355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » Песочные часы » Текст книги (страница 9)
Песочные часы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:30

Текст книги "Песочные часы"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)

И я не решался спросить, бывала ли она здесь прежде, словно мог этим вопросом вернуть ее к воспоминаниям о чем-то, что она не хотела вспоминать и что, может быть, положило на нее тень, которую это утро с его звонкостью и яркостью стерло с ее лица.

Мы остановились, прикидывая, куда направиться. Ганхен потянула меня за рукав… По берегу вилась желтенькая песчаная дорожка, а над ней легкомысленно покачивалась на ветке подвешенная на шнурках картонка с не менее легкомысленным приглашением: «Посетите кафе „Лепесток“!» И под этим поэтическим названием – в высшей степени реалистическое: «Никакого винного принуждения!» – что означало: не обязательно заказывать вино – и, следовательно, намного сокращало расходы. Указательный палец старательно нарисованной женской руки в черной перчатке показывал направление.

«Лепесток» вполне оправдывал свое название: кафе устроилось на небольшом плоту, держащемся на тросах столь эфемерно, что казалось, мы вот-вот отцепимся и уплывем, впрочем не бог знает в какую даль, потому что озеро было невелико, а берега густо населены посетителями других заведений.

«Лепесток» содрогался. Тросы скрипели, бревенчатый пол уходил из-под ног, ножки столиков держались железными креплениями плота.

– Ах, какая прелесть! – закричала Иоганна.

Я не имел ничего против. Тем более что мы сразу нашли два места за столиком, где уже сидела молодая дама с ребенком. На мой вопрос она охотно ответила, что да, конечно, мы можем здесь расположиться. Она добавила, что нас обслуживает девушка, а это, извините, как-то приятнее, согласитесь, девушки всегда опрятнее… Мы готовы были согласиться с чем угодно, потому что аппетит у нас разыгрался еще в поезде.

Дама была молода и оживленна, а девочка – премиленькая. Обе они так гармонировали с солнечным пейзажем, со светлым озером, по которому плыли желтые и красные листья и отражения белых перистых облаков. А вода плескалась совсем рядом, и плот дрожал, и скрипел трос, и где-то цепь терлась о причальную тумбу и легонько звенела, и все эти звуки, вроде бы и негромкие, отдавались четко и гулко, как в раковине, а две молоденькие кельнерши в матросских блузках бегали по бревнам с такой сноровкой, словно бывалые морячки.

Я взял карточку меню, зная, что здесь так принято: кто платит, тот заказывает. Вообще-то я считал это свинством, раз ты пригласил даму. Но строго придерживаться местных обычаев было мое правило. Впрочем, я тут же нашел форму компромисса: прочитал карточку Иоганне. Верная традициям, она сказала, что будет пить и есть то, что я. А потом рассудительно подсказала, что если мы собираемся и пообедать здесь, то есть в Вердере, то, наверно, лучше сейчас не брать ничего такого, что потребует оторвать талон.

– Если, конечно, мы будем тут обедать… – повторила она, словно ей трудно было поверить в такую мою щедрость. – Кроме того, у меня есть бутерброды! – объявила она.

Почему-то от этих слов и даже не их значения, а тона, которым они были произнесены, я узнал об Иоганне больше, чем мог бы, может быть, из ее подробного рассказа о себе. Мне представилась ее жизнь, жизнь девочки, дочки уборщицы, без достатка, без возможности учиться, но, вероятно, с надеждами. С надеждами, оборванными войной, еще какими-то крушениями, след которых остался в ее глазах.

Я подумал, что ни за что не стану расспрашивать ее. Не только потому, что боялся вторгнуться во что-то сокровенное. Я должен был бы тогда ей рассказать и о себе. Понятно, мне ничего не стоило – в который уже раз! – повторить легенду Вальтера Занга, но мне хотелось избежать этого. И пока что все шло, как мне хотелось.

Оживленная молодая дама напротив нас немедленно вступила в разговор. Она рассказала нам, куда мы должны отправиться после завтрака, рекомендовала нам взять напрокат лодку и совершить «круиз» по системе озер, так как, оказывается, это озеро имеет выход в другие. А вечером мы можем потанцевать на открытой танцевальной площадке. Она здесь все очень хорошо знает…

Говоря это, дама как-то странно запиналась, и, хотя говорила о веселых прогулках и танцах, глаза ее становились все более грустными. И чем оживленнее была ее речь, уже слишком затянувшаяся, тем яснее в ней слышался надрыв. Казалось, она не может остановиться, боясь могущего возникнуть молчания, что она рада даже случайным слушателям…

Девочка облизывала ложечку, прикончив свое мороженое, и смотрела на мать привычно настороженными глазами. И мне почему-то показалось: она боится, что сейчас ее мама заплачет. Но та, видимо, что-то преодолела в себе. А когда нам подали пиво, она подняла свою недопитую кружку и сказала:

– Я желаю вам, молодые люди, всяческого счастья. – Она минуту помедлила и добавила тихо: – И чтобы его не унесла война.

Приподнявшись, я пожелал ей и ее дочке того же. На что она поспешно ответила:

– Наверное, нам это достанется труднее… – и подозвала кельнершу. Когда она надела лежавшую у нее на коленях соломенную шляпку, мы увидели, что к ней приколот черный траурный креп.

Она пошла на берег, осторожно переступая по бревнам своими маленькими ножками в лакированных туфлях на высоких каблуках, ведя за руку хорошо одетую девочку, а мы с Иоганной еще молчали, как будто вырванные на минуту из этого утра с его беспечностью и покоем.

На освободившиеся места тотчас уселась немолодая, но развеселая пара, оба – дородные, какие-то лоснящиеся, довольные собой и окружающим. И они сразу наполнили весь ресторанчик своим громким разговором, своими требованиями и своим самодовольством.

Странно, но именно их присутствие не только не помешало нам, но мы как будто очутились вдвоем, тихонько обменивались незначительными фразами, которые, однако, возвращали нас в то беспечное и счастливое недумание, из которого мы чуть-чуть не выбились. Иоганна потчевала меня бутербродами с ливерной колбасой и с мармеладом, кофе был горячий, булочки – тоже, а солнце, входя в зенит, грело все ощутимей, и плеск воды становился все тише, – последние порывы ветра ослабели, тишь и тепло, словно летом, господствовали над озером.

После завтрака, львиную долю которого составили бутерброды Иоганны, я предложил поискать «танцдиле». Иоганна просияла: она, конечно, сомневалась, танцую ли я. А между тем моя хромота нисколько этому не мешала. Единственно, с чем я не мог справиться, – это с румбой, а что касается остального, то на вечерах девчонки приглашали меня наперебой. Так что я с удовольствием предвкушал, как поражу Ганхен. И мой новый серый, в мелкую клеточку пиджак, купленный на первую получку в Кауфхауз дес Вестенс, тоже был как нельзя более уместен.

Искать долго не пришлось: мы пошли прямо на звуки известного фокстрота «Поцелуй меня на прощанье» и увидели круглую открытую площадку между деревьями. Пол был дощатый, но хорошо натертый воском, а маленький оркестр негромко и с чувством подыгрывал певцу, который старательно и закатывая глаза, выводил в мегафон: «Потому что сегодня я покидаю тебя…» И все это: площадка среди увядающей зелени, молодые пары, – я уже привык, что здесь танцуют все: не только молодежь, но тут были одни молодые, – и старинный простенький фокстрот, – у нас дома была эта пластинка, – и то, что время от времени ветер срывал желтые листья, и они медленно летели на плечи танцующих, – все было по мне, все как будто говорило: «В конце концов, Вальтер Занг имеет право жить как все».

Мы с Ганхен вошли в круг. Я уверенно повел ее, тихонько повторяя за певцом: «Мы так сильно любили друг друга, и вот теперь я покидаю тебя…» «Я покидаю тебя», – подхватывала и продолжала, жалуясь, скрипка; и ужасно расстраивался фагот: «Я покидаю тебя…» И я делал синкопический выпад, и Ганхен слушалась меня и повторяла его, и очень даже прекрасно у нас все получалось. И мы дотанцевались до того, как эти двое любящих пришли к выводу, что никуда не денешься– придется все-таки расставаться… Музыка оборвалась, но никто не ушел с круга и все стали хлопать и требовать повторения…

Оркестр снова начал вступление, и певец еще прочувствованнее и интимнее зарыдал в мегафон: «Поцелуй меня на прощанье…» Ганхен положила голову мне на грудь, – она была ниже меня, хотя и не маленькая, – и я не мог видеть ее лица. Но странно: именно сейчас я его видел даже яснее, чем когда мы сидели рядом в «Лепестке». Я увидел, что у нее небольшие карие глаза, немного округленные, что придает лицу выражение удивления, а бровей, наверное, вовсе нет или они очень светлые и потому наведены коричневатой тушью. Под светлыми волосами они выделяются и выглядят чужими на таком светлом личике, как две жирные запятые на чистом листе бумаги. Рот у нее значительный, с каким-то горестным выражением.

Очень удивительно это было, но и ее духовный облик сейчас как-то изменился в моих глазах. Она уже не была бойкой девушкой из магазина, где торгуют порнографией и неприличными «предметами смеха» в пропахшем пылью закоулке, где командует похожий на сошедшего с ринга боксера сомнительный тип в ярком галстуке.

Иоганна уже не казалась старше и опытнее меня, теперь я воспринимал ее иначе: более простой, открытой и как будто уже давно знакомой мне. И такой она нравилась мне больше.

Мы танцевали и фокстрот, и танго, и даже вальс, на площадке становилось все теснее и веселее, уж никак нельзя было изловчиться, чтобы не толкать друг друга. И тут у одного парня лопнула болтавшаяся на боку в сетке бутылка с вином, над чем все долго смеялись, просто потому, что были так настроены.

И нам с Ганхен показалось очень смешным, как парень в мокрых брюках продолжает танцевать как ни в чем не бывало, а его подружка, хохоча, кричит, что опьянела от одного запаха.

Обедать я повел Иоганну в настоящий ресторан, где на столиках даже торчали мудрено сложенные салфетки, словно крахмал не был нормированным продуктом. И хотя кельнер отрезал талоны на мясо, но делал это так стыдливо, между прочим, что вроде бы этого и не было. А обед подали совершенно как до войны. Так заявила Иоганна, и я горячо подтвердил, хотя, конечно, понятия не имел о здешних довоенных обедах.

Нам повезло: мы нашли свободные места. Но пока мы обедали, народу все прибавлялось, и в конце концов довольно просторное помещение оказалось забитым до отказа. Но всё подставляли стулья и теснились, а многие у входа ждали, и кто-то уже громко выражал недовольство медлительностью официантов, кто-то с кем-то ругался, и кельнеры, подняв над головой стулья, метались по залу, рассыпая на все стороны: «Момент! Момент!» И вдруг стало видно, что, в общем, никакой это не «настоящий ресторан», а просто летний балаган, которому осталось жизни какой-нибудь месяц, а потом забьют досками окна, задвинут щитом двери – и до весны здесь будет только снег, тишина и вороний грай, как на кладбище… А пока все люднее и шумнее становилось в зале, так что маломощный оркестрик на эстраде прилагал свои усилия напрасно: выкрики и споры делались, наоборот, все слышнее, какая-то нервозность накапливалась в воздухе, какие-то токи проходили по залу; то здесь, то там обнаруживались пьяные, задиравшиеся с соседями по столу, и хотя вспышки эти быстро и умело ликвидировались под командой метрдотеля, по виду типичного вышибалы, но что-то оставалось в атмосфере: будоражащее и недоброе.

Что-то, чему мы не придали значения, сообщали вновь пришедшие, озабоченное выражение появлялось на лицах, многие даже встали с мест и подходили к соседним столам, опять-таки что-то нашептывая, и наконец и до нас докатилось: «Слушайте, слушайте! Да потише вы!»

Когда в зале стало сравнительно тихо, послышались в отдалении раскаты грома. «Гроза где-то…» – произнес кто-то равнодушно, но на него сразу набросились: «Какая гроза! Вы что? Разве это гром?» И сейчас же помещение словно охватило языками пламени, то здесь, то там вспыхивали накаленные реплики: «Бомбят Берлин!», «Массированный налет!», «Английские бомбардировщики идут волнами…»

Отдельные очаги паники все разрастались, сливались, и теперь она уже двигала людьми: они вскакивали из-за столов, громко звали кельнеров, у дверей создалась пробка, истерические взвизги женщин, ругань мужчин… Из общего шума выделялись наэлектризованные голоса, возвещавшие уже невесть что: «Горят химические заводы!», «Берлин оцеплен!», «Поезда не ходят!..»

В течение считанных минут возникла и разрасталась паника, все уже не двинулись, а бросились к выходу, началась свалка у дверей. Метрдотель, стоя на стуле, призывал соблюдать спокойствие, но его тут же сшибли. Догадались открыть запасные выходы, но и это не спасло положения: у всех дверей образовались водовороты барахтающихся тел, напоминающих тюленье стадо на отмели.

Можно было понять, что людьми руководит страх не попасть на поезд и неизвестность о происходящем в столице, но в поведении толпы уже не было ни логики, ни разумного начала, – паника, подогреваемая изнутри слухами самыми фантастическими, разрасталась, и представилось, что там, за стенами, сливаются потоки обезумевших людей, которых уже не остановить!

С самого начала, как только раздались крики о том, что бомбят Берлин, Иоганна страшно побледнела. Когда обозначилось движение к выходам, я силой принудил ее оставаться на месте. «Там мать и малыши…» – пробормотала она, умоляюще глядя на меня, словно я мог как-то помочь им. Единственное, что я мог, поскольку владел собой, это отвести Иоганну от опасного потока, устремившегося к станции, если нам удастся благополучно выбраться из ресторана.

– Мы останемся на месте, пока не кончится эта давка у дверей, – заявил я твердо и тотчас почувствовал, как Иоганна, повинуясь, верно, не столько смыслу, сколько тону моих слов, затихла и только дрожала всем телом, прижавшись ко мне и с ужасом глядя на разбушевавшееся человеческое стадо, атаковавшее выходы.

Среди хаоса опрокинутых стульев и поваленных столиков появился снова давешний вышибала в съехавшей набок вместе с бабочкой манишке. В шуме не было слышно слов, а только видно, как он, энергично жестикулируя, командует растерявшимися кельнерами, пытаясь навести хоть какой-то порядок.

При всей тщетности усилий, его фигура вызывала уважение, словно он был капитаном корабля, идущего вместе с ним ко дну, но не теряющим достоинства. Хотя вся энергия метрдотеля направлялась, вероятно, лишь на то, чтобы обеспечить расчеты с клиентами…

Наверное, я был единственным в зале, по понятным причинам сохраняющим спокойствие. Мне была ясна тревога Иоганны, но мы еще не так сблизились, чтобы я полностью разделял ее волнение. Поэтому я хладнокровно отмечал, ничуть при этом не удивляясь, как неистовствовали только что казавшиеся такими благодушными и корректными «приличные люди».

Мне попалась на глаза пара, сидевшая с нами за завтраком; супруг пробивал себе дорогу, орудуя зонтиком почти как кистенем, а жена, уцепившись за его рукав, лягала ногами напиравших сзади. Кто-то, вовсе озверев, расчищал пространство вокруг себя, замахиваясь стулом, и я увидел, как женщина, отчаявшись в своих попытках пробиться к дверям, поднялась на подоконник, намереваясь выпрыгнуть со второго этажа.

В толпе чудилось что-то нарочитое, искусственно подогреваемое. Но сама она, эта паника, выдавала тайные страхи каждого: до сих пор авиационные налеты не очень устрашали берлинцев. О количестве жертв особенно не распространялись, а места разрушений тотчас обносились высокой оградой с табличкой: «Строительные работы». Но скрытое ожидание угрозы с воздуха никогда не оставляло жителей столицы, и сейчас это проявилось наглядно.

На расстоянии люди были особенно склонны рисовать себе ужасы, причем в толпе раскрывалось все разнообразие стимулов: кто-то, вне себя, кричал об оставленных дома детях, кто-то о машине в летнем гараже, который, несомненно, рухнул, а какая-то дама плакала навзрыд, повторяя одно и то же: «Я ее заперла, я заперла свою кошечку, она не выберется!»

Иоганна все еще дрожала, и даже губы у нее побелели. Мы оба молчали, да и мудрено было услышать друг друга в этом шуме. Мы сидели с ней, словно на «островке безопасности» посреди мостовой, между бешено мчащимися машинами, не рискуя двинуться ни в одну, ни в другую сторону. Каждый из нас был сосредоточен на своих мыслях: она – о своих малышах и матери. Я же – о возможном уроне, нанесенном налетом, и о том, что такая активность союзников, возможно, знаменует перспективное вступление в войну.

Между тем битва у выходов постепенно угасала. Кругом валялись осколки посуды, сдернутые скатерти, поломанная мебель. Теперь оказалось, что в опустевшем зале мы не одни: еще несколько пар сочли за благо переждать, и теперь мы все вместе, объединенные избранной линией поведения, выбрались на воздух.

Вечер стоял удивительно теплый и спокойный. Небо со всеми своими звездами, высыпавшими обильно и явственно, словно в планетарии, действительно наводило на мысль о том, что ночь – подходящая для воздушного нападения. Но никакого признака его не отмечалось: ни звука, ни зарева – ничего! И ничто не указывало на только что происходившее здесь. Разве только смятые клумбы и поломанный штакетник. Толпа пронеслась и растаяла в темноте со своим шумом, своими страхами, своей глухотой к окружающему.

Мы шли к станции небольшой молчаливой кучкой, и среди нее я сильнее ощущал близость Иоганны, ее тихое доверие и благодарность.

С опаской приближались мы к станции, уверенные, что сейчас попадем в людской водоворот, потому что в такой ситуации достаточно было задержаться хотя бы одному поезду, чтобы здесь скопилась тьма народу.

Действительно, на перроне была необычная толчея и беспорядок, но нам сказали, что поезда отходят каждые двадцать минут, по расписанию, и пробка в основном уже рассосалась. Еще удивительнее было то, что от прибывших с последними поездами стало известно, что в столице все спокойно, никакого воздушного нападения не было. Не объявляли даже «воздушную опасность». Появились, правда, английские бомбардировщики на подступах к городу, но сильным зенитным огнем не были допущены в воздушное пространство столичной зоны.

В толпе беспрерывно говорили о «нашептывателях», умышленно поднявших панику; каждый, оправдывая себя, изливался в негодовании по адресу «провокаторов» и «недоверов».

Пропустив два поезда, мы с Иоганной втиснулись в вагон. Кругом все еще никак не могли успокоиться: теперь передавали всякие слухи о жертвах паники в Вердере, о задавленных, помятых и выпрыгнувших из окон, при этом каждый представлял себя в лучшем виде, так что непонятно было, как могла возникнуть паника при таком множестве хладнокровных и мужественных людей.

Иоганна же никак не могла оправиться. «Ну что ты? Ведь все хорошо. И тебе не о чем беспокоиться», – говорил я. Она благодарно кивала, слабо и принужденно улыбаясь, и я видел, что она еще не пришла в себя. Она даже не попудрилась и не подкрасила губы, кое-как только скрепила рассыпавшиеся волосы. И от этого сделалась ближе мне и понятней: ей немного надо было, чтобы потерять почву под ногами, она и так была зыбкой. И это роднило нас.

У семафора на подходе к Берлину поезд задержали. Но тут уже начинались пригороды, и многие вышли, надеясь добраться домой городским транспортом. Я плохо ориентировался в незнакомых, к тому же затемненных местах, но Иоганна сказала:

– Знаешь, где мы? На прямой трассе к твоему району, к твоей Линденвег. Давай выйдем!

И странно, хотя до этих ее слов мне и в голову не приходил такой поворот событий, они показались мне совершенно естественными, и я нащупал в кармане ключ от квартиры таким жестом, словно все между нами было договорено заранее.

Мы вышли на затемненную улицу и долго ждали, пока веселая желтая коробочка трамвая выплыла из мрака с коротким, негромким звонком, почему-то напоминавшим мне школьный. И когда мы стояли на остановке совсем одни и молчали, и Ганхен, как-то сразу успокоившись, по-домашнему сунула руку в мой карман и поскребла тихонько мою ладонь ноготками, – эта минута вдруг мне открылась в новом своем качестве, новом для меня… Впервые в жизни женщина искала и видела во мне опору, жалась ко мне, надеясь на меня, веря в мою силу…

Боже мой, я сам был такой беспричальный, такой парящий между небом и землей, мое существование было не прочнее, чем жизнь мотылька-однодневки!.. Пух летящий – вот что я был такое! И вот нашлось существо, еще более одинокое, еще более затерянное в жизненных дебрях, и оно ищет у меня пристанища!..

Это наполнило меня не испытанным никогда чувством: женщина прислонилась ко мне, и я принял ее хрупкую тяжесть, чтобы помочь ей, уберечь ее – от чего? От ее одиночества? От неведомой мне угрозы? Это ее движение, доверчивое и безоглядное, создавало иллюзию моей силы, в которую в тот вечерний час я поверил, не задумываясь над тем, что она рассеется вместе с этой ночью.

И, открывая своим ключом дверь квартиры, я берег в себе это новое свое самоощущение. Нажав кнопку выключателя-жужжалки, я повел Иоганну по нашей старенькой внутренней лестнице, но поскольку мы целовались на каждой ступеньке, а жужжалка не была рассчитана на подобный случай, завод ее кончился, и мы имели возможность все продолжать в темноте, что, впрочем, нас вполне устроило. И я на ощупь довел Иоганну до своей «девичьей» постели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю