355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исроэл-Иешуа Зингер » Братья Ашкенази. Роман в трех частях » Текст книги (страница 19)
Братья Ашкенази. Роман в трех частях
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:27

Текст книги "Братья Ашкенази. Роман в трех частях"


Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 50 страниц)

Во-вторых, этого раввина уважал губернатор. В своем литовском городе он произнес перед евреями и чиновниками очень хорошую речь на русском языке в связи с коронацией государя императора Александра III. Кроме того, он послал написанное на пергаменте пространное приветствие самому императору. За это императорский двор пожаловал ему медаль. Среди евреев ходили слухи, что к тому же он получил в подарок золотую саблю. Своими глазами этой золотой сабли никто не видел, но о ней знали во всех еврейских городах и местечках. И в Лодзи тоже. Поэтому приближенный к губернатору фабрикант Флидербойм сразу же встал на сторону литваков, хотя, как и большинство польских евреев, не любил их. Возразить Флидербойму никто не мог. Сразу же по приезде новый раввин нанес визит городскому полицмейстеру, причем на его шелковом лапсердаке сияла медаль. Стар и млад сбежались посмотреть на это диво. И литвак стал городским раввином.

С тех пор чужаки совсем задрали нос. Они смотрели на польских евреев сверху вниз. Они стали строить дома, открывать магазины и фабрики, принимать русских купцов и развозить лодзинские товары по всем уголкам огромной России. Литвацкие учителя, бухгалтеры, дантисты, акушерки потянулись со всех концов России в Лодзь. Проповедники, ораторы, сыпавшие притчами и поговорками, учили народ в синагогах. Агенты по продаже швейных машинок, агенты российских страховых компаний, оптовики, маклеры, комиссионеры, коммивояжеры, постояльцы отелей с каждым днем множились в городе, торговали, вели деловые переговоры, заключали маклерские сделки, покупали, продавали. Они запрудили все улицы и переулки.

Город рос, разрастался, наполнялся чужим шумом, наливался энергией пришельцев. В один прекрасный день вместе с литвацкими чужаками в Балуте появились два новых человека, которые сразу же взбудоражили Балут своим приходом.

Ранним зимним очень холодным вечером, когда евреи, спрятав бороды в воротники, возвращались после молитв минха и майрев, в узких переулках возникли две странные фигуры. В коротких одеждах, в зимних шапках, с солдатскими башлыками на шеях, с сундучками и чайниками в руках. Сначала они казались демобилизованными солдатами. Но когда евреи присмотрелись к ним поближе, они увидели, что ничего солдатского ни в их поведении, ни в их внешности нет. Один был постарше, уже в годах; другой был молод, но с бледным, совсем не как у солдата лицом. Старший приблизился к фонарю и стал при его тусклом свете вглядываться в маленький клочок бумаги.

– К кому вам надо? – спросили евреи чужаков.

– Может быть, вы знаете, где здесь живет Кейля Бухбиндер? – спросил старший наполовину по-литвацки, наполовину по-лодзински.

Никто не знал.

– Кейля, жена ткача Тевье, – уточнил старший.

Никто не знал.

– Жена Тевье-есть-в-мире-хозяин, – еще раз уточнил чужак.

– А, Кейля, жена Тевье-есть-в-мире-хозяин, – обрадовались евреи. – Так и говорите! Пойдемте мы вам покажем. Она живет тут прямо за углом. В подвале возле пекарни.

Чужаки подняли свои сундучки и пошли вместе с евреями, но вдруг один из провожатых повернулся, пристально взглянул на старшего и всплеснул руками.

– Тевье, чтоб я имел такой добрый год, так это Тевье! Шолом-алейхем!

Прежде чем Тевье дошел до своей жены, несколько мальчишек, возвращавшихся с отцами после молитвы, примчались к подвалу, где она жила, и заорали во все горло:

– Кейля, ваш муж приехал, Кейля!

Кейля не так легко узнала мужа, как еврей на улице. Сначала она растерянно посмотрела на этого чужого мужчину в чужой одежде, потом бросила взгляд на второго чужака, потом залилась краской, потом сунула в рот край фартука, потом принялась протирать фартуком влажную скамейку.

Тевье снял башлык, но Кейля все еще не верила своим глазам. Этот человек совсем не был похож на ее мужа Тевье, которого вытащили из постели однажды ночью. Тевье начал разговор.

– Кейля, – спросил он, – как у тебя дела?

Кейля не узнала ни его голоса, ни выговора. Он разговаривал не так, как прежде, а как-то резко и по-литвацки. Даже когда он вынул из сундучка платок и дал ей его в подарок, она продолжала смотреть на него широко раскрытыми глазами, сложив руки на своей огромной груди. Еще меньше ей верилось, что второй чужак – это Нисан, сын меламеда, по прозвищу Дурная Культура.

Он очень изменился, этот балутский подмастерье. Он повзрослел, вырос, посмуглел, на его щеках появился мягкий, похожий на пейсы пушок. Он сильно напоминал отца. Как и у отца, его лицо было костлявым и аскетичным. Как и у отца, большие черные глаза были распахнуты, но смотрели не прямо, а как бы поверх голов, словно видели нечто далекое, небесное, чего не видит никто. Улыбка редко появлялась на его смуглом, с резкими чертами лице. Его костлявая, мужская фигура торчала из чужой, невиданной в Польше одежды. Поверх черных брюк он носил русскую рубашку с вышитым на иноверческий манер воротником и цветным пояском. Его иссиня-черные кудрявые волосы густо покрывали голову. Резко очерченные густые брови срастались над носом, придавая ему строгий и серьезный вид. Кейля и ее дети, сколько их у нее было, не отрывали глаз от этого странного, чужого молодого человека, наполовину еврея, наполовину иноверца.

– Вот что мне снилось этой и прошлой ночью, – помянула она сны и сплюнула. – Умеешь же ты удивить!

И словно усиливая странное впечатление, Нисан начал вынимать одну за другой большие и маленькие книги из сундучка и карманов, тяжелые русские книги со сплошным плотным текстом, которые он вытирал от пыли с такой нежностью, с какой набожные евреи обходятся со Святым Писанием. В разговоре он теперь вставлял больше русских слов, чем еврейских.

– Ни слова не понять, – ворчала Кейля.

Не только она, но и весь Балут не узнал этих двух людей, их внешность и одежду, их речь, их новый, литвацкий, язык, а особенно их поведение.

Поначалу посмотреть на чужаков сбежались со всех переулков. Мужчины пожимали им руки, женщины мерили взглядом с головы до ног, дети стояли у дверей, ковыряя в носах от удивления. Точно так же Балут встречал каждого вернувшегося со службы солдата, приносящего из далекой России новые истории, новые одежды и новый язык. Но если демобилизованные солдаты сохраняли чуждость всего несколько дней, а потом снова становились своими, надевали старые еврейские одежды, отращивали бороды, начинали говорить на родном, домашнем языке и, кроме фотографий, ничего от их чуждости не оставалось, то эти двое совсем не хотели возвращаться к прежнему.

В первую же субботу после их появления, когда синагога ткачей «Ахвас реим» готовилась почтить Тевье чтением Торы, поскольку он годами был ее чтецом, – Тевье не пришел молиться. Евреи подумали, что он молится дома, и пошли к нему домой пригласить на кидуш, приготовленный в честь него и Нисана, но он не молился и дома.

– Они совсем не молятся, – жаловалась Кейля евреям. – Они только судят и рядят и читают книжки, а голову не покрывают, как иноверцы…

– Стали литваками, – вздыхали набожные евреи. – Забыли Бога.

Какое-то время в Балуте верили, что вернувшиеся привезли из России денег. Не раз слыхали о том, как сосланные в Сибирь за поджоги возвращались потом с немалыми капиталами. За это Тевье и Нисану простили бы их иноверческое поведение. Но когда Тевье нанялся к одному из мастеров работать за ткацким станком, а Нисан начал давать уроки русского в бедных семьях, в Балуте поняли, что они просто иноверцы, бедняки и еретики, которым не будет счастья ни на этом, ни на том свете. Тогда их стали избегать.

С особенным страхом люди Балута смотрели теперь на подвал Тевье, где вскоре после его возвращения стали крутиться странные типы, подозрительного вида чужаки, каких в Балуте еще не видывали.

Помимо всякого рода купцов и комиссионеров, уличных торговцев и бухгалтеров, коммивояжеров и учителей, постояльцев отелей и скупщиков брака из России и Литвы в Польшу понаехали и странные молодые люди, длинноволосые, очкастые, в русских рубахах на сутулых еврейских плечах, в студенческих фуражках или мягких шляпах с широкими полями. Их постоянные спутницы одевались просто, по-мужски, были самостоятельны, носили короткую стрижку и курили. Такое в Польше было внове.

Вот эти-то юноши и девушки и начали теперь ходить в подвал к Тевье. Что они там делали, никто не знал, но в Балуте понимали, что псалмов они там не читают. Вскоре и молодые балутские подмастерья стали наведываться в этот подвал, главным образом по субботам и праздникам. Женщины спрашивали у жены Тевье, что это у ее мужа за сборища, но Кейля даже не знала, что сказать.

– Они только разговаривают и читают книжки, – отвечала она. – Я прямо не знаю, о чем можно так много говорить.

В балутскую синагогу ткачей «Ахвас реим» с каждой субботой приходило все меньше молодых подмастерьев. Вместо молитвы парни шли в подвал к Тевье. Там Нисан, сын меламеда, и Тевье, бывший чтец Торы из синагоги «Ахвас реим», рассказывали им нечто новое, поначалу вроде бы диковинное, даже фантастичное. Но чем больше парни вслушивались в слова Нисана и Тевье, тем больше эти речи казались им близкими, родными и целиком захватывали их. Тевье говорил о жизни рабочих в литовских городах, об их постоянных войнах с хозяевами, о единстве, благодаря которому они держатся, о кассах, которые они создали из собственных средств, сложив свои гроши, чтобы иметь возможность противостоять угнетателям. Подмастерья в субботних лапсердаках слушали его с открытыми ртами, ловя каждое слово этих чужих, неслыханных и таких близких им речей.

– Мы тоже будем платить, – говорили они. – Обязательно будем платить, как по обету.

Нисан рассказывал о более возвышенных вещах, о жизни рабочих за границей, о Французской революции, о социалистическом движении, о русских революционерах и их подвигах, о капитале и труде, добавляя немного природоведения и истории народов. Просто и понятно, как он привык в отцовском доме при изучении Торы, с теплом и верой, он говорил в темном подвале измученным работой балутским подмастерьям о мире и людях, о фактах и событиях, разъяснял им идеи, освещал их путь светом разума. Подмастерья слушали его, распахнув глаза и разинув рты.

– Правда, – говорили они, – правда.

Вся их мрачная жизнь и приниженность исчезали в этом темном подвале. Они чувствовали, как поднимают голову и расправляют плечи. Впервые с ними говорили не об их ничтожности и суетности, о которых им вечно твердили меламеды и проповедники, но об их важности и силе, их ценности и значении. Жизнь обретала смысл. Еще больший смысл она обрела, когда Тевье и Нисан сообщили им по секрету правила конспирации. Уже одно это слово, чужое и загадочное, покорило молодых людей, влилось в их кровь и мозг.

– Ну, до свидания, – говорили они, пожимали руки и прятали в карманы полученные в подвале тощие брошюрки и листовки.

Лежа на тюках товара после тяжелого рабочего дня, они украдкой, потихоньку, чтобы не увидали хозяева, зажигали прокопченные нефтяные лампы и глотали плохо пропечатанные брошюрки.

Тевье создавал кружки, привлекал в них все новых ткачей и собирал у подмастерьев гривенники для кассы. Даже пожилые ткачи, евреи старомодные и надломленные, приносили ему свои медные гривенники каждую пятницу. Теперь по субботам подвал Тевье был набит до отказа. Люди протолкнуться не могли. Подмастерья перестали гулять по субботам по пригородным полям с девушками и приходили к Тевье. Так же как раньше они слушали стихи Псалмов, теперь они внимали речам о моральном долге, о человечестве и жизни, о справедливости и несправедливости.

Из подвала кружки распространились по всему Балуту. По субботам и праздникам парни собирались в маленьких чайных, в Константиновском лесу. Чаще, чем где бы то ни было, они собирались у тряпичника Файвеле, в его больших запущенных комнатах, в которых повсюду стояли книги.

Файвеле-тряпичник не уважал ремесленников. Он знал, что они грубияны и ничего не смыслят в просвещении и вольнодумстве. Кроме того, он тоже нанимал девушек чесать тряпки и был таким же хозяином, как другие. Речи Нисана о новой Торе, принесенной им из большого мира, не нашли отклика в кудрявой голове этого маленького немолодого еврейчика. Однако он, как и прежде, был вольнодумцем и пылал гневом против Бога и Его Торы. Из всех речей Нисана он хотел знать только одно.

– Вы распространяете вольнодумство или нет? – спрашивал он.

– Да, реб Файвеле, неуклонно.

– Если так, то мой дом открыт для тебя и твоих людей, – отвечал счастливый Файвеле, и все морщины на его лице, все завитки его волос и бороды лучились радостью.

Теперь просторные неприбранные комнаты Файвеле, похожие из-за валявшихся повсюду книг на хасидскую молельню, субботними днями заполнялись людьми. Ходивших сюда учащихся ешив Нисан тоже втянул в свои кружки. Когда-то он и сам посвящал все время изучению Торы, поэтому легко умел найти к ним подход. Он говорил на их языке, мог вести споры о Торе и о вере. Главным образом он завоевывал их тем, что предлагал учиться. Он знал их стремление к учебе и знаниям, поэтому читал им лекции, учил их русскому и математике, природоведению и истории. Вместе с этим он преподносил им и другие дисциплины, острые и запретные, требующие работы ума и сердца, вдохновлявшие жадных до просвещения ешиботников.

Он много учился в годы ссылки – у студентов, выгнанных из университетов, но больше самостоятельно. Как и его с головой уходивший в святые книги отец, он углубленно занимался своими, светскими книгами, глотал их одну за другой. И так же как отец, он делал на полях книг пометки, писал примечания и вопросы мелкими русскими буквами. Больше других теорий он занимался марксистским учением, которое было в России новинкой, но в литовских городах и местечках еврейские революционеры уже прониклись им и распространяли его со страстью. Как всегда жадно Нисан впивал это новое учение, покоренный его логикой и глубиной, его прямотой и стройностью. Он не расставался с немецкой книгой «Капитал», возил ее с собой повсюду, как набожный еврей талес и тфилин. И так же как отец, считавший, что мало самому изучать Тору – нужно нести ее мудрость тем, кто ей не внемлет, Нисан распространял свою новую Тору и высмеивал тех, кто не хотел ее признавать. Еще в литовском городе в ссылке он железной логикой и горькой издевкой боролся с народниками, застрявшими в своих романтических верованиях, служившими чужим богам и не принимавшими его Тору, подлинную и единственную.

Теперь он распространял ее среди ешиботников в доме тряпичника Файвеле.

Бедные, притесняемые ешиботники, чей ум был отточен изучением Торы и открыт для философских размышлений и абстрактных понятий, быстро схватывали марксистское учение, которое углубленно и последовательно излагал им Нисан, и увлекались им. Файвеле-тряпичник радовался всеми колечками своей кудрявой бородки тому, как Нисан распространяет в его доме просвещение. Он гордился им, как отец образцовым сыном. По субботам приходили ткачи, главным образом подмастерья-хасиды, которых царящая в их доме нужда оторвала от Геморы и приковала к ткацким станкам. Они привыкли постоянно учиться, привыкли к святым книгам, поэтому не слишком любили субботние прогулки за город, где швеи и катушечницы лузгали семечки, прохаживаясь вместе с парнями, а лодзинская шпана приставала к подмастерьям, срывала с них шелковые шарфы и требовала отступного за право гулять с девушками. Они, подмастерья-ешиботники, искали Торы и поэтому приходили по субботам к тряпичнику Файвеле.

Борьба за права, вопросы повышения заработной платы, уменьшения количества рабочих часов не интересовали Файвеле. Все это не имело никакого отношения к вольнодумству. Но вместе с тем собиравшиеся вокруг Нисана вели и антирелигиозные речи, смеялись над святошами, раввинами и цадиками. От этого Файвеле расцветал.

– Курите, евреи, – подбадривал он их и раздавал папиросы.

Табачный дым по субботам разгонял его страх перед этими собраниями.

В мастерских ткачи стали петь за работой новые песни, песни об императоре, от которых мастера хватались за голову и затыкали уши.

– Смутьяны! – кричали они, закрывая голову руками. – И у стен есть уши! Из-за вас нас всех сошлют в цепях в Сибирь!

Еще больше они злились, когда в песнях пелось о них самих, когда звучали дурные, едкие слова о мастерах.

– Чтоб у них рты были на заднице, – проклинали мастера молодых ткачей, – за то, что они плюют на хлеб, который жрут.

Эти песни распространялись быстро, переносились из одной ткацкой мастерской в другую. Мастера стращали подмастерьев, что они донесут на них отцам, раввину, но парни не обращали на угрозы внимания.

– Мы сами себе хозяева, – отвечали они.

Мастера столбенели от этих наглых речей, прежде они никогда такого не слышали.

Понемногу подмастерья стали меньше слушаться своих мастеров. Они не хотели относить товары к фабрикантам-заказчикам, они отказывались работать до поздней ночи.

– Довольно, – говорили они. – Пора делать ночь. Пошли спать.

Сезонники перестали прислуживать женам мастеров. Они больше не выносили мусор, они не хотели таскать в пятницу в печь к пекарю [116]116
  Имеется в виду большая печь пекарни, не остывающая на протяжении всей субботы.


[Закрыть]
чолнт. В молельнях отцы с тревогой обсуждали грешное поколение, которое в грош не ставит старших.

– Они говорят против Бога и Мессии, – вздыхали отцы.

– Они говорят дурное об императоре, – шептали они потихоньку на ухо, чтобы, не дай Бог, не подслушал кто-нибудь посторонний.

– Это всё литваки, – сокрушались набожные евреи. – Одна паршивая овца портит все стадо.

В Балуте все чаще появлялись полицейские и заглядывали в распахнутые двери ткацких мастерских.

– Эй, тателе, мамеле [117]117
  Папочка, мамочка ( идиш) – в данном случае полицейские передразнивают еврейскую речь ткачей.


[Закрыть]
, – ворчали они, грозя пальцем, и уходили с тем, с чем пришли.

Глава вторая

Слова Воркинского ребе, которых так боялся реб Авром-Герш Ашкенази, сбылись.

После Симхи-Меера Янкев-Бунем тоже ушел от еврейства. Покуда отец был жив, Янкев-Бунем скрывал от него свои иноверческие манеры. В Варшаве он носил короткое платье, расхаживал по кабаре в компании дружков и совсем не соблюдал еврейских законов. Но, приезжая в Лодзь, он одевался в лапсердак и даже ездил с отцом к ребе в Александер. Однако после внезапной смерти отца от сердечного приступа и положенного семидневного траура Янкев-Бунем отбросил последние атрибуты еврейства и стал одеваться и вести себя с такой элегантностью, словно был потомственным шляхтичем. Уполовинил он и свое двойное хасидское имя – от Бунема он избавился полностью, а еврейское Янкев переделал в польское Якуб. При этом в новом, иноверческом обличье Янкев-Бунем выглядел совсем иначе, чем Симха-Меер.

В Симхе-Меере молодой хасид и плутоватый илуй проглядывал поминутно, он таился в каждом его движении, в каждой складке его немецкой одежды. Хотя он стал немцем [118]118
  В данном случае имеется в виду еврей, отошедший от еврейской традиции.


[Закрыть]
, именовал себя Максом и говорил только по-немецки даже у себя дома, это был все тот же Симха-Меер от макушки до пальцев ног. Как и прежде, он в задумчивости разговаривал сам с собой, теребил кончик бородки, тянул за нее, как в старые времена, когда у него еще была хасидская борода. Немецкая речь Симхи-Меера напоминала напевное изучение Геморы, на еврейский манер он отвечал вопросами на вопросы, говорил половинками слов и полунамеками, как когда-то в хедере у меламеда реб Боруха-Вольфа. Он всегда был беспокоен, взмылен, на взводе. Он по-прежнему брал собеседников за пуговицу, хватал бритых людей, словно бородатых, за скулу. Лацканы его пиджака и жилет вечно были в пепле от сигар. Галстук не желал лежать на своем месте и постоянно сворачивался набок. Жесткая немецкая шляпа и цилиндр тоже не хотели плотно сидеть на его бешеной голове и сдвигались к макушке, как хасидская шапка. Все английские клетчатые костюмы, которые Симха-Меер носил элегантности и солидности ради, на его фигуре, на его хасидских плечах растекались, расплывались и превращались в лапсердак.

В то время как Симхе-Мееру ничего не шло, его младшему брату Янкеву-Бунему, ставшему теперь Якубом, все шло, и все сидело на его широкой мощной фигуре так, словно он отродясь не носил лапсердака. Он выглядел как аристократ в своих полубогемных, полубарских одеждах, в которые он влез с такой легкостью. Даже его черная борода – он сохранил ее, только подбрил баки – совсем не напоминала еврейскую. В цилиндре, в широкой черной пелерине, которую он накидывал на плечи с грацией завсегдатая опер, в белых перчатках и с элегантной тростью в руке, он выглядел как какой-нибудь иностранный магнат, экстравагантный и не чуждый искусства.

Ему, Янкеву-Бунему, прекрасно жилось на свете; со всех сторон ему улыбалось счастье. Он снова был первым, снова верховодил, как когда-то во дворе среди детей. Из-за своего младшего брата Симха-Меер спал тревожно. Его пожирала зависть.

Прежде всего, он не мог простить Янкеву-Бунему наследства. Отсидев по живому Симхе-Мееру семидневный траур, отец переписал завещание, указав, что сын его Симха-Меер не получит из его имущества ничего, даже подошвы от ботинка. Отныне все наследство переходило сестрам и Янкеву-Бунему. И оно было велико. Симха-Меер и не подозревал, что у его отца такое состояние. На долю Янкева-Бунема выпали добрые десятки тысяч наличными. Симха-Меер ходил взволнованный. На похоронах отца он как раз очень старался: дал на кладбище надорвать лацкан своего нового костюма, прочитал кадиш, даже отсидел положенный семидневный траур. Он хотел все исправить, понравиться матери, сестрам и брату. Но когда он заговорил о наследстве, родственники даже слушать его не стали. Он еще не рассчитался по ссудам, которые взял у них ради баронского титула Хунце. Теперь они держали его в руках. Ни в один правительственный суд он пойти не мог. Но он начал таскать сестер и брата к раввинам. Он пытался их перекричать, сбить с толку, но Янкев-Бунем не дал ему этого сделать. Симха-Меер не получил ни гроша.

Еще сильнее Симху-Меера возмутил иноверческий облик, который Янкев-Бунем принял сразу же после отцовской смерти. То, что самому Симхе-Мееру далось ценой большой войны, его брат провернул легко и гладко, как и все, что он делал. Симха-Меер был подавлен. Слишком уж просто ему все давалось, этому Янкеву-Бунему. Удача сама шла ему в руки, в то время как Симха-Меер должен был постоянно гнаться за ней, вырывать, выцарапывать удачу ногтями.

Да, Янкев-Бунем родился в шелковой рубашке. Даже внешне он ограбил Симху-Меера еще в материнском чреве. Он рос большим, высоким, красивым, веселым, жизнерадостным. Он наслаждался жизнью сам и хотел, чтобы ею наслаждались другие. Все его любили, все к нему липли. Он стал зятем миллионера, легко вошел в его дом, хотя совсем не был знатоком Торы и едва выучил лист Геморы; он быстро приспособился к новой одежде. Наконец, он так же непринужденно вошел в блестящий и яркий лодзинский мир – его приняли в богатейших домах, к которым Симха-Меер не смел даже приблизиться.

Теперь Янкев-Бунем больше жил в Лодзи, чем в Варшаве, и вел очень веселую жизнь. В новом отеле, где останавливались самые состоятельные гости, он снял шикарную холостяцкую квартиру. Целый день, хотя ему незачем было спешить, он разъезжал по дурно замощенным улицам Лодзи в карете на резиновом ходу, приветствуя направо и налево знакомых ему прохожих. Очень скоро он стал своим человеком в кругах лодзинской золотой молодежи и частым гостем в богатых домах, завел множество знакомых и друзей, окружил себя художниками, писателями и актрисами, водил их в рестораны, одалживал им деньги, пропадал во всевозможных театрах, кабаре, ночных клубах. Все официанты в ресторанах, все кучера знали его и снимали перед ним шляпы. Он разъезжал в карете как потомственный магнат. Дамы смотрели на него в лорнеты.

– Честь имею, мое почтение, целую ручки! – то и дело говорил он по-немецки и по-польски, снимая цилиндр перед мужчинами и дамами, перед сынками фабрикантов и модными художниками, перед расфуфыренными шансонетками и порядочными дамами.

– Как дела, Якуб? – приветствовали его в ответ, называя просто по имени.

Так же как он всегда был счастлив и окружен людьми, его жена, богатая, болезненная женщина из хасидской семьи, вечно дулась и держалась от всех в стороне. Она была худой и изможденной. И никак не могла забеременеть, хотя домочадцы с надеждой смотрели на ее живот и удивленно задавали ей вопросы по этому поводу. Она ходила мрачная и постоянно нервничала. Равнодушная к хорошей еде, она совсем не радовалась, когда с аппетитом ели другие. Она любила своего мужа, сходила по нему с ума, но она не могла жить с ним его жизнью. Он угнетал ее как своей чувственностью, временами проявлявшейся в нем сверх меры и доставлявшей ей только муки, так и неизменной жизнерадостностью. Когда она не могла донести ложку до рта, он ел с волчьим аппетитом. Когда она, не знавшая, что такое сладкий сон, мучилась ночами, глотая не помогавшие ей пилюли, Янкев-Бунем крепко спал и раздражал ее своим покоем и здоровьем.

– Якуб, – будила она его, – не спи так, когда я гибну и не могу сомкнуть глаз.

Переле не выносила людей, толпами окружавших ее мужа, людей, которых он привечал и одаривал, с которыми был на короткой ноге, которых хлопал по спине и которые хлопали по спине его самого.

– Я их терпеть не могу, – кисло говорила она и смотрела на окружение Янкева-Бунема с ненавистью.

Она была ревнива. Она ревновала мужа ко всем женщинам, перед которыми он снимал цилиндр, ко всем актрисам, которым он устраивал бурные овации в театре.

– Кто эта кокотка? – сердито спрашивала она его о каждой незнакомке.

Сама она не хотела его сопровождать; она избегала его знакомых, друзей. Но если он куда-то шел один, она ревновала его, устраивала ему сцены. Поэтому он редко сидел в Варшаве, предпочитая проводить время в Лодзи. В этом городе, шумном и энергичном, где трудились не покладая рук и ковали свое счастье, он вел беззаботную гостиничную жизнь холостяка. Люди его любили, и он сам любил людей. Особенным успехом он пользовался у женщин, у шансонеток из кабаре и у богатых обывательниц, мужья которых были заняты торговлей и оставляли своих жен сходить с ума от скуки во время одиноких прогулок по Петроковской улице. Они улыбались ему и буквально ели его глазами. Он очень низко кланялся им и изящно снимал цилиндр, проезжая мимо в своей карете. Ниже всего он кланялся и изящнее всего снимал цилиндр перед невесткой Диночкой, встречая ее с ее матерью, когда обе женщины выходили на прогулку, разодетые и в высоких шляпках с перьями.

Словно в детстве, когда он часами простаивал перед домом реб Хаима Алтера, чтобы увидеть ее, девочку в форменном платьице пансиона, и снять перед ней свою хасидскую шапочку, Янкев-Бунем ездил теперь туда-сюда по Петроковской улице, чтобы увидеть Диночку и с поклоном снять перед нею цилиндр. Он все еще любил ее. Он все еще помнил, как ее теплые ручки обнимали его за шею, когда она сидела у него на спине. Он помнил, как она смеялась и как восхищалась им.

Он не мог простить брату того, что он забрал у него Диночку, которую все во дворе считали невестой Янкева-Бунема. Нет, он не был счастлив с женой, чужой и болезненной, которая сама жить не может и ему не дает. И он всюду подкарауливал Диночку. Он не приходил к ней домой. Симха-Меер был с ним в ссоре. Но на улице он смотрел ей вслед, с глубоким поклоном снимал перед ней цилиндр. Все те теплые чувства, которые он испытывал к ней, он вкладывал в эти приветствия.

Диночка тоже специально прогуливалась по Петроковской улице, чтобы увидеть его, элегантного и красивого, так похожего на героев ее романов.

С тех пор как Симха-Меер занял пост генерального управляющего у баронов Хунце, она жила отдельно от родителей, в очень большой и богатой квартире. Ее муж тоже стал другим. Он облачился в европейский костюм, сбрил свою хасидскую бородку и ввел в дом новых людей, современных и богатых. Он даже говорил теперь по-немецки и называл свою жену не Дина, а Диана. Но она не выносила его по-прежнему. При всей своей благоприобретенной немецкости он, как и прежде, погружался за столом в подсчеты, ворчал себе под нос, торопился, подгонял себя, не мог усидеть на месте.

– Куда ты бежишь? – останавливала она его, когда он, наскоро почистив зубы после мяса, вскакивал из-за стола и бросался к двери. – Сейчас еще подадут компот.

Как и раньше, ей приходилось выговаривать ему за то, что он не отрывается за едой от своей бухгалтерии, исписывает цифрами все скатерти и салфетки, которые попадаются ему под руки.

– Ты бы лучше обратил внимание на детей, – говорила она ему. – Посмотри, как они ведут себя за столом.

– Дети? – переспрашивал Макс Ашкенази.

Он забывал, что у него есть дети. Он редко их видел, редко с ними разговаривал. Каждый раз, когда им хотелось, чтобы он посадил их на колени и поиграл с ними в лошадку, покачал немного или подбросил вверх, он отсылал их к матери.

– Я очень занят, – бурчал он по-немецки.

Все, что его интересовало, это как они учатся, главным образом, как учится мальчик.

– Покажи-ка мне тетрадки, Игнац, – подзывал он обучавшегося в немецкой школе сына, – я хочу посмотреть, какие у тебя отметки.

Маленький Игнац без особой охоты показывал отцу свои тетрадки. Учителя ставили ему плохие оценки. Отец выхватывал тетрадки из рук сына, бросал на них быстрый взгляд и кривился, особенно увидев оценки по арифметике, с которой у мальчишки было хуже всего.

– Просто загадка. Как будто это не мой сын, – говорил он с досадой и укоризненно смотрел на жену.

Малышка Гертруда, копия матери, напротив, с радостью приносила отцу свои тетрадки из детского сада. Она делала очень красивые аппликации, наклеивала на бумагу всякие цветы и бабочек. За это учительницы хвалили ее. Однако Симху-Меера такие вещи не занимали. Он не ждал от девочки больших достижений. Он ждал их от мальчика, особенно в таких важнейших делах, как счет. Поэтому он бросал плутоватый взгляд на тетрадки дочери и бормотал, лишь бы отделаться от нее:

– Молодец, малышка…

И дети отдалились от отца, как он отдалился от них. Они стали переглядываться за едой, кивая на вечно занятого подсчетами папу, который разговаривает сам с собой, задумчиво почесывая подбородок, вечно роняет салфетки и причмокивая выковыривает застрявшие между зубов кусочки мяса. Сидя за столом, дети втихаря смеялись над Симхой-Меером, и Диночку раздражали и смешили хасидские манеры мужа.

Но при всем ее равнодушии к нему ей было неприятно, когда другие замечали, как он смешон со своими хасидскими штучками. Ей, дочери реб Хаима Алтера, не хотелось, чтобы над ее мужем смеялись. И она не только не разрешала собственным детям перемигиваться за спиной у погруженного в свои мысли отца, но и следила за тем, чтобы он не вызвал насмешек у чужих людей на улице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю