ашкенази душу на все пуговицы. Он выложил ему историю своей жизни. В детстве, прошедшем в Одессе, он помогал матери-вдове носить кур и гусей в богатые дома, пока не перебрался в Лодзь, где сначала был посыльным в магазине. В конце концов ему удалось стать коммивояжером, и он принялся разъезжать по всей России безо всякого права жительства. Нет, он выбился в люди не за счет школ и образования, как другие. Сам, собственными руками он прокладывал себе путь.
– Моя жизнь была трудна, – задушевно говорил Мирон Маркович, глядя Максу Ашкенази прямо в глаза. – Тяжело было еврею без права жительства разъезжать по России. Однако Мирон Маркович смеялся над всем миром и приезжал куда угодно. Другие коммивояжеры пытались было уговорить его креститься, стать лютеранином и облегчить свою жизнь, но Мирон Маркович Городецкий сказал им: «Нет, братишки. Веру я менять не буду! Не будь мое имя Мирон Маркович Городецкий!»
Максу Ашкенази очень понравилось то, что Мирон Маркович не захотел менять свою еврейскую веру. К похвальному чтению им кадиша теперь прибавилось еще одно достоинство, куда более весомое и важное. Макс Ашкенази выразил собеседнику свое уважение. Мирон Маркович так и таял от удовольствия.
– Нет, я не праведник, – проникновенно продолжал он. – Вы же знаете, в дороге иногда приходится есть трефное, нарушать субботу, случаются и, между нами говоря, кое-какие другие прегрешения. Подцепишь иной раз какую-нибудь бабенку, шиксу [177]177
Девушку-нееврейку ( идиш).
[Закрыть], извините меня за такие разговоры, всякое бывало. Однако отказаться от таких вещей, как йорцайт, Судный день, забыть еврейского Бога – это, братушки, совсем другое дело. Тут уж нет! Это я всегда соблюдал!
Когда дело дошло до новых порций выпивки, показавшихся Максу Ашкенази лишними, он перестал пить, он выливал их в тарелку, как всегда поступал в подобных случаях, чтобы не потерять голову. Мирон же Маркович опрокидывал рюмку за рюмкой. Вскоре он даже начал плакать, изливая перед Максом Ашкенази все те неисчислимые горести, которые выпали в жизни на его долю. Он исповедовался перед ним, выкладывал все как на духу, раскрывал ему свои тайны, рассказывал об обидах, нанесенных ему его женушкой, заменявшей его другими мужчинами, когда он бывал в деловых поездках. Макс Ашкенази успокаивал его, но Мирон Маркович не давал себя утешить и порывался расцеловать собеседника.
– Вы для меня отец родной, дорогой господин Ашкенази, – говорил он, прислоняясь к фабриканту, и благодарил его за все его благодеяния, хотя сам Макс Ашкенази не имел ни малейшего представления о том, какие благодеяния он совершил для Мирона Марковича.
Неожиданно Мирон Маркович припал к бочке, вылил на свою разгоряченную голову несколько ковшей воды и сразу же протрезвел, да так, словно не пил до этого ни единой рюмки. В мгновение ока он снова стал энергичным, бодрым и веселым человеком, для которого, казалось, ничто на свете не было слишком трудным.
С огромным энтузиазмом он принялся готовить отъезд Макса Ашкенази. Во-первых, он свел его с двумя типами в костюмах: костюмы были наполовину военные, наполовину гражданские, а сами типы – наполовину русские, наполовину финляндцы. Высокие, загорелые и обветренные, с трубками во рту, настоящие молчуны, они были так же молчаливы, как Мирон Маркович разговорчив. Ни слова не говоря, они слушали лившуюся потоком речь Мирона Марковича и только курили. Затем они оба, один за другим, кивнули, давая понять, что возьмут с собой предложенного Мироном Марковичем пассажира.
Макс Ашкенази чувствовал себя неуютно в обществе этих двух высоких иноверцев, которые цедили слова и ходили в полувоенных, полугражданских костюмах. Мирон Маркович наговорил ему про них много хорошего. Они, мол, уже не одного человека переправили по его, Мирона Марковича, просьбе, а потом он получал с той стороны добрые весточки от переправленных людей. Они, эти типы, контрабандисты. Они нелегально провозят в Россию продовольствие и товары из Финляндии. Туда они едут порожняком. Проводники они хорошие, а лодка у них маленькая, рыбацкая лодка с парусом. Еще ни разу не случалось, чтобы они попались. Кроме того, они водят дружбу с комиссарами, делятся с ними доходами, поэтому с ними надежно и безопасно, как под фартуком у родной мамочки.
После этого Мирон Маркович сделал для Макса Ашкенази еще несколько добрых дел. Он поменял ему деньги, нашел для него иностранную валюту, помог ему упаковать его вещи, спрятать драгоценности в простые полотняные мешочки.
До самого последнего дня, дня отъезда, Мирон Маркович забегал в синагогу вместе с Максом Ашкенази, чтобы не пропустить чтение кадиша. Макс Ашкенази молился очень набожно, слово за словом четко произносил восемнадцать благословений. Он поднимал свой взгляд к потолку синагоги, шепча молитвы, призванные Божьей милостью сохранить его от дурных людей, разбойников и злодеев.
Все шло гладко, как надо. У Мирона Марковича ничего не срывалось. Он тихонько вывез Макса Ашкенази из его квартиры вместе с багажом. На дрожках они отправились на Балтийский вокзал, откуда им предстояло ехать поездом до берега моря. Прошло много времени, пока собирали поезд. Макс Ашкенази был сильно встревожен, боялся не успеть. Каждая минута казалась ему вечностью. Мирон Маркович сидел на баулах и был спокоен и весел, как всегда.
– Я уже привык, это не в первый раз, – шепнул он Максу Ашкенази. – Не беспокойтесь, все пройдет как по маслу.
При посадке на поезд началась суматоха, толкотня. Хотя была зима, многие жили на дачах у моря. В городе было холодно, тесно и голодно. В шинелях и шубах, в валенках и лаптях, мужчины, женщины, старые, молодые – все бросились к поезду, лезли в двери и окна, подпрыгивали, рвались внутрь. Макс Ашкенази растерялся, оказавшись в этой толпе людей. Он не привык к таким поездам. Еще меньше он привык сам затаскивать в вагон свой багаж. Это делали за него носильщики. Однако Мирон Маркович с дьявольским проворством проложил путь сквозь эту толкучку, внес баулы, пропихнул вперед Макса Ашкенази и очистил для него место. Он в два счета перезнакомился со всеми соседями по вагону, он заговаривал с каждым, смеялся и устраивался поудобнее.
– Еще немножко, товарищи, вот так, спасибо, товарищи! – проталкивался он сквозь толпу, говоря на своем одесском русском с картавым «р» в частом у него слове «товарищи». Поезд тащился лениво, свистел, сопел, делал рывки, но все равно шел медленно и нудно. На каждой маленькой станции он застревал и не желал трогаться с места. Макс Ашкенази забился в гущу людей. Он торопился к морю. Больше всего его радовала его шуба, богатая шуба, в которую было зашито целое состояние. Мирон Маркович ободрял его своей веселостью, к тому же он добыл для него сидячее место.
– Эй, красавица, – сказал он вдруг краснощекой шиксе с курносым носиком, – будь так добра, уступи моему отцу место. У тебя ноги молодые и сильные, а мой отец слабоват…
Краснощекая девица еще больше покраснела от мужских комплиментов и поднялась с места. Макс Ашкенази не хотел садиться. Все смотрели на него, а он этого не желал. Он даже рассердился на этого плута Мирона Марковича, поднимающего так много шума. Однако Мирон Маркович остался таким же веселым и добродушным, как раньше. Во всей этой тесноте он принялся рассказывать анекдоты, сыпать сальными коммивояжерскими шутками, над которыми пассажиры в вагоне смеялись от всего сердца, хватаясь за бока.
Вечером, когда уже стемнело, они подъехали к маленькой станции. Макс Ашкенази хотел взять свои баулы, но Мирон Маркович ему не позволил. Он схватил все баулы сам, и Макс Ашкенази пошел за ним. Наконец они вышли к морю. Ветер подхватил Макса Ашкенази и едва не сшиб его. От моря пахло солью, веяло суровостью и покоем. Ветер свистел, дул порывами. Деревья гнулись, раскачивались так, словно хотели вырвать свои корни из земли и убежать. Волны яростно набегали на темный берег. Где-то лаяли собаки.
Вскоре из темноты показалась фигура. Макс Ашкенази вздрогнул. Мирон Маркович толкнул его в бок.
– Наши, – прошептал он.
Темная фигура приблизилась, забрала у Мирона Марковича баулы и большими шагами двинулась вперед. Мирон Маркович принялся было говорить, но Макс Ашкенази прервал его.
– Молчите ради Бога! – взмолился он. – Молчите!
Он хотел слышать море, шумящее и обволакивающее, уводящее в дали, в чудесные чужие страны, к спасению и избавлению. Страх пополам с надеждой наполняли его сердце в эту ветреную ночь на берегу бурного моря. Ему очень хотелось спросить темного шагающего человека, не опасно ли пускаться в такую ночь в открытое море на парусной лодке, но он так и не осмелился ничего сказать этой молчаливой фигуре, продвигавшейся вперед огромными шагами.
Вскоре они пришли к какому-то дому. Человек с баулами постучал. Ему открыли. Все вошли. В комнате, освещенной одной-единственной тусклой лампой, были сложены мешки, шкуры, ящики; по стенам висели шубы. Хозяева не поздоровались, ничего не спросили. Они только молчали и курили. Один из них возился со сломанным ручным фонарем, чинил его своими тяжелыми, неуклюжими руками.
Мирон Маркович сразу же растянулся на одном из мешков и заснул. Он спал шумно – сопел, храпел. Он всегда был шумным и суетливым, чтобы он ни делал, и спал он так же. Макс Ашкенази попытался вздремнуть, но не смог. Волнение не давало ему заснуть.
Он долгие часы сидел в темной комнате и ждал, когда придет время отправляться в путь. Снаружи, не переставая, выл ветер, бились о берег водяные валы. Макс Ашкенази снова и снова взглядывал на часы, свои золотые жениховские, полученные им в подарок к свадьбе. Минуты ползли медленно, как червяки. Ночи не было конца. От бесконечного ожидания голова Макса Ашкенази отяжелела, и он закрыл глаза. Темная комната с мешками и бочонками вдруг превратилась в ярко освещенную столовую его дворца в Лодзи. Горели все лампы. Стол был роскошно накрыт. Во главе стола сидел он, Макс Ашкенази, рядом с ним – его жена, не вторая, а первая, Диночка. Она была молода и красива, как в первые годы после свадьбы. Но, несмотря на ее молодость, их дети были уже взрослые. Вот они сидят за столом, светлые, сияющие, с одной стороны – Гертруда, с другой стороны – Игнац. Тесть и теща тоже здесь, реб Хаим Алтер и Прива. Рядом с ними – Янкев-Бунем. Все собрались вместе. Они едят, пьют вино и веселятся с ним, с Максом Ашкенази. Он рассказывает им о своем пути, о своих бедах. Все поздравляют его, а он открывает дорожную сумку и вынимает подарки для каждого. А потом все расходятся. И вот они вдвоем, он и Диночка. Она раздевается, остается в дорогом шелковом белье и гладит его своими мягкими руками, зовет в освещенную красным светом спальню…
– Уже иду, Диночка, – шепчет он. – Я уже иду…
Он протягивает руку, чтобы потушить лампу, но, как назло, свет все равно режет ему глаза. Он открывает их на мгновение и снова закрывает из-за слепящего света. Прямо в лицо ему светит яркий ручной фонарь. Два человека в кожаной одежде трясут его за плечи.
