Текст книги "Песочные часы"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
Франц Дёппен, тот коротышка, с которым я впервые попал сюда в памятный для меня вечер, стал в «Часах» настоящим «штамгастом». Он вертелся в помещении, присаживаясь то к одному, то к другому столу, всюду желанный собеседник, весельчак и анекдотчик, неизменно добродушный и не очень умный, но свой парень, притом не жмот, – он запросто мог поставить кружку пива, если ты не при деньгах, не говоря уже о сигаретах…
Я наткнулся на Франца, едва войдя в помещение.
– Значит, так, – сказал он вместо «Здравствуйте», – один встречает другого…
– Подождите минуту, я переоденусь, – я прошел за перегородку, повесил на плечики свой роскошный пиджак и надел белую кельнерскую куртку с золотыми пуговицами.
– Так что же дальше, Франц?
– Значит, так: один встречает другого: «Добрый день, господин Дессуар!» – «А я уже не Дессуар, – отвечает тот, – я переменил отвратительную французскую фамилию на чисто немецкую: я теперь Дессерштайн…» – «Прекрасно, прекрасно! И до свидания!» – «Куда же вы спешите?» – «Извините, господин Дессерштайн, я спешу в писсерштайн!..»
Я посмеялся, продолжая готовить столы к вечеру. Неожиданно привычный его ритм был нарушен. Входная дверь пропустила молодого человека в форме танковых войск, солдата, так сказать, высшего качества, поскольку танки были «любовью народа», как сказал рейхсминистр Геббельс. Этот «любимец народа» словно выпрыгнул из плаката «Защита родины – мой долг и счастье!». Лицо «твердое», «целенаправленное». Фигура как на физкультурных таблицах: плечи развернуты, грудь выпячена, зад соответственно несколько отставлен. На груди незнакомца знак-награда «За ближний бой» сиял, словно был из чистого серебра.
Не успел плакатный юноша повесить вещевой мешок и пилотку на лосиные рога и пригладить светлые волосы, как с разных сторон послышались возгласы: «О, Макс!», «Наш герой вернулся!», «Подумайте, он опять с нами!»
Это напоминало приезд несовершеннолетнего школьника на каникулы к родственникам: все рады, но как-то не сразу находят общий язык с возмужавшим племянником, школьный мир которого уже далек и непонятен. Макс вернулся из мира, о котором толковали на все лады, который у всех был на языке, но при этом каждый про себя отлично понимал, что ровно ничего не знает о нем доподлинно.
И вот Макс, который еще так недавно всем был ясен и понятен, весь целиком, от светлых завитков до ботинок сорок пятого размера, – этот Макс, в котором не было ничего тайного для завсегдатаев бирхалле, – ох, из какой глубокой и таинственной неизвестности он теперь явился, какие принес загадки и прорицания, какие вопросы и ответы!.. Макс пожимал руки, кружился между столиками, держа, однако, курс к стойке, за которой появился Филипп. И вот в эту минуту, когда они еще не сошлись, не сблизились, но уже устремились друг к другу, – я обнаружил на лице хозяина новое выражение, такого я еще не видел, а я ведь любил смотреть на Филиппа, угадывать его настроения.
Вначале я говорил себе, что мне в моем положении это просто нужно, но позже понял, что это меня занимает само по себе.
Сейчас на лице его было сложное выражение радости и горечи, расположения и осторожности. Взгляд немолодого человека из-под широких темных бровей с вкрапленными в них редкими седыми волосками говорил: «Посмотрим, кем ты стал, что с тобой сделали, а, Макс?» – а Макс, «любимец народа», как вошел со своей плакатной белозубой улыбкой, так и не расставался с ней, словно лицевые мускулы у него были так от-тренированы, как все его ловкое тело, запакованное в мундир с этим роскошным знаком.
Но вот они сблизились, короткое объятие потушило озарение на лице хозяина, но я уже что-то понял, мне открылась непростая связь этих двух людей, и, во всяком случае, я уже твердо знал, что толстый кабатчик охвачен глубоким чувством. А Макс? Вероятно, тоже. Все разыгралось так быстро, что только при моей теперешней склонности к наблюдениям за самыми малыми величинами в области человеческих чувств можно было засечь все эти микродвижения души.
