Текст книги "Песочные часы"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
Глава вторая
1Официальное объявление национального траура словно бы заключило всю столицу в черную рамку. Закрыли многие увеселительные заведения, зрелищные предприятия и катки. По радио беспрерывно передавали траурные марши и музыку из «Ифигении». Слово «Сталинград» произносилось много чаще, чем любое другое слово.
Германия, знавшая величайшие военные триумфы, познавшая и трудности войны, переживала теперь ее трагедию. Она еще не была повергнута: еще крепко держала в своих когтях добычу, но уже сама истекала кровью. И, зализывая раны, готовилась к новому прыжку. Но ни знамена, обвитые черным крепом, ни траурные полотнища, свисавшие из окон домов, ни урезанные продовольственные пайки – ничто не снимало устремления «тысячелетнего рейха» к победе. Перед лицом тысячелетий что значило даже национальное бедствие – поражение на Волге! По-прежнему бушевал в Спортпаласе неистребимый пафос карликового доктора. И еще более весомо и непреклонно звучали слова фюрера о том, что восприятие масс – ограниченно, понимание – незначительно, зато забывчивость– весьма велика…
Сталинград забудется, когда придут победы. А память о мертвых, материализованная в могильных венках и мраморных надгробиях, потеряет остроту потери и займет свое место за изгородями кладбищ.
Траур ради траура? Нет, это было «не к лицу» третьей империи. Даже траур шел в дело, – как только стала известна эпопея Паулюса, тотчас Бездонная Глотка объявил: «Траур – это не для сантиментов», ахов там и вздохов всяких! Три дня траура, чтобы каждый собрался, обмозговал свои собственные возможности, подсчитал свои ресурсы и умножил силы…
Рыданий не надо. Даже черные рамки в газетах – отменить! И прекратить эти безобразия: верховую езду в Груневальде и Тиргартене – нашли время гарцевать! Наездников – на фронт! Коней – в артиллерию, в обозы, к чертовой матери!
Запретить дурацкие объявления об играх в гольф, теннис и тому подобное! Сами игры объявляются занятием антипатриотическим. И вообще надо приглядеться к этим игрокам – не мелькают ли там, на кортах, «холодные английские ноги»? Потому что кому, как не врагам нашим, может прийти в голову бегать за мячиком в такие времена!..
Карлик с луженой глоткой доходил до всего, заглядывал в кастрюли на кухне и разражался гневной отповедью в адрес хозяек, позволивших себе варить картофель в очищенном виде. Ловил девчонок с завитками на лбу – плод расточительного обращения с газом. Разоблачал обжор – «кто много ест, изменяет отечеству», преступных самоублажателей, сдувающих пивную пену и требующих долива. Задирал юбки женщин и клеймил позором потребительниц французских подвязок с пряжками, заменивших добротные немецкие тесемки, проверенные поколениями истинно добродетельных дочерей нации.
Нечего создавать трагедию из того, что вместо шерстяных носков носишь бумажные! И пластинки крутить не время! – не до шлягеров! Речи фюрера надо слушать, а не «хи-хи, ха-ха»!
Министр ополчался на дамские прически: не к месту! Отечество воюет, – какие могут быть «дауэрвеллен»[7]7
Дамская прическа – «длинные волны».
[Закрыть], когда бушуют настоящие волны!
А брюки на женщинах были объявлены крамолой почти что наравне с «нашептыванием»!
Даже факельные шествия и празднества отложили до победы.
Казалось, не было самой узкой щелочки, куда бы не проник антрацитовый взгляд министра.
Но, громоздя пустяковину на пустяковину, мусор на мусор, он не тонул в них. Шел к обобщениям, к «очищенным от обыденщины, истинам». Первая из них была: сталинградская трагедия не сигнал к поражению, напротив, это – сигнал к тотальной войне… К войне, в которой нет победителей и побежденных, а есть только пережившие ее и уничтоженные…
Тотализация войны потребовала тотальных мероприятий в национальном хозяйстве: обязательная работа для невоеннообязанных мужчин с 16 до 65 лет, женщин с 17 до 50 лет. Освобождались от трудовой повинности только женщины, имеющие ребенка меньше шести лет или двух детей до 14 лет. Было подсчитано, что это мероприятие высвободит для фронта громадное количество людей.
Так, чередуя пафосные слова с практическими расчетами, проклятья с посулами, истерики с доводами разума, официальная пропаганда делала свое дело, и миллионы людей глотали мешанину из былей и небылей истово и облегченно, словно причастие.
Холодный ветер, с бешеной силой налетавший на столицу, раздувал траурные полотнища, словно черные паруса идущего ко дну пиратского корабля, и рождал видение другой земли, по которой, в громыхании траков, в громе артиллерии и озарениях ракет, шла странная, «неправильная», нарушившая все прогнозы и нормы война. Она сокрушала планы лучших стратегов Германии и развеивала мечты обывателей, она высмеивала мудрецов, а храбрецов обращала в бегство. И ничего не обещала, но требовала жертв, жертв и еще раз жертв!
Именно тогда, в один из этих траурных дней, я услышал от Альбертины тоскливое и смиренное упоминание о Доме…
Может быть, она и раньше думала о нем, но ее деятельному характеру не свойственны были упования на покой и тишину за толстыми стенами Дома.
Вероятно, он представлялся ей чем-то вроде монастыря, где она провела свои «лучшие годы».
Теперь она говорила о Доме рассудительно и примиренно, как говорят о близкой смерти на ее пороге, с единственной надеждой, что она будет легкой. Нет, ни на миг не допускала Альбертина, что «сладкий фюрер» проиграет войну. Но только сама она уже не имела силы «приближать победу».
И вечером, при свете тусклой лампочки, она умиротворенно говорила о Доме. По ее словам, это был высокого класса приют для престарелых женщин. Туда попадали лишь избранные, в этот тихий и беспечальный дом на окраине маленького городка. И потому там было обеспечено общество, близкое ей по духу. Ее заслуги дают ей право попасть в Дом. Только надо дождаться, пока до нее дойдет очередь. И она даже знает, чье место займет: кто должен в ближайшее время оставить наш бренный мир… И может быть, уже недолго ждать.
А пока жизнь текла по привычному руслу, открывались новые резервы кампаний по разным сборам, еще более категорическими делались письма фронтовикам с заклинаниями не терять воли к победе. А блоклейтер Шониг, совсем высохший после ухода Лени из дома, не давал ни себе, ни другим поблажки в угодных фюреру и богу делах.
В «Песочных часах» тоже многое изменилось. Но по-другому. Словно бы песок в стеклянных колбах стал пересыпаться быстрее и этим задавал темп всей жизни бирхалле. И хотя траурное полотнище осеняло ее, развеваясь у входа, но предписанная скорбь словно бы оставалась под его сенью, за порогом, не проникая внутрь. И здесь, в «зале», царило прежнее оживление. Даже, может быть, и не прежнее, а на несколько градусов повышенное. И зажигалась на стойке знаменитая лампа с охотничьими сценами на абажуре…
В эти дни, вернее, вечера обязательно бывал здесь Густав Ланге, мастер с Баумашиненверке. Его отличал Луи-Филипп и со своей манерой старого, демократического короля иногда подсаживался к его столику, и видно было, как хорошо они понимают друг друга.
И если мой хозяин, которого я видел почти каждый день в течение теперь уже полутора лет, все еще был для меня, как немцы говорят, «за семью застежками», то Густава Ланге, мне казалось, я вижу всего: немолодого рабочего человека, спокойного и терпеливого и, вероятно, не верящего ни одному слову колченогого провидца… Так я думал.
В эти дни зачастил к нам доктор Зауфер. Он казался озабоченным, его широкое лицо, перепаханное годами и жизненными бурями и сохранившее при всем том выражение живой заинтересованности в окружающем, омрачалось тенью невеселых мыслей. Но я готов был поклясться, что они не были связаны с событиями на фронте.
– Я хочу тебя попросить об одной услуге, сынок, – сказал он мне однажды вечером, когда я принес ему подогретое пиво и соленые крендельки.
– К вашим услугам, господин доктор.
– Тебе надо будет съездить с моим письмом. Адрес я написал на конверте. Это недалеко от Бранденбургертор. Германгерингштрассе. Ты отдашь записку привратнице фрау Шеппе, она тебе передаст чемодан с моими вещами.
– Будет сделано, господин Зауфер. А чемодан привезти к вам домой?
– Да нет. Привези сюда.
Я взял конверт и спрятал в карман не глядя.
– Ты можешь сделать это завтра перед вечером. Я договорился с господином Кранихером.
Прокатиться в центр, пройтись по шикарной Курфюрстендамм было соблазнительно. Говорили, что теперь она ни черта не стоит по сравнению с довоенным временем, но я не мог сравнивать, для меня и так было хорошо.
Я шел по улице, уставленной элегантными даже сейчас домами, несмотря на то что нижние этажи были завалены с улицы мешками с песком, а стекла окон залеплены защитными полосками бумаги. Улица, прямая и широкая, напоминала Ленинград. Я слышал, что до войны здесь круглые сутки бурлила жизнь, у входов во многочисленные кабаре стояли зазывалы, навязывая прохожим фотографии девиц, там выступавших. Днем и ночью пили шампанское и сотерн у Кемпинского, мозельвейн – в Берлинеркиндль, пейсаховку – у Рубинштейна, «Старый замок» – в венгерском ресторанчике «Янош».
Впрочем, и сейчас угадывалась жизнь за опущенными шторами, и слышна была музыка, и машины подкатывали к освещенным синими маскировочными лампами подъездам, и военные в фуражках с высокими тульями вели – с левой стороны, чтобы правая рука оставалась свободной, – дам с непокрытой головой, в модных шубах из «перзианы», накинутых на длинное вечернее платье. Но чаще это были компании мужчин в длинных «ульстерах» и широкополых шляпах, сдержанно переговаривающихся, и ясно, что не для развлечений, а во имя дела переступали они порог фешенебельного ресторана.
Война двигала их дела, и, наверное, стрелка военного успеха указывала направление их деловых интересов. Мне страстно хотелось постичь мысли этих людей. На что они надеялись теперь, когда не сработали главные пружины молниеподобной войны? Когда даже внезапность нападения не помешала русским вывести из-под удара промышленность и сохранить ее далеко на востоке. Когда лопнул миф исключительности и непобедимости германского оружия?
И хотя «стоящая на страже» пропаганда тотчас взялась за подведение пластыря под пробитое днище корабля, волны сомнений и критики захлестывали его, – это было ясно даже мне. Даже мне с моими маленькими наблюдениями в убогой бирхалле.
Победные реляции об овладении городами уже никого не трогали. Обыватель уразумел, что в такой гигантской стране, как Россия, городов хватит, и не в них сила. А Москва стоит? И Петербург тоже? И только их падение вернет доверие тех, кто в свое время толкал к власти фюрера, а потом поддержал его.
Но чего не было, того не было.
А оружие и боеприпасы вынь да подай! И было о чем совещаться руководителям прославленной индустрии уничтожения, только на длительную и трудную войну нацеливал их «четырехлетний план» Геринга, и требования фюрера, и собственный практический разум, подсказывающий «политику потуже затянутого пояса и переполовиненного пайка».
Я был уже недалеко от Бранденбургских ворот и здесь только посмотрел на конверт: Герман Герингштрассе… Я вскоре нашел ее и вспомнил, что уже был здесь.
Но не в детстве – нет, это было воспоминание о чем-то близком по времени. Но меня это не обеспокоило: мне ведь доводилось блуждать по городу. Я шел уверенно; мне даже ясно представилось, что нужный мне дом стоит несколько в стороне: проход через арку… Так и оказалось.
И вдруг адрес, написанный на конверте, повторенный мною про себя, открыл мне нечто столь важное, что я не стал приближаться к дому, а смахнул перчаткой снег с круглой каменной скамьи у арки и сел, чтобы все как следует продумать и проверить…
Но нечего было продумывать и проверять. Этот адрес– один из трех, которые я заучил наизусть еще в Москве!
Это тот самый дом, где я был уже однажды в поисках… Да, имя того, кого искал, я тоже заучил так, что ни одна буква не могла потеряться… И именно здесь пожилая привратница мне дала понять, что человека, которого я ищу, не просто нет, – что его взяли…
Да, но речь шла не о Зауфере… Нет, конечно. Но если Рудольф Шерер мог стать Вальтером Зангом, почему Генрих Деш не мог стать – после освобождения или побега, да мало ли что могло случиться за это время? – завсегдатаем «Песочных часов» доктором Зауфером?..
Все правильно, все логично… Но если это так, если Зауфер тот самый человек, которого я тогда искал, но не нашел, – что же получается?.. Что я почти каждый вечер встречаюсь с близким другом моего отца? Подаю ему нагретое пиво и соленые крендельки… И ничто не подсказывает, ничто не сигнализирует: «Вот самый близкий тебе человек на этой земле!..»
По-иному увидел я доктора Зауфера, прокуриста, его темное, почти коричневое лицо в глубоких морщинах, и седую шевелюру, и глубоко запавшие глаза, взгляд их часто бывал отрешенным, но мог выразить и заинтересованность, и дружелюбие…
И я вспомнил, как он спросил, увидев меня впервые в «Часах»:
– Ты, наверное, не мечтал быть официантом, а, парень?
– Я хотел быть токарем, как мой отец, – ответил я в полном соответствии с моей «липой».
– Ты можешь легко стать им, – сказал он, – сейчас не хватает рабочих. – Он помолчал и добавил: – Если хочешь работать на войну.
– Мне все равно, – ответил я, вовсе не думая, что не такого ответа он ждал, а думая только о том, как бы мне не влипнуть…
Я перебирал все, что слышал от него, но из этого нельзя было сделать никакого вывода. Он мог быть тем, кого я искал, конечно. Боже мой, ну почему бы нет? Старая гвардия… Он же старше моего отца. Сколько времени он провел в тюрьме? Этого я не знал… Я не спросил у привратницы, когда его взяли. Тогда мне это было ни к чему…
Он живет под чужим именем – это ясно. И потому не может сам забрать свой чемодан в доме, откуда его взяли… Все ясно, все сходится!
Я издали посмотрел на этот шикарный дом и узнал его. Привратница живет не в подвале каком-нибудь, а в маленькой квартирке в партере, – я сейчас вспомнил это очень ясно.
Не исключено, что она узнает меня. Ну и что? Я же не назывался ей… А что в том чемодане? Вдруг – листовки.
Но все это неважно… А что важно? То, что я могу ему открыться. Могу? Конечно. Ведь фактически меня послали к нему. К нему и к тем двум, которых я тоже не нашел. Правда, с тех пор обстановка изменилась: я живу по чужим документам. Но и он тоже. С той разницей, что он, конечно, работает, а я – «просто живу»… Но теперь этому придет конец!
И я решительно поднялся со скамьи и прошел под арку. Теперь я уже совсем ясно припомнил массивную дверь с бронзовой панелью и с модным микрофоном рядом со старинной табличкой: «Вход только для господ».
А вдруг эта привратница больше не живет здесь?
Я стоял в партере, перед дверью ее квартиры, и уже поднял руку на уровень звонка…
Новая мысль остановила меня: дом такой большой, сотни квартир! Возможно простое совпадение: мало ли кто мог оставить чемодан у консьержки? Почему это должно быть связано именно с тем арестованным жильцом дома? С Генрихом Дешем? И как я могу это проверить? Вспомнит ли она, что я уже приходил к ней? А если нет, надо ли ей напомнить? Наверное – да. Быть может, в этом случае она что-нибудь скажет. Например: «Значит, вы все же нашли господина Деша?» Или: «Как поживает господин Деш?» И в этом случае я буду точно знать…
Кто-то спускался сверху по лестнице, и мне не оставалось ничего другого, как нажать кнопку звонка.
Привратница была та же самая. Она не узнала меня или не показала виду. Я подал ей письмо и стоял со шляпой в руке, пока она шарила по карманам передника в поисках очков, которые оказались в комнате, и ей волей-неволей пришлось пригласить меня войти.
Прочитав первые строчки, она предложила мне сесть. Я ждал, пока она сама сядет, но она заметалась с письмом в руке по комнате, и я уже подумал, не затерялся ли чемодан.
Потом она выскочила в переднюю и оттуда закричала, чтобы я ей помог: она никак не могла наладить стремянку. Я попросил разрешения сам достать чемодан: «Он, верно, тяжелый…»
Она согласилась, и я пушинкой взвился вверх. Но, открыв дверцу антресолей, чуть не упал со стремянки: там стояли три – три! – чемодана и, кажется, за ними – антресоли были глубокие – еще…
– Вон тот, справа, серый, с широкими ремнями, – сказала привратница равнодушно.
Серый чемодан стоял у меня в ногах, и я все время ощущал его как нечто враждебное: словно чужую собаку, которая вот-вот тебя схватит за ногу! С чего я взял, что арестованный друг моего отца Генрих Деш и господин Зауфер – одно и то же лицо? Когда я избавлюсь от своих безумных фантазий?
Что из того, что я напомнил привратнице: «Я уже был у вас как-то. Справлялся об одном вашем жильце». – «Не помню», – сказала она и отвернулась. Наверное, ей надо было сколько-то дать за хранение? Но я не имел на то указаний. А собственно, почему? В такой ситуации обязательны чаевые. Просто обязательны. И если господин Зауфер не упомянул о них, не говорит ли это о том, что здесь действуют иные отношения?..
Кажется, я опять попался на крючок фантазии.
У Галлешестор у меня была пересадка. Когда я подхватил загадочный чемодан, из-под его широкого ремня высунулся маленький плоский медальончик из такой же кожи, как чемодан. В такие медальончики вставляется визитная карточка или просто записка с фамилией владельца чемодана. И я сразу понял, почему он оказался спрятанным за ремнем, а не болтался, как положено, прицепленный за ручку чемодана… Просто-напросто у него порвался ремешок. Может быть, когда чемодан впихивали на антресоли… И чтобы он не потерялся, его засунули за ремень. Все ясно как день…
Никакой мистики не было и в том, что на карточке, всунутой в медальон, значилось: «Доктор юрис. Генрих Деш». Вот так.
Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы вернуться к окружающему, посмотреть в окно: не проехал ли я свою остановку!
Но как раз мы к ней приближались.
На улице шел дождь со снегом. Нужный мне омнибус стоял где положено, но в своем волнении я не обратил на него внимания, и он отошел… Уже смеркалось, и я стал под самым фонарем, чтобы еще раз прочесть фамилию владельца чемодана… Может быть, мне почудилось? Может быть, снова – мои фантазии?
Я тщательно спрятал медальон во внутренний карман пиджака, у меня было такое чувство, что он может исчезнуть, растаять или более просто: потеряться… Кожаный медальончик с бесценной визитной карточкой, на которой готическими буквами напечатано: «Генрих Деш»… Вот так.
То самое имя, которое я заучил еще в Москве. То имя, которое назвал мой отец в тот вечер, когда мама сидела у окна в синем платье, кутаясь в шаль, и смотрела на меня блестящими отчаянными глазами.
Я промок до нитки и очень хотел зайти куда-нибудь выпить чашку кофе и насладиться своим открытием. Но не знал, как поступить с чемоданом: я боялся сдать его в гардероб.
