Текст книги "Песочные часы"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Глава третья
1«Пришла пора снять перчатки и действовать забинтованным кулаком», – сказал Карлик Бездонная Глотка и картинно потряс в воздухе своим маленьким, похожим на гранату-лимонку кулачком.
«Забинтованный кулак», не успев еще вылететь из стен Дворца на Потсдамерплац, сделался символом.
Слова «молниеподобная война» стали как бы запретными, в них крылось неуместное напоминание, злостный намек. Их взяли на вооружение недоверы и «плаудеры» – болтуны.
Флаги «войны тотальной» – «Тотальная война короче всех войн!» – реяли над лежащими в развалинах городами, над перепаханными фугасами землями, над заводами, работающими на войну, войну тотальную – «самую короткую». Этот девиз противопоставлялся «злостной» ходячей формуле: «Война становится бесконечной».
«Забинтованный кулак» в действии означал тотальный террор. Списки казненных публиковали в прессе. Расширительно толковали статьи закона: смертной казнью каралось всякое утверждение о бессмысленности тотальной войны.
Из стен тюрьмы Плетцензее доносились последние слова осужденных на казнь. Их превращали в листовки, которые разбрасывали и расклеивали те, кто заступал на место погибших.
И если раньше листовки уничтожали или срывали доброхоты, то теперь это делали только специальные команды.
И однажды ранним утром я увидел, как химическими составами смывали с кирпичной заводской стены крупно написанное печатными буквами: «Свободу Тельману!»
Даже на дальней периферии борьбы, где делала, что могла, что было ей по силам, группа «Песочные часы», ощущался коренной перелом.
Я понимал, что хотя здесь у нас и существует свой собственный план, но его направляют извне, и «Песочные часы» – только перевалочная база, какой-то этап, через который проходят не только листовки, но иногда и люди.
В то время, когда в «зале» судили и рядили о преимуществах того или другого политического деятеля, «за кулисами» передавали к исполнению задания Генриха, им самим определялись исполнители и даже детали акции.
Впервые были произнесены слова о военнопленных. Без нужды никогда не расширялся ни круг людей, известных нам, ни круг действий. Я услышал о военнопленных, когда Генрих сказал мне, что я повезу листовки, обращенные к военнопленным, в Ораниенбаум, где меня встретит их человек. Мы обменяемся с ним одинаковыми портфелями на бульваре у кафе «Ипподром», а если будет дождь – в самом кафе. Я заучил пароль и отзыв, взял портфель, уже доставленный к Филиппу, и отправился.
Я считал бирхалле как бы запасными путями. Главные же проходили в стороне, и, может быть, этой своей поездкой я к ним приближался.
Сидя в вагоне поезда, проносившегося мимо мокрых осенних пригородов, я отмечал пустоты: аккуратно прибранные и выровненные площадки – следы бомбежек.
С того самого мартовского налета нас утюжили без передышки! Днем – четырехмоторки «амишек», привередливо выбиравшие цель, но крушившие насмерть; ночью – томми, кидавшие свой груз на город без разбору, но, впрочем, больше на жилые кварталы, а не на предприятия.
Я отмечал бараки из свежих досок, приют ставших бездомными людей, и признаки жизни в летних «колониях» и даже в палаточных городах…
Это был привычный ландшафт войны, привычный ее быт, в котором, собственно, продолжались обычные человеческие общения, но в новой, изуродованной форме. Письма в траурной рамке вызывали не только скорбь, но материальные и даже честолюбивые расчеты. Они были как бы сертификатами льготы, преимущества. Иногда, заключенные в рамку, они вывешивались на стенке рядом с патентом на содержание галантерейной лавочки или кафе.
Я подумал об этом по контрасту, оттолкнувшись от горького воспоминания о Филиппе, плакавшем над известием о гибели Макса.
Все эти мысли то наплывали, то поглощались одной, занимавшей меня с того самого момента, когда я впервые услышал о военнопленных.
Что значит «их человек»? Он сам – военнопленный или только их связной? И если сам, то кто он? Вернее всего – русский.
Это предположение волновало меня: такая встреча могла приблизить меня не только к местам, ставшим мне родными, но и к моим близким…
Уверяя себя, что это опять же мои фантазии, я все же не мог успокоиться.
На подступах к Ораниенбауму, нас догнал сигнал воздушной опасности. Бомбили упорно, прицельно – «ами» трудились над скрытой от наших глаз целью, долбая одну точку, заход за заходом.
Поэтому я опоздал на четверть часа. В Ораниенбауме шел дождь, и, миновав пустынный сквер, я вошел в кафе «Ипподром». Это было довольно убогое заведение, но имевшее свой «опознавательный знак». Как у нас – песочные часы, здесь таким знаком был «ипподром»– маленькая круглая площадка посреди зала, огороженная барьером, за которым располагались столики.
Поскольку она была так мала и с крашеным дощатым полом, о лошадях не могло быть и речи; не танцевальная ли площадка невежливо зовется ипподромом?
Сдавая пальто в крошечном закутке, я уже заметил через дверной проем, завешенный нитками деревянных бус, человека лет тридцати пяти, читавшего «Дас Райх». У его ног стоял толстый портфель, точно такой же, как мой: обыкновенный стандартный портфель из эрзац-кожи, с двумя застежками и удобной толстой ручкой, – за четыре марки восемьдесят пфеннигов такой можно купить в любом галантерейном магазине.
Мне бросилось в глаза, что его портфель стоит несколько поодаль, прислоненный к ножке стола так, чтобы мне было удобно поставить свой рядом.
Когда я приглаживал перед зеркалом волосы, я поймал его взгляд, он был устремлен на дверь: ждал…
Войдя, я с облегчением увидел, что большинство столиков занято, и попросил разрешения сесть рядом с ним. Он кивнул с тем же выжидающим видом: я показался ему несолидным для такого дела – это уж точно.
– Простите: вы не знаете, почему это кафе называется «Ипподром»? – спросил я, тут же поняв, что пароль – неудачный: такой вопрос возможен в устах любого посетителя.
Последовал отзыв – тоже не бог знает что:
– Посидите здесь минут двадцать пять, и вы все узнаете…
Здесь, по крайней мере, присутствовало число, – это уже лучше.
Он не был русским, но и немцем – тоже. Акцент выдавал славянина, а наружность говорила о том, что он южанин.
– Что будем пить? – спросил он. Нам предстояло провести вместе хотя бы полчаса для придания естественности нашему свиданию.
Он не русский, это разочаровало меня, но почему-то и успокоило. А то, что он военнопленный, не подлежало сомнению. Только в лагере могли сделать иностранца связистом в таком случае.
– Помимо дела, Генрих просил передать привет.
– Как он поживает? – спросил он быстро. – Вы с ним встречаетесь?
– Я теперь редко его вижу, – сказал я, – мне кажется, он бодр и энергичен.
– А я не видел его много лет, – сказал он и посмотрел поверх моей головы, как будто хотел увидеть Генриха той далекой поры.
– Как мне называть вас?
– Вальтер, – я не успел придумать другого и не знал: надо ли.
– Меня зовут Асен Занев. Я – болгарин. Знаете Болгарию?
Да, конечно, знаю. Но как он попал в плен, болгарин?
– А, вы удивляетесь? – понял Асен. – Дело в том, что я служил в Красной Армии. Я – политэмигрант. Бежал из софийской тюрьмы. У нас тоже террор…
Он говорил быстро и нервно, и эта нервность передалась мне: все как у моего отца… Да чего мне таиться, в конце концов?
– Вы жили в Москве? – спросил я.
– Нет, в Донбассе. Работал там.
– Вы– горняк?
– Нет, я врач. На фронте с первого дня. Все политэмигранты, кто только способен носить оружие, воюют. Как же иначе?
– Мой отец – тоже политэмигрант, – сказал я. – И наверное, тоже воюет.
– Вы знаете, я так с вами… Потому что вы – первый немец… который наш… У нас в лагере нет немцев-заключенных, – объяснил он. – Хорошо, что вы такой молодой, – странно добавил он. И объяснил: – Надо будет строить все сначала.
– А… И вы пользуетесь свободой?
– Да, до некоторой степени. Я имею «бесконвойный» аусвайс. Потому что осматриваю прибывающие на станцию эшелоны.
Руки у него дрожали, как у малярика. И лицо было неспокойно.
– Вам, наверное, пришлось много испытать? – спросил я. Мне не хотелось обрывать беседу, видимо важную для него. И наверное, для меня – тоже.
– О! С того самого момента, как я попал в плен… В июле сорок первого в районе Новогрудска. Мы попали в окружение. Знаете, картина полного разгрома… Стена огня. Кругом прочесывали. Слышно было, как немцы перекликаются и отжимают нас со всех сторон… Многие командиры застрелились. На моих глазах. Батальонный комиссар пытался командовать, занять круговую оборону, но уже поздно было… Но я врач. Я имел трофейный эсэсовский кинжал. Знаете, с надписью: «С нами бог»… И я вскрыл себе вены. Самый верный конец. Я чувствовал, что истекаю кровью, и был уверен… А очнулся в яме.
– Как? – То, что он говорил, было для меня ново и мучительно. Я не слышал о таком…
– Понимаете, меня спасли. Меня перевязали немецкие санитары. На поле боя. Остановили кровотечение. А потом бросили в яму. Вместе с другими. Большую глубокую яму с отвесными стенками. Там нас было человек двести. И раненые… Мы пробыли без пищи и воды много дней – не знаю сколько. Потом нам спустили бадью с водой и бросили палую лошадь… Они хотели, чтобы мы, как звери, рвали друг у друга сырое мясо и топтали раненых. И так, может быть, случилось бы… Но там были настоящие люди. И они сумели… Но смерти они не могли противостоять. Смерти от ран и голода. Немногие выжили. Я выжил. Я был молод… Спортсмен.
Он, словно сам удивляясь этому, долго молчал.
– Когда узнали, что я врач, меня заставили работать. Потом я понял, что смогу выручать других из беды. А теперь, видите, я не только лечу… Если нам помогут… Если вы нам поможете… У нас – большая сила. Много русских, они очень решительны, знаете…
– Знаю, – сказал я. Еще бы мне не знать!
Сначала я подумал, что он так нервен, потому что ему предстоит пронести в лагерь листовки. Я знал, что в них: «Гитлер проиграл войну»… «Готовьтесь к боям за нашу общую свободу!» Но теперь, когда я к нему присмотрелся, то понял другое: он еще не имел контактов с немцами… А Генриха Деша он узнал, когда тот приезжал в Москву и выступал среди политэмигрантов.
– Я тогда был совсем молоденьким студентом. И хорошо запомнил его, – сказал Асен.
Странное было это наше свидание: кругом просто кипела стихия азарта, словно это были настоящие бега. На крошечную арену выбегали заводные лошадки, но работал тотализатор, ставки «сдваивались» – все по-настоящему.
– Наверное, мне уже пора, – сказал Асен с сожалением, – я был рад встретиться с вами. Не забудьте: в портфеле старые газеты.
– Это хорошо. В случае чего – скажу: «Собираюсь оклеивать комнату – на прокладку…» Желаю успеха!
– Успех будет, спасибо, – ответил он.
Мы посмотрели друг другу в глаза. Взаимная симпатия, внезапно возникшая, может быть, в силу чрезвычайности обстоятельств нашей встречи, не проявилась ничем, кроме крепкого рукопожатия.
– Вам далеко до лагеря?
– Нет. Через час я на месте! Все будет тип-топ!
Я знал, что буду думать о нем, о его удаче.
– Прощайте, Асен!
– До свиданья, Вальтер!
Я взял его портфель и вышел первым.
Осень подходила осторожно, крадучись; тихий, въедливый, шел дождь, медленно падали желтые листья на асфальтовую дорожку. Вдалеке зажглись осветительные ракеты: томми бомбили, как я определил, район Шарлоттенбурга. Я поехал электричкой и на третьей остановке, где поезд стоял четыре минуты, успел сбегать в уборную и «забыл» там портфель Асе-на со старыми газетами.
Наступал час пик, вагоны осаждали толпы, теснившиеся на платформах. Стояли в проходах и на площадках. Но толпа была иной, чем прежде: не слышалось ни смеха, ни шуток. И никто не уступил место пожилому человеку с партийным значком… Никто. Я – тем более!
Привалившись к стенке, я закрыл глаза и отдался приятному чувству освобожденности.
Почему-то у меня была уверенность в удаче Асена. Я вспомнил, как он произнес со своим странным акцентом: не «тип-топ», а «тып-топ».
Я радовался, что завтра увижу Генриха и скажу, что выполнил поручение. И может быть, он что-нибудь узнает о судьбе этих листовок. Я ведь понимал, что у Генриха сходятся нити из разных концов…
В своих мыслях я отвлекся от действительности и не сразу заметил, что поезд стоит. И вовсе не на станции.
«Ну, попали… Сейчас долбанут!» – решил я, думая только об авиации.
Раздалась команда: «Выходить!». Никто не принял ее всерьез: сигнала «Воздух!» не было. А на улице шел дождь. Но, возможно, повреждение пути… С проклятьями люди покидали вагон. Последовала новая команда: строиться в две шеренги у путей.
Как только это было сделано, перед строем мужчин и женщин, молодых и стариков появилась группа девушек в форме вспомогательной полиции. Они быстро и толково спрашивали каждого, сверяясь с паспортом. Кто? Где служит? Почему не в армии? Ответы заносили в списки, которые тут же передавались нескольким унтер-офицерам. Они вызывали по списку и называли номер стола, к которому надо подойти. Эти столы были расставлены под навесом какого-то строения. Облава проводилась очень умело и организованно.
Сразу определились три группы: в маршевые роты, в трудовые батальоны – сюда вошли почти все женщины. И – по домам! В последнюю попали совсем немногие счастливцы. А я чуть не угодил в первую. Мы уже на эту тему говорили с Генрихом: меня не допустили бы до передовой, и я бы осел в какой-нибудь канцелярии второго эшелона. Это, конечно, еще висело надо мной…
Но хауптман, сидевший за столиком, рявкнул на унтера:
– Кого вы, черт побери, мне суете?
И меня мгновенно всунули в очередь к столу «трудовой повинности».
Очередь тянулась бесконечно. Каждый кричал что-нибудь, но его не слушали, заносили в список и выталкивали на товарный двор, огромный плац, где уже шло построение; слышались команды: «Ряды сдвой», «Шаг на месте», «Левой»…
Женщине, заливавшейся слезами и что-то бормотавшей о детях, утешительно бросили: «Позаботится Гитлерфрауеншафт». Старику, повторявшему с нажимом одно и то же слово, как пароль: «геморрой», – было сказано: «Работа лечит все болезни».
Я попал на товарный двор в первой партии. Нас тут же погрузили на автопоезд и помчали в неизвестном направлении под проливным дождем, под которым мы, рассевшись в полном порядке на скамейках в кузовах грузовиков, напоминали обезумевших любителей кино на открытом воздухе.
Ночью мы прибыли в какой-то поселок, и нас разместили в бараках, только что продезинфицированных. Можно было задохнуться от вони. Я тут же сбегал на станцию и дал телеграмму Филиппу о том, где я нахожусь и что со мной произошло.
Но наутро оказалось, что сюда нагнали слишком много «трудовой силы» и нам тут делать нечего. Я так и подозревал: нас повезли в «торфяники».
У меня не осталось особенно мрачного воспоминания о двух месяцах в трудовом батальоне «Викинг».
Работали мы через пень-колоду, а больше слушали речи и статьи из официозов. Никогда в жизни ни до, ни после я так усиленно не просвещался, как на торфяной почве. Дело в том, что командовал нами полковник интендантской службы Освальд Цоппен, личность необыкновенная.
Он сам поставил себе задачу, которую и выполнял неукоснительно: «Что бы ни делать, лишь бы ничего не делать». Это называлось «система три „нибудь“», то есть – как-нибудь протянуть сколько-нибудь до какого-нибудь конца. Разгадав эту его генеральную линию, мы все воодушевились необычайно.
Что касается потустороннего, за пределами торфяников, начальства, то оно было совершенно заворожено отчетами Цоппена о проделанной работе, в которой львиную долю занимало прослушивание речей и даже статей «Фелькишер беобахтер», которые читал сам Цоппен. Более того: Цоппен рассылал «произносителям» речей и авторам статей отчеты со стенограммой выступлений слушателей.
Никто до Цоппена еще до этого не додумался, и он положил начало новому методу «массового воздействия на контингент трудовых батальонов».
Что касается торфа, то он существовал сам по себе и нас не беспокоил. Мой напарник Пауль Каруцки, повар, вылетевший с работы в ресторане за, как он говорил, «неловкое выражение» по адресу гешефтслейтера, философски заметил, что если, как оказалось, торф «пролежал тысячи лет, пока не стал самим собой, то ничего не случится, если он пролежит еще тысячу лет и, может быть, станет еще чем-нибудь».
Он научил меня играть в «зеро» и готовить китайские блюда: почему-то нам выдавали только рис, эрзац-колбасу и искусственный мед. Никто не сетовал, разумно утверждая, что лучше рис тут, чем саго – в окопах.
Мы жили за спиной энергичного бездельника Цоппена, как в своем особом рейхе, и даже круглым дуракам стало ясно как дважды два, что Цоппен мечтает в конце концов сдать американцам торфяные богатства третьей империи в девственно нетронутом состоянии вместе с трудовым батальоном.
Все это было хорошо, но не для меня. Я мучился, не зная, как отсюда выбраться и кто мог бы мне в этом помочь.
И даже в самых дерзких мечтах не представлял себе того, что произошло в одно поистине прекрасное утро, когда первый заморозок подернул тонкой пленкой торфяные озерца, которые, впрочем, тут же прорвали ее и заиграли на солнце многоцветными пятнами, похожими на нефтяные.
Как всегда, в это утро раздался бодрый голос местного радиоузла: «Все – на плац!» Для «физической зарядки». После чего прозвучала музыка из «Гибели богов» – посредством изрядно потрепанной пластинки.
За «гимнастикой тела» следовала «гимнастика ума», как говорил Цоппен.
Эту «гимнастику» Цоппен очень ловко разработал в форме схем и цитат, которые нами заучивались, как молитва. Особенно запоминались тезисы в виде уравнения по Геббельсу: «Первый год войны – мы победим! Второй год войны – мы будем побеждать! Третий год войны – мы должны победить! Четвертый год войны– мы не можем быть побеждены! А почему? Потому что у нас великий фюрер».
На этот раз в порядке «умственной гимнастики» зачитывалась статья министра сельского хозяйства Бокке, который объяснил, что временные трудности в снабжении – первая ступень к победе.
И если этой зимой недельная норма картофеля определена в два с половиной килограмма на человека, то урезанный килограмм идет непосредственно на увеличение выпуска боеприпасов.
Статью читал сам Цоппен, маленький, очень подвижной толстяк, ввиду слабого голоса, почти дисканта, обставленный со всех сторон усилителями. Пенсне в черепаховой оправе сидело на его коротком красном носу, как бабочка махаон на маковом цветке.
Закончив чтение, Цоппен снял пенсне, обвел всех взглядом водянисто-голубых глаз с добрым выражением и обратился к нам:
– Теперь вы скажете, какое впечатление произвела на вас статья и какие моральные уроки вы из нее почерпнули.
Сейчас же выскочил повар Каруцки:
– Господин оберет! Я почерпнул, фигурально выражаясь, полный черпак моральных уроков, а также убеждение, что министр Бокке – высокий ум.
– Сядьте, Каруцки! – совсем по-штатски, удовлетворенно вздохнув, сказал Цоппен. – А вы – что?
Поддерживая штаны, взвился с места Лео Пуш, электрик из Митвайде, списанный из части по причине туберкулеза.
– Я хочу только обратить ваше внимание на то, что прошлую зиму, когда выдавали три с половиной килограмма картофеля на человека, тоже шла речь о ступени к победе.
Пуш сел, и Цоппен разразился громовой отповедью «недоверам» и «нашептывателям», во время которой из помещения вынесли эпилептика Шварца, забившегося в очередном припадке.
Не успел Цоппен закончить свою тираду, как снаружи послышался шум подъезжавших машин. Сидевший у окна Пуш злорадно закричал, что в двух «хорьхах» прибыли два штандартенфюрера и одна старуха.
Раздался громовой хохот, но Цоппен отнюдь не был обескуражен, так как все выглядело в лучшем виде: на работах, правда, ни души не было, но зато все, как цуцики, сидели на читке статьи министра.
Поэтому была дана команда оставаться на местах, а унтершарфюреру проследить за порядком.
Мы и не успели бы нарушить порядка, потому что нас сразу погнали на плац. Перед строем стояли: Цоппен, близоруко щурящийся без пенсне, два приезжих штандартенфюрера и… Альбертина.
Я протер глаза, рискуя получить сдвоенный наряд за нарушение строя. Но видение не исчезало. На нем было знакомое мне черное пальто, усеянное наградными знаками, как августовский небосклон – звездами.
От волнения у меня пересохло в горле, и я не понял ни слова из того, что сказал один из приезжих штандартенфюреров. Тем более что он говорил с резким вестфальским акцентом.
Зато я не упустил ни звука с того момента, когда Цоппен объявил, что «партайгеноссин Альбертина Муймер, доблестная немецкая мать и кормовых отбросов сборщица, – это было одно немецкое слово, такое длинное, что можно было слюнями истечь, пока его выговоришь, – хочет дать нам свое материнское напутствие».
Альбертина произнесла в мегафон прочувствованные слова о пользе торфа и его роли в приближении победы над варварством.
Старуха здорово сдала за последнее время, и особенно заметно это было по голосу: в нем уже не слышался прежний напор, а только – усталость. Наверное– от бесконечных речей…
Но я слушал ее речь, искренне умиляясь, так как не сомневался, что Альбертина приехала за мной, и уже видел себя в «Песочных часах».
Действительно, после полуторачасовой трепотни последовала команда Цоппена:
– Вальтер Занг, три шага вперед!
Я вышел из строя. Цоппен с пафосом прочел наизусть приказ о том, что за отличную работу «доброволец труда» Вальтер Занг отпускается досрочно из трудбатальона «Викинг».
Полчаса назад этого приказа в природе не существовало; подозреваю, что он был импровизацией добряка Цоппена.
Когда мы уселись в автомобиль, Альбертина трагическим шепотом сообщила мне, что фрау Гутенкропер «наконец скончалась», – она перекрестилась.
– Кто это? – оторопело спросил я, не успев еще прийти в себя от нового поворота судьбы.
– Как, ты забыл? Это та старая госпожа, место которой я должна занять в пельтовском Доме…
Она ожидала изъявления каких-то чувств с моей стороны: то ли печали по усопшей, то ли радости в связи с освободившимся местом в Доме.
Но я как-то не собрался, что Альбертина расценила по-своему:
– Не огорчайся, мой мальчик! Ты будешь навещать меня! А сегодня ведь у нас – особенный день…
Она, очевидно, имела в виду мое вызволение из «Викинга», так я понял.
И очень удивился, когда Альбертина пригласила меня к столу, роскошно, не по нынешнему времени, накрытому. Посредине него красовался мой любимый яблочный торт с воткнутыми в него тонкими разноцветными свечками…
Альбертина скрылась в свою комнату, а я сидел перед всем этим великолепием и смотрел на торт, как баран, получивший телеграмму.
Альбертина появилась в веселеньком платье в белый горошек.
– Зажги все свечи, Вальтер, – продребезжала она. – Неужели ты и это забыл? Сегодня же твой день рождения!
«Моего рождения?!» У меня вовсе выскочила из головы дата, указанная в паспорте Вальтера Занга.
– Как это мило с вашей стороны, фрау Муймер! – с облегчением вздохнул я и заткнул за воротник салфетку, накрахмаленную, как в лучшие времена.