Удивительным образом вопросы, обращенные к Максу и обычные в таких случаях, меньше всего отражали действительный интерес спрашивающих. Они бодро держались на поверхности: «Как оно там?», «Двигаемся?», «Жив, цел?» и тому подобное, в то время как каждому было бы естественно спросить только: «Страшно там?» и «Долго ли еще?» Может быть, если бы эти вопросы были заданы, Макс расстался бы со своей плакатной улыбкой и всем стало бы легче.
Рассыпая междометия, посетители выяснили, что Макс получил трехдневный отпуск в качестве поощрения за отличную службу, и, следовательно, еще будет время его послушать. Вскоре все вернулись к своему пиву. Макс уселся за столиком, мундир он расстегнул и с удовольствием осматривался по сторонам, как будто искал перемен и был доволен тем, что не находил их. Я ожидал, что хозяин сядет с ним и прикажет мне подавать на стол, но опять-таки по выражению лиц обоих понял, что этого не будет и, более того, что я здесь лишний, как и все остальные. Действительно, Филипп охотно прощался с посетителями и отпустил меня раньше обычного.
Час дня – обеденное время. Столы накрывали с расчетом на людей, которые спешат вернуться на работу. Они разворачивали бумажные свертки или открывали стандартные коробочки со своими бутербродами и требовали кофе, который имел в это время больший спрос, чем в любое другое. Потом они закуривали и перебрасывались короткими репликами насчет военных новостей, слишком короткими, чтобы могла возникнуть беседа или обмен мнениями, и каждый спор угасал прежде, чем разгорался.
В обеденный перерыв у каждого втискивались еще какие-либо необходимые дела, а опоздание на работу, даже минутное, теперь, в военное время, могло быть квалифицировано как акт саботажа. Поэтому обеденный час, несмотря на многолюдство в бирхалле, был самым тихим.
А для меня – самым напряженным: надо разворачиваться по-быстрому. В шелесте газетных листов, звякании ложечек то и дело звучало: «Кофе два раза», «Еще кофе», «Сигару», «Получите»… И мне начинало казаться, что я так и родился на свет с подносом, уставленным кофейными чашками: большими белыми, с золотым ободком, – кофе с молоком; маленькими пузатыми– черный… И уж конечно с этим же подносом покину подлунный мир.
Я поискал глазами Макса, его не было, и я подумал, что после бурной встречи он отсыпается в той самой каморке, в которой он жил раньше и куда меня почему-то не допустил хозяин.
Я испытывал что-то вроде ревности: никогда мне не адресуется такой глубокий, нежный взгляд, каким Луи-Филипп встретил Макса. Филипп привлекал меня, может быть, именно тем, что за обыденной его внешностью угадывался сильный и своеобразный характер. Он был накоротке со многими «штамгастами» «Часов», но не одарял никого своей дружбой. Был грубоват, вспыльчив, но никогда не мелочился, не собачился по пустякам.
Уж что я ему? Свалился в эти «Часы» как снег на голову, без роду, без племени и уж вовсе не замена великолепному Максу! Но была в отношении ко мне Филиппа какая-то подкупающая человечески-теплая нотка. А мне в моем положении так мало было нужно, чтобы я проникся благодарностью!
Вечером, как я и ожидал, Макс явился из-за стойки и снова был в центре внимания. Случалось, конечно, что и раньше в бирхалле заглядывали фронтовики. Но то были посторонние люди, а тут свой парень, на глазах у всех выросший из мальчонки в героя со знаком «За ближний бой»! Каждый хотел услышать что-нибудь такое, что не прочтешь в газете, не поймаешь по радио, не увидишь в кинохронике.
С тех пор как стало ясно, что война не будет «подобна молнии», появились всякие слова, призванные обозначать новые вехи на пути к победе: «охваты», «кольца», «окружения». Слова «стратегический план» звучали как панацея: от неверия, сомнений и колебаний. Внутри этого плана существовало: «отступление для концентрации сил на заранее намеченные позиции» по плану кампании и многое другое. От Макса, естественно, никто не ждал общих рассуждений, общими рассуждениями все были сыты по горло. От него ждали хоть щепотки истины…
«Ну, пойдет врать!» – это была моя первая мысль насчет Макса. Но, прислушиваясь, я уловил какую-то сдержанность и даже недоговоренность в его ответах. Впрочем, некоторые даже не столько спрашивали, сколько утверждали, стремясь найти подтверждение своим представлениям о ходе войны. Мне показалось, что Макс не спешит развеивать иллюзии, но как бы накидывает вопросы, на которые сам не отвечает.
Да, конечно, исход войны ясен. Да, это само собой. А между тем… «Правда, что русские выходят против танков с бутылками, наполненными взрывчатой смесью?» – «Нет, это было на первых порах, у них теперь противотанковые пушки и ружья. Хотя и бутылки тоже пускаются в ход…» – «Ха-ха! Бутылки против наших танков!..» – «А что? Не думайте! Когда этими бутылками обвязываются фанатики и кидаются с ними под танк – это, знаете, не только разрушительно, но и убедительно!» – «Что же, выходит, мы дали им время вооружиться, вместо того чтобы „подобно молнии“…»
«Какая может быть „молния“, если на каждом шагу приходится ломать бешеное сопротивление!» – «А как же со славянским свойством подчиняться грубой силе, признавать диктат сильной воли?» – «Ну, это не по части Макса, это уже философия, – вступается за него хозяин. – Давайте спустимся на землю. Мы здесь не в лекционном зале. Пусть Макс скажет, как ведут себя русские с нашими пленными. Ведь попадают же и наши в плен?» – «Да, конечно, но, знаете, тут многое неясно. Например, один ефрейтор, бежавший из плена, рассказывал, что русские с ними обращались хорошо, прилично кормили…» – «Им можно прилично кормить какую-то горсточку, а у нас пленных столько, что они, того и гляди, и нас сожрут!» – «Ну, это им не позволят…»– «Мы же удерживаем решающие позиции…» – «Да, конечно. Но Москва…» – «Ну и что Москва? Есть же еще Украина – это хлеб, уголь. Кавказ тоже…» – «А каким образом русским удается перебазировать промышленность на восток?» – «Ну что вы спрашиваете, Макс ведь с ней не перебазировался…» – «А что говорят об этом?..» – «Знаете, если чужая душа – потемки, то душа русского – черная ночь…» – «Но если они такие варвары…» – «Ну, не совсем варвары, не во всем, так сказать…» – «Нет, давайте конкретно. Броню наших танков пробивают их „петеэры“?» – «Это да… Случается. Даже довольно часто».
Наконец вмешивается мастер Ланге:
– Да что вы спрашиваете? Мы же ремонтируем наши танки, разбитые, как грецкий орех молотком…
«И самолеты подбивают?» – «Это даже очень часто». – «Вот видите, значит, техника на технику?» – это доктор Зауфер. «Ну уж нет, какое сравнение! Они же на ступени варварства…» – «Ты-то сам видел Иванов?»– «А как же!» – «Ну и как?» – «Ничего, обыкновенные, только одеты лучше нашего: полушубки, валяные сапоги, шапки… Там, под Москвой, уже ведь морозы…»– «Конечно, наше командование рассчитывало до зимы закончить кампанию…» – «О боже мой! Там же от мороза пальцы отламываются. А кожа, та покрывается пузырями, которые потом лопаются… Это говорили еще в ту войну». – «Ну, до этого не дойдет».
Мне казалось, что Макс время от времени посматривает на Филиппа, как бы прося о помощи, и тот незаметно поворачивает беседу, не давая ей принять более определенный оборот, но и не снимая опасных поворотов…
Иногда Макс, не сбавляя своего, в общем-то, бодрого тона, вдруг останавливался, словно сам себя одергивал, и какие-то мгновения молчал. Тогда мне казалось, что он видит перед собой совсем другие картины, чем только что им нарисованные.
Так как ему все подливали и каждый хотел обязательно с ним выпить, Макс заметно охмелел. Он словно бы потускнел, даже знак на его груди уже не так сиял.
Когда стали расходиться, он сидел на стуле с высокой спинкой и сердечком вверху, расстегнув мундир, смотря перед собой потухшими глазами. Хозяин поглядывал на него сокрушенно и наконец решил покончить с патриотическими излияниями, доконавшими гостя.
– Пойдем, Макс, пора в постель… Небось отвык спать как люди, – с уже знакомой мне сердечностью сказал Филипп, пытаясь поднять Макса, но это оказалось ему не под силу. – Помоги мне уложить его! – велел он.
Вдвоем мы поволокли Макса в комнатушку, где пахло нежилым, но я отворил форточку, и крепко настоянный на желтых листьях ветер поздней осени сразу наполнил тесный закуток.
– Сними с него сапоги. Я сам разочтусь там и запру зал, – сказал Филипп.
Я стянул с Макса сапоги и расстегнул брючный ремень, потом решил раздеть его и уложить как следует в постель. Не без труда, но мне все же удалось это.
В это время зашел Филипп.
– Очень хорошо, что ты уложил его, – бросил он мне и, видя, что я собираюсь уходить, добавил: – Оставайся здесь, постели себе на стульях. Куда ты пойдешь: наткнешься на патруль!
Я не раз уходил в это время, и хозяин никогда не беспокоился по этому поводу.
Он еще постоял над Максом и сказал тихо:
– Спи, дитя человеческое!
Потом он вышел, по-домашнему тихий, уютный в своей вельветовой куртке с обвисшими карманами.
Почему он оставил меня с Максом?
Парень совсем пьян, а может быть, даже болен: у меня все время, еще тогда, когда он разглагольствовал в зале, была такая мысль, что он болен. Эти внезапные как бы спотыкания сознания, перемены в лице. Но, конечно, могла сказаться и нервная встряска: я догадывался, что в самом резком изменении обстановки кроется опасность – Макс не адаптировался к тыловой жизни.
Я совсем не знал его, но чем-то он мне был симпатичен. А главное – интересен. Я хотел узнать от него совсем не то, о чем его спрашивали. А что? Я сам не знал. Но чувствовал: он знает что-то нужное для меня, только вряд ли выскажет, а я не смел наводить его на это.
Очутившись раздетым под одеялом, он прекратил бормотание, задышал ровнее, по-детски легонько постанывая, и я вспомнил, сколько ласки прозвучало в голосе Филиппа, когда он уронил свое: «Спи, дитя человеческое!» Нечего было ломать себе голову насчет их отношений. Хозяин не имел сына, а Макса знал чуть ли не ребенком, естественно, что он к нему привязался! Почему надо искать этому какие-то особые причины?
Когда я вернулся в зал, он был пуст и погружен во мрак. Горела только лампа над конторкой, при ее свете хозяин подсчитывал наличность кассы, звучным щелчком откидывая костяшки счетов. Он снял куртку, оставшись в рубашке, и спустил подтяжки с плеч. Очки в металлической оправе непривычно старили его, и весь его вид, усталые глаза за стеклами, отяжелевшее тело вдруг напомнили мне, что он немолод, не очень здоров и совершенно одинок. Такое впечатление было для меня новым, и я понял, что таким открыл мне хозяина приезд Макса. Филипп вышел из своей скорлупы и неожиданно оказался мягким, как улитка без панциря.
Он перенес в свой реестр сумму со счетов и спросил:
– Как он?
– Вроде ничего. Я его укрыл сверху еще пледом.
– Хорошо. – Филипп взглянул. на меня мельком, мне показалось, испытующе: словно хотел узнать по моему лицу, как я отношусь к Максу.
– Так ты ляжешь там у него?
– Конечно.
Кажется, он был доволен, что я не оставляю Макса. Чего он боялся? Молодому парню, солдату, станет плохо от того, что он малость перепил? Или он просто далеко заходил в своих отцовских заботах? Мне это было все равно. Я понимал, что не могу подступиться к Максу с теми вопросами, которые меня мучили, что не услышу ни одного живого слова от человека, только что ступавшего по русской земле. Если бы он на ней был человеком! Нет, он был на ней интервентом!
Я зажег свет, чтобы начать уборку, но хозяин сказал, чтоб я шел спать, а убрать можно и утром, раз я здесь ночую.
– Иди, иди! – повторил он, словно хотел поскорее остаться один.
Я пожелал ему доброй ночи и вернулся в каморку. Сняв спинку диванчика, я положил ее на два стула и таким образом имел отличную постель, хотя несколько короткую по моему росту.
И я с наслаждением бросился на нее и тотчас уснул.
Очнулся я оттого, что Макс позвал меня.
По всей вероятности, он не раз уже обращался ко мне. Он сидел на кровати, слабо освещенный с улицы: я забыл задернуть занавеску. По-моему, Макс был в полном порядке, разве только что бледный.
– Дай напиться, друг, – попросил он, – ноги не держат.
Я принес ему воды из-под крана, он жадно выпил и улегся. Я тоже лег, думая, что он сейчас же уснет и я тоже. И может быть, посмотрю хороший сон, подумал я, все еще сохраняя блаженную дрему. Но Макс не спал.
– Здорово перебрал, – сказал он.
– Что ж удивительного! Каждый хотел с тобой выпить…
Он охотно подхватил:
– А куда денешься? Они все хотят что-то такое от меня услышать… – он трудно подбирал слово, – такое, чего на самом деле и в помине там нет.
Я не знал, что ответить. Голова у него была, видно, ясная, и ему надо было высказаться.
Остатки сна начисто слетели с меня при следующей реплике Макса.
– Там ужасно. Понимаешь, ужасно, – произнес он так тихо и вразумительно, что у меня мороз прошел по спине.
– Ну, как на всякой войне… – пробормотал я.
– Это не всякая война. Не такая, про какие мы учили в школе. Это совсем особая война.
Я молчал. Мне надо было, чтобы он продолжал, и я боялся спугнуть его. Но он говорил словно сам с собой.
– Нас обманули. И с самого начала была ложь. Слушай, что я тебе скажу… Русские и не думали нападать на нас. Это наши сами придумали.
– Зачем? – спросил я самым глупым образом, потому что таких прямых слов еще ни от кого не слышал и хотел только одного, чтобы Макс продолжал…
– Зачем? Ты не понимаешь зачем? Вы тут ничего не знаете! – Он вскочил и пересел ко мне на мое ложе. Слова выскакивали из него, словно он торопился поскорее избавиться от них, и чем дальше он говорил, тем больше торопился… – Зачем? Чтобы у людей была цель. Цель: защита отечества. Здесь уж ничего не скажешь. Против этого не попрешь. А мы играем в благородство. Мы всегда играем в благородство. Даже когда убиваем детей. Мы убиваем детей, женщин, стариков… Вы тут ничего не знаете. Живете, как жили! – с какой-то злобой повторил он.
Это была правда. Мы ничего не знали. И я не знал. Я знал, что фашизм – это бесчеловечность, но то была теория, а сейчас я слышал человека, который своими глазами видел, как убивают детей. И сам убивал…
Он как будто прочел мои мысли:
– Это делается просто. Очень просто. Я теперь знаю, как это делается. Много женщин и детей, а мужчины – так только старики, – те, кто не на фронте… Их всех сгоняют на выгон, или на площадь, или просто в поле. И – пулеметом… А потом пускают танки, и мы «ликвидируем» все, что осталось, давим, давим… Ты никогда не видел такого? И не увидишь – ты хромой, твое счастье.
Макс теперь говорил медленнее, яснее:
– Знаешь, сколько я передавил безоружных? Ну… раз в десять больше, чем солдат.
Меня затрясло от его тона: он словно взвешивал, правильно ли рассчитывает… Но я хотел вернуть его к начальной мысли:
– Ты говоришь, русские не хотели нападать…
Он засмеялся отрывистым, каким-то рваным смешком.
– Когда мы вышли на исходные рубежи, нам поставили задачу: подавить до зубов вооруженного противника, полчища которого стоят наготове, чтобы ринуться через нашу границу. И во имя того, чтобы спасти себя, свой народ, чтобы не допустить на нашу священную землю варваров, мы сами должны вторгнуться в их страну, и наказать их, и отбить охоту к агрессии… Зачем нужна была эта ложь? Чтобы бараны пошли за своим вожаком. Чтобы сделать из нас стадо баранов…
– Но откуда ты знаешь, что они не хотели напасть?
– Дурачок, – сказал Макс неожиданно спокойно, – там же никого не было…
– Где? – спросил я почему-то шепотом.
– На их границах, где должны были стоять отмобилизованные, готовые к броску армии. Но там ничего не было. Только пограничные части, как всегда в мирное время. Они полегли все. Потому что на них пришелся тот кулак, которым мы замахнулись на полчища…
На моем лице в бледном свете из окна, наверное, отразилось что-то, потому что Макс продолжал с напором:
– А, ты поражаешься? А знаешь, что мы увидели перед собой? Не в полный даже профиль отрытые окопы, мешки с цементом, – шло строительство оборонительной линии… Ты понял? И то кое-где, не наспех, нет. И мы шли долго по земле, где ничто не указывало на волю к нападению… На подготовку.
Он спохватился, словно не так, недостаточно сильно выразился, он хотел, наверное, более наглядно…
– Понимаешь, большие пространства… Ни укреплений, ничего… Они дерутся как львы, но они не хотели нападать, говорю тебе. Нас обманули.
Он повторял это свое «обманули» с каким-то остервенением, и я понял почему, когда он сказал:
– Никто не вернется с этой войны. Мы не вернемся. И это все напрасно. Это затеяно знаешь зачем?
Он приблизил ко мне лицо, совсем не похожее на то белозубое, плакатное…
– Это придумали знаешь зачем? Чтобы мы шли не останавливаясь, не раздумывая… Я читал одну книгу, один человек мне ее дал. Там было написано, что мы, немцы, особый народ, избранный. Что мы должны повелевать… Но если мы избранные, почему же из нас вытекает кровь точно так же, как из неизбранных? Если мы рождены, чтобы господствовать, почему надо положить миллионы людей на пути к этому господству?
Макс был не пьян, но словно в лихорадке. Меня самого била дрожь от его откровений: впервые за все мое злосчастное существование здесь я слышал такие речи…
Макс сказал, что неплохо бы выпить, а то у него «внутри какая-то пустота, которая требует хорошей порции штейнхегера». Я выразил полную готовность организовать это. Начатую бутылку я нашел внизу на полке, а тушенку захватил по своей инициативе.
Мы расположились на кровати Макса.
Мне показалось, что после первой рюмки он успокоился. Я ждал от него так много, мне так нужно было знание происходящего на той стороне. Даже мелочи мне могли дать представление о важном, решающем…
Всеми своими мыслями я был там. Я ведь вовсе не думал в то время, что на этой стороне, в самом вермахте, есть такие, как Макс… Я не мог себе представить среди этого всеобщего обалдения возможность инакомыслия в самом «победоносном вермахте»…
И потому слушал Макса, силясь не проронить ни слова, что было не всегда легко, потому что он терял нить, умолкал, прерывая себя, опрокидывал рюмку в рот и продолжал, с моей помощью устанавливая отправную точку.
Теперь он говорил о том, что, по-моему, было самым сильным его впечатлением за это время. И я понимал его. Я понимал, почему оно оказалось самым сильным. Самым сильным даже в ряду событий, угрожавших его, Макса, жизни: непосредственных боев, рейдов, танковых атак.
То же, что было поворотным пунктом для него, внешне прошло мимо, по касательной, но оставило след глубокий, решающий… Но это я понял уже потом.
Сначала он сказал, что я должен с ним пойти к «одной женщине». Он даже называл ее имя: Марта Купшек. И все порывался показать мне записку с ее адресом: «Это в Кепенике. Совсем близко». Мне показалось, что он почему-то боится туда идти один, что ему нужна поддержка. Я не расспрашивал его, только сказал, что сделаю, как он хочет.
– Спасибо тебе. Ты не можешь понять, как меня это гложет! Но я должен. Я должен ей сказать, как это было на самом деле. Если я это сделаю, если я смогу…
Не зная, о чем он, я сказал наугад: просто чтоб его успокоить:
– Сможешь, раз это так важно.
Он ухватился за мои слова:
– Это важно не только для нее, для меня – еще важнее.
Тут я уж совсем потерялся, но не хотел расспрашивать.
Однако он все время кружился вокруг этого: «Пойти– не пойти, смогу – не смогу», и нельзя было угадать, на чем он все-таки остановится. Но чем дальше он углублялся в это дело и чем больше поглощал штейнхегера, тем яснее становилась его речь, и я уже мог догадаться, что она идет о гибели его товарища, Арнольда Купшека. И что он должен посетить его мать. Непонятно было, почему эти простые обстоятельства вызывают у него столько колебаний.
– Конечно, Макс, я понимаю, что тебе тяжело быть вестником несчастья. Раз она еще не знает о том, что ее сын…
– Знает! – сказал Макс и схватил мою руку своей, сухой и горячей. – Знает! Ей послали извещение, что он пал за Германию и фюрера! Славной смертью на бранном поле, знаешь, как это пишется…
– Ну тогда… – я хотел сказать, что в этом случае он просто выразит свое сочувствие… Но вдруг понял, что здесь совсем не то, что его угнетает нечто более важное. Но что могло быть важнее жизни и смерти? Я думал, что Максу довелось видеть не раз, как падали солдаты «во имя Германии и фюрера», и потому что-то другое в данном случае так терзало его, что он не мог заснуть в эту первую ночь своего отпуска и не мог даже думать о чем-то другом, кроме этой смерти, этого чем-то поразившего его конца солдата Купшека, оставившего мать в Кепенике.
Но постепенно, все еще держа мою руку и как будто через это прикосновение убеждаясь не только в том, что я тут, рядом с ним, но и что он может мне довериться, Макс продолжал уже более связно, хотя то и дело останавливаясь и припоминая какие-то новые обстоятельства гибели этого солдата, которого он называл то по имени – Арнольд, то просто Малыш, – это прозвище дали Арнольду, потому что он был маленького роста: «Знаешь, просто как подросток. Но слабаком он не был. Нет. И физически, и духом – тоже…»
Макс опять задумался и, позабыв, что уже говорил об этом, стал снова рассказывать, как он с этим Арнольдом оказался рядом еще в казарме, он еще тогда не в танковой части был: в пехоте…
– Он мне показался, знаешь, таким обыкновенным мальчонкой. Ну, из Кепеника. Это же просто пригород. Они же там, в Кепенике, живут как в деревне. «Ты был когда-нибудь в „Уфа ам Цоо“»? – «Нет». – «А в кафе „Берлин“ на Фридрихштрассе?» – «Нет». – «А какое-нибудь „Ревю“, где раздетые дамочки, видел?» – «Н-нет». – «Что ж ты видел?» – «Зверинец Гагенбека»… Ну просто помереть со смеху можно было!
Потом, когда нас стали отправлять на позиции, я его потерял. И, понимаешь, вдруг опять встречаю уже в новой части. Мы встретились на марше, а потом оказались рядом в казарме. И уже не разлучались. До самой той ночи… Последней перед наступлением…
Но когда мы вторично встретились, то о наступлении еще ничего не знали. Это потом. Мы подружились. Знаешь, там… Там это большое дело, если с кем по-настоящему подружишься. Потому что кругом – Длинные уши… И не со всяким можно… Но Малыш сразу срисовал меня, какой я есть… И открылся мне.
Он не хотел воевать. Ну и что ж? Я тоже не рвался за куском жирного русского чернозема, особенно если за ним надо ползти под пулями…
Но он не хотел именно против России… Такая у них семья. «Мой отец проклянет меня, если хоть одна моя пуля… И братья – тоже».
«Хорошо твоему отцу», – говорю я. «Нет, ему не очень хорошо. Он уже отсидел», – говорит. «А что же он велит тебе делать?» – спрашиваю я. «Идти в плен». – «Хорошенькое дело, – говорю я, – пока дойдешь до этого плена, из тебя сделают решето». – «Да, – говорит он, – я уже вижу».
Ну что с ним поделаешь! И все мне рассказывал про свою семью: у него два брата и сестра – тоже такие. И ему лучше помереть, чем опозорить их всех. «Они ведь не просто так… болтают. А каждый миг подставляют голову… Ты это можешь понять?» – «Чего тут не понять, говорю, раз уж они – такие люди…» Я уже видел, что ему дороже всего… Не фюрер, не рейх, не чистая раса… Плевать он хотел на все это с Нибелунгами вместе. И вот однажды ночью…
Макс еще выпил, только теперь он уже совсем не пьянел и рассказывал все связно и так подробно, что я понял: он опять видит берег незнакомой широкой реки, и хотя она омывала с одной стороны землю, на которой стояло так много немецких войск, казалась опасной, очень опасной.
– Мы шли к ней бесшумно, без огней. В населенных пунктах даже собак выловили, чтоб не брехали… Мы шли головной частью, а там, за нами… И люди, и повозки, и техника! И все крадется… Бесшумно. К реке. И сосредоточивается, накапливается. В тишине. Кто поопытнее, те уже говорили: будем форсировать реку. Подгонят резерв, и мы выступим. «Фактор внезапности» называется.
Когда мы расположились на ночь, – это были какие-то сараи, и там лежало свеженакошенное сено… В этом году трава пошла хорошо. И там тоже… Мы улеглись, и Малыш мне говорит: «Значит, мы нападем внезапно. Втихаря». – «Да, говорю, иначе зачем бы такие страсти: чуть ли не сапоги снимали, подбирались, словно кот к салу». – «А русские вон, рукой подать, у них даже огоньки видно. Не ждут». И в самом деле, чуть-чуть, но видать огни, и если прислушаться, то можно даже ржание коня уловить. У них и догадки про войну нет. «Мы же их врасплох… – говорит Малыш, – они ничего не ждут: у нас же с ними договор…» – «Как же это не ждут, говорю, они же готовились на нас полезть несметными полчищами…» – «Про полчища я тоже слышал, но ты сам, своими глазами видел, что на это совсем непохоже». – «Да, пожалуй, – соглашаюсь я, – но для нас так даже лучше». – «Ты думаешь?» – «А как же! Если мы нападаем внезапно, у нас – преимущество…»
Так я повторяю ему то, что сам слышал, потому что разговоры об этом были. Но чувствую, что Малыш думает о другом. Ему, видно, хорошо забили голову отец и другие «соци», вот он теперь мается. «Давай спать, говорю, что толку думать о вещах, которые нас не касаются». Он помолчал, и, когда уж я подумал, что он заснул, и сам стал отчаливать, он сказал: «Нас-то как раз они и касаются».
И я понял, что он все время думал об этом, а не спал. Тут я разозлился: ну чего, в самом деле, как будто мы можем что-то изменить! И я ему сказал те слова… Может быть, не скажи я их, он бы не решился… Но уж очень меня зло на него взяло, потому что я хотел спать, и только уж начинал сны видеть, как он затягивал снова свои «что да почему». И я ему начисто отрубил: «Какой смысл в твоей болтовне! Сразу видно, что ты из этих соци, – они все болтуны, а когда до дела доходит, то – в кусты!»
Я повернулся на другой бок и заснул по-настоящему. Да, наверное, я крепко уснул, иначе все-таки что-нибудь да услышал и, может быть, удержал бы его. Хотя это вряд ли. Потому что такие, как он, – все равно что психастые: если они задумают что-то сделать, то обязательно сделают. Значит, просыпаюсь я оттого, что меня расталкивают, ну, думаю, началось! Что ж, команды не было? Оказывается, команда была, только не в полный голос и опять-таки – чтобы мы по-тихому собирались, но быстро! И всего впятером, лучшие стрелки. А я тогда в снайперах ходил.
Ефрейтор ведет нас полным бегом – будто в атаку. А что за атака? Тишина кругом. Тут, конечно, два шага– и мы уже на берегу. Команда: «Прицельный огонь по плывущему!» И разъясняют: по очереди слева направо каждый выпускает один патрон. Ну, приладились расстреливать его. Плывущего. Как в тире. С той только разницей, что там мишеней много, а здесь одна… Одна только голова, которая то уходит под воду, то опять появляется… Но перемещается, перемещается, черт возьми! Значит, не только я – все мажут! У всех, значит, руки трясутся так же, как у меня!..