– Довольно спать, поднимайтесь!
Макс Ашкенази протер глаза и остолбенел. У одетых в кожу людей из-за поясов торчали револьверы.
– Мирон Маркович! – позвал было он. – Мирон Маркович!
Одетые в кожу люди засмеялись.
– Мирон Маркович пошел на свадьбу. Он просил передать вам привет, господин Ашкенази. Ну, пошевеливайтесь, машина ждет!
Тут, в одно мгновение, Макс Ашкенази увидел ясную и страшную правду, понял, куда завел его этот круглый человечек, в чьи руки он его заманил. Он хотел кричать, кричать в темную ночь на берегу моря, жаловаться на совершенную против него несправедливость, на гнусность человеческого рода, на свою собственную глупость, на то, что несчастье обрушилось на его голову у самых ворот спасения. Вся его кровь вопила, но с его уст не сорвалось ни звука. От страха его язык не мог двигаться, он стал как жесткая подошва и словно прирос к гортани. Его ноги ослабели в коленях, как будто из них вынули суставы.
– Ну, вперед! – трясли его мужчины в кожаной одежде.
Он не мог пошевелить ногой. Он тонул. Мужчины в кожанках быстро и небрежно схватили его под руки и, как мешок, бросили в кузов заведенного грузовика. Его баулы полетели вслед за ним.
– Гони, Ваня! – крикнули они шоферу. – Гони во весь дух! У нас еще много работы, а уже поздно.
Автомобиль помчался вдоль берега. Море все так же омывало землю, швыряло на нее пенные валы, отступало и накатывало, как делало миллионы лет, во все времена и сквозь все поколения, в любой стране и при любой власти. Ветер раскачивал деревья, хлестал их, пригибал к земле, ломал их ветви и рыдал.
Глава шестнадцатая
Тевье по прозвищу Есть-в-мире-хозяин дожил до своей победы. Комендант полковник фон Хейдель-Хайделау бежал из Лодзи с позором.
Когда барон фон Хейдель-Хайделау получил первые известия о поражении немцев, сначала о прорыве линии Гинденбурга, а затем о восстании в Берлине и бегстве кайзера в Голландию, он сильно покраснел, потом сильно побледнел и, наконец, пожелтел как мертвец.
– Это безумие, этого быть не может! – закричал он своему адъютанту. – Зачитайте телеграмму, лейтенант, я стал плохо видеть.
Лейтенант читал телеграммы громко, даже чересчур. Барон фон Хейдель-Хайделау, как старая истеричная женщина, начал всхлипывать и бить себя кулаками в виски.
– Проклятье, тысяча проклятий! – завывал он.
Как старый и мокрый петух, потрепанный в драке самцом помоложе и посильнее, выглядел теперь полковник в большом кабинете дворца Ашкенази. Внезапно старость и дряхлость проступили сквозь его бравую воинственность. Адъютант гладил его по плечу.
– Господин полковник, ради Бога, – уговаривал он его, – господин полковник…
– Позор, какой позор! – причитал старик.
У него текло отовсюду – из глаз, из носа, из его старого рта. Великолепный полковничий мундир был заляпан, как слюнявчик младенца.
Адъютант вытирал мундир носовым платком.
– Господин полковник, вы должны взять себя в руки, вы должны быть сильным…
– Аллес капут! Всему конец! Какой позор! – продолжал ныть старик. Его хриплый командный голос вдруг исчез, испарился. Теперь он говорил жалко, пискляво, как злая старуха. Нет, барон фон Хейдель-Хайделау не давал себя утешить. Ведь они зашли так далеко. В половину стран Европы вторглись германские войска – в Бельгию и во Францию, в Румынию, в Турцию, в Польшу, на Украину, в балтийские земли, в Литву, в Крым, уже нацелились на Петроград. Повсюду господствовали победоносные германцы. И вдруг такой удар, такое тяжкое поражение, такой развал на всех фронтах. В Берлине восстание, и кайзер, сам кайзер бежит из Германии, умоляет голландцев, этих рыбаков в широких штанах, чтобы они его приняли. Это уже слишком!
Больше всего барона мучил стыд. Как он теперь будет выглядеть в этом городе, который он держал железной рукой? Они, эти вшивые поляки, будут над ним смеяться. Как он покажется им на глаза? Да и его солдаты обнаглеют. Они будут делать то же, что и русские в России. Они будут срывать эполеты со своих офицеров. Они всегда его втихую ненавидели, потому что он был с ними строг, не позволял им распускаться.
– Ничего не остается, лейтенант, кроме как пустить себе пулю в голову, – вздыхал барон.
Но он не пустил себе пулю в голову. Вместо этого он принялся честить на чем свет стоит господ из Генерального штаба, всех этих горе-командиров, доведших Германию до такого позорного разгрома.
– Вшивая банда, – кричал он, скаля зубы, – вонючие собаки, черт бы их побрал, будь они тысячу раз прокляты, в Бога, в душу мать!..
Весь запас проклятий, ругательств и грязной брани, собранный им за жизнь, сначала в пивных, где пировали бурши, потом в армии, он выплеснул теперь на Генеральный штаб. Похабщина лилась из его старого рта, как помои. Этот поток успокоил барона. Когда ругань иссякла, он хорошенько прочистил нос. Поправив измятый мундир с медалями и крестом, он выпятил грудь, гордо, как император, закрутил вверх усы, вставил в левый глаз монокль и взял себя в руки.
Приказов не было. Господа из Генерального штаба совсем потеряли голову. До поры, до срока барон фон Хейдель-Хайделау решил скрыть печальные известия. Никто не должен был о них знать. Он уселся к столу, командирским тоном вызвал к себе адъютанта, словно и не было всех этих бабьих причитаний из-за случившегося, и велел никому, даже ближайшим друзьям офицерам, не рассказывать о полученных страшных новостях. Также он приказал тщательно следить за прессой, чтобы и она ни единым словом о них не обмолвилась. Отныне все должно было проходить строгую цензуру. Жизнь в гарнизоне и городе должна была идти как обычно, все распоряжения – неукоснительно выполняться.
– Слушаюсь, господин полковник! – ответил адъютант и вытянулся в струнку.
– Абсолютная дисциплина, лейтенант, – сдвинув брови, приказал комендант. – Поступающие донесения сразу же доставлять мне.
Адъютант выполнял приказы рьяно. Он даже не пикнул по поводу последних известий. Никому ничего не сказал. Однако они упали на город будто с неба и в миг разнеслись по Лодзи. Польские легионеры, которые до этого держались в тени, вдруг подняли головы, задрали носы, перестали отдавать честь немецким офицерам. Гражданские поляки, в основном мальчишки-школьники, щеголяли на улицах в фуражках польских легионеров, маршировали строем, громко распевая польские военные песни. Они даже раздобыли где-то польское знамя с белым орлом. На всех улицах толпился народ, люди стояли на тротуарах, собирались на углах в полном противоречии с приказами коменданта, регулирующими порядок в городе. Лодзинцы говорили, размахивали руками, передавали друг другу новости. Милиционеры никого не гнали. Неожиданно на стенах появились большие прокламации на польском языке. Они рассказывали о поражениях немцев и призывали к созданию независимой Польши. Под ними стояла подпись польской военной организации. Немецкие солдаты останавливались на улицах, расспрашивали понимавших их язык евреев о последних новостях. Евреи передавали им на своем лодзинском немецком известия из Берлина.
– Теперь мы вернемся домой, – с удовлетворением говорили, слушая их, ландштурмеры.
Солдаты родом из провинции Познань [178]178
Более половины населения провинции Познань (первоначально Великого герцогства Познаньского), входившей до конца первой мировой войны в состав Германской империи, составляли этнические поляки.
[Закрыть]сами с грехом пополам разбирали польские прокламации и пересказывали их содержание товарищам.
– Теперь мы будем служить в польской армии, – говорили они. – Да, да…
Словно по приказу всегда подтянутые немцы вдруг опустили крылья и стали волочить ноги, как будто они не солдаты, а ленивые крестьяне. Некоторые ослабили ремни на одну дырочку, другие расстегнули верхнюю пуговицу гимнастерки, чтобы их солдатские тела глотнули хоть немного свежего воздуха. Те, что помоложе, перевернули свои винтовки. Внезапно они стали носить их стволом вниз, а прикладом вверх. И ходили они теперь не строем, а как стадо, приобняв друг друга за плечи. Встретив офицеров, они небрежно козыряли им, а то и вовсе игнорировали.
– По домам, по домам! – твердили они. – Хватит с нас…
Нет, барон фон Хейдель-Хайделау больше не мог держать этот город в своих руках. Люди плевали на его приказы. Армия разваливалась.
По улицам ходили поляки с винтовками. Они останавливали немцев и требовали у них оружие. Офицеры сопротивлялись. Они не хотели отдавать полякам свои револьверы. Зато солдаты тут же снимали с плеч винтовки. Те самые ландштурмеры, которые некогда подмяли под себя всю страну и могли в одиночку пойти на целое село, теперь без разговоров сдавали оружие первому попавшемуся школьнику.
Наряду с осененными польским орлом патриотическими воззваниями на стенах лодзинских домов стали появляться и другие плакаты. Они начинались со слов «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», написанных по-польски, по-еврейски и даже по-немецки. Они призывали к пролетарскому единству в этом рабочем городе, к борьбе, к равенству и братству.
Ткач Тевье вихрем носился по пробужденной Лодзи. Он видел, как рушатся мировые устои: сперва – Россия, теперь – Германия, Австрия. Скоро наступит черед других стран. Разочарованные массы, которым капиталисты дали оружие, повсюду повернут штыки против своих угнетателей. Старый мир трещит по швам. Все содрогается от сыплющихся на него ударов. Коронованных правителей сбрасывают с тронов, всемогущих магнатов вышвыривают из кресел. Огромный глиняный истукан, падение которого давно предопределено историей, разваливается на куски. Теперь и Германия, самая мощная капиталистическая держава, становится красной, и Австрия, и другие страны. Земной шар загорелся. Как пожар жарким летним днем, языки революционного пламени охватят все части света. Скоро поднимутся и отсталые страны: Индия, Китай, все колонии, управляемые грабителями капиталистами.
Тевье увидел, что он был прав, хотя над ним смеялись и издевались, считали его помешанным. Он и сам уже начал давать слабину. В горькие дни войны на него не раз нападали сомнения. Он крепился, не вешал носа. И вот теперь то, во что он верил, настало и сбылось. Он всегда говорил в рабочих столовых, что придет конец врагам трудящихся, что комендант уберется восвояси. Так оно и вышло. Во дворце коменданта уже пакуют вещи, готовятся к бегству.
Тевье со своими людьми целыми днями сидел в рабочих столовых, проводил совещания, писал прокламации. Теперь за город отвечал он. Надо было просвещать, будить народ, возвращать в ряды рабочих тех, кто из-за войны вынужден был их покинуть.
Старый мир так легко не сдавался. Тевье видел, что он, как раненый хищник, скалит зубы, норовит укусить. Страны-победительницы фанфарами и парадами, пустыми патриотическими речами снова пытаются ослепить массы, одурачить их дутыми триумфами, чтобы отвлечь от себя гнев обманутых, искалеченных и обобранных. Патриотический чад посреди агонии старого мира вновь дурманит трудящихся. В новых, обретающих независимость странах речи патриотов звучат на полную громкость со всех сторон. Здесь, в Польше, тоже поднимается этот чад. Реакционеры и угнетатели вылезают из своих нор. Звонят церковные колокола, в синагогах молятся за здравие новых правителей, так же как вчера молились за старых тиранов.
Тевье боролся против этого. Из его рабочих столовых выходили массовые митинги, чтобы развеять патриотический чад. Сионисты, враги еврейских трудящихся, хотели сбить их с толку своими рассказами о декларации, в которой английский лорд Бальфур обещал отдать евреям Палестину [179]179
Имеется в виду «Декларация Бальфура» от 1917 года, в которой объявлялось, что британское правительство поддерживает стремление сионистов создать еврейский национальный очаг в Палестине.
[Закрыть]. При бароне фон Хейделе-Хайделау о благодеяниях проклятых Богом англичан, противников Германии, нельзя было даже заикнуться. Теперь, когда немцы потеряли власть, сионисты повсюду трубили о еврейской земле, которую даровали евреям англичане. В синагогах читали молитвы за здравие доброго английского лорда. Сионисты вывесили объявления об этом событии на стенах всех домов Лодзи. Они даже готовили массовую манифестацию на улицах города – со свитками Торы, со знаменами, с песнями и плясками. Тевье знал, какую силу имеет подобная пропаганда, как легко националистический дурман застит народу глаза. Поэтому он яростно обрушивался на сионистских зазывал, стремившихся сладкими мечтаниями отвлечь массы от классовых целей, заставить их забыть о борьбе за интернационализм и всеобщую свободу. Он едко высмеивал в своих прокламациях святош и богачей, которые забивают трудящимся головы пустыми обещаниями империалистических лордов.
Он теперь совсем не заглядывал домой, он ночевал на скамейке в рабочей столовой и довольствовался куском хлеба. Время было дорого. Надо было выступать, сочинять прокламации, организовывать рабочую демонстрацию в противовес манифестации сионистов.
Помимо прочего нужно было найти время и на то, чтобы сказать слово немецким солдатам. На стенах Лодзи, среди всевозможных прокламаций, плакатов и призывов, попадались и листовки на немецком языке, убеждавшие солдат создавать солдатские советы, которые взяли бы дело в свои руки и не позволяли бы командовать собой офицерам и комендантам. На груди солдат, рядом с медалями и крестами, стали появляться красные банты. На дворце коменданта вдруг вспыхнул красный флаг вместо флага кайзера. Многие солдаты посрывали со своих плеч погоны. Ораторы в солдатской форме выступали с речами о восстании в Берлине.
Барон фон Хейдель-Хайделау плотно закрывал на окнах шторы, чтобы не видеть этого позорища.
В один прекрасный день Тевье пришел на митинг солдатского совета и сказал немцам речь.
Тевье выступал перед сотнями солдат на лодзинском ломаном немецком, которому научился у местных немецкоязычных торговцев и у ткачей-немцев. Не каждое слово из его речи было понятно солдатам, но они прониклись пылом Тевье, тем огнем, который рвался из уст этого тощего и бедно одетого пролетария. Он размахивал руками, торчавшими из драных рукавов, грозил костлявым кулаком правителям и угнетателям, порабощавшим трудовой народ. Его старые глаза горели юной ненавистью и гневом в адрес всех, кто не хочет установить на свете единство, равенство и братство.
– Браво! – кричали ему суровые ландштурмеры, крестьяне и рабочие, измученные войной, стосковавшиеся по своим домам, от которых их оторвали. – Голосуйте, товарищи!
Барону фон Хейделю-Хайделау пришлось открыть шторы своего окна, чтобы узнать, почему его солдаты так шумят. Он вставил монокль глубоко в глаз и строго посмотрел на смешного тощего человечка, который громко кричал, выступая перед его, барона фон Хейделя-Хайделау, подчиненными. Он никогда прежде не видел его, этого еврея, короля социалистов, с которым ему не раз приходилось иметь дело. И вот он, пожалуйста, у него перед носом. Барон не верил собственным глазам. Его противник оказался слишком бедным, слишком осунувшимся и слишком костлявым. Барону стало стыдно, что его враг так убог. Он даже укусил себя за руку, так ему хотелось вытащить револьвер и пристрелить эту блоху, этого шпака [180]180
Пренебрежительное наименование штатских.
[Закрыть], явившегося сюда, к его дворцу, выступать с речью перед солдатами, служащими германской армии.