Мне оставалось только втиснуться, – уже наступил час пик, – в омнибус. Чемодан я все время ощущал у своей ноги: сейчас я испытывал к нему нежность, почти родственное чувство. В его серой поверхности с пупырышками «под лягушечью кожу» – это, вернее всего, была имитация – виделось мне что-то скромное и достойное, как в его владельце: доктор Зауфер всегда мне нравился, спокойный, дружелюбный…
Все это хорошо. Но если я передам ему чемодан вместе с медальончиком… Тогда он – для конспирации– скажет: «Это чемодан моего знакомого». И я буду возвращен в исходное положение… Судьба уже не раз играла со мной в «Путешественника» – там на доске имелся такой кружок: если фишка попадала на него, весь путь приходилось проделывать сначала…
А если я задержу у себя медальончик? И верну его отдельно? Подходило. На том я и остановился.
Дождь лил не переставая, пока я тащил чемодан от омнибусной остановки к бирхалле.
Но я все-таки перевернул песочные часы: сейчас это было как нельзя более уместно!
Когда я открыл дверь бирхалле, то вдруг подумал, что в ней все выглядит точно так же, как в первый вечер моего появления здесь…
Луи-Филипп возвышался над стойкой среди блистающих предметов, как милостивый и демократический монарх. А на высокой табуретке перед ним сидел Франц Дёппен. И они шептались, словно родные братья… А помещение было почти пустым, только в углу сидела какая-то пара…
Все – как тогда. Но ведь то было еще до Сталинграда и даже до поражения под Москвой. И до того, как я разбросал листовки… И до того, как я встретил своих девчат… И до признания Макса…
Значит, время все-таки не пересыпалось так равнодушно и без всякого толку, как песок в часах… Что-то случалось, что-то приближало меня к свершению. И вот приблизило. Никогда еще я не подходил к нему так близко, как сейчас!
И с этой счастливой мыслью я грохнул на пол чемодан.
Луи-Филипп посмотрел на меня:
– А, ты привез чемодан доктора Зауфера?
– Да, я привез его! – ответил я таким тоном, словно совершил подвиг Геракла: это у меня невольно получилось.
– Поставь его за перегородку, – сказал Филипп будничным голосом, словно речь шла об обыкновенном чемодане обыкновенного господина Зауфера…
Боже ты мой! Он же ничего не знал, слепой, как крот, монарх Луи-Филипп. И Франц не знал. Только я один знал. И был счастлив…
Поставив чемодан за перегородкой, я снял мокрое пальто и пиджак и надел белую куртку.
– Садись, выпей чего-нибудь! – предложил Филипп.
И я выпил большую рюмку штейнхегера, мысленно произнеся длинный и сложный тост в честь путешественника, который, доходя до определенного кружочка на карте, всегда должен был возвращаться в исходное положение. Но однажды миновал опасный кружочек и двинулся вперед…
Я произнес мысленно этот тост и осушил рюмку до дна.
– Ого, – сказал Франц.
Я сидел на высокой табуретке рядом с ним, и мне было очень хорошо, потому что я знал, что скоро придет господин Зауфер, который вовсе не Зауфер, – должен же он распорядиться своим чемоданом…
Я так глубоко задумался, что вовсе отключился от окружающего. А когда очнулся, мне показалось, что все пропало: господин Зауфер ушел и чемодан исчез… Меня охватил такой ужас, что я вне себя бросился за перегородку и опомнился, только увидев чемодан там, где я его поставил.
Филипп убирал со столиков в совершенно пустом зале. Меня это удивило.
– Ну и окосел же ты! С чего, спрашивается? – сказал Филипп добродушно. – Иди домой.
Я посмотрел на часы и с великим удивлением увидел, что почти полночь!
– Господин Зауфер не приходил?
– Нет. А ты не беспокойся. Чемодан цел будет. Разве доктор сказал, что обязательно придет сегодня?
Нет, он мне этого не говорил. Он, конечно, мог прийти, когда ему заблагорассудится…
Это я никак не мог его дождаться!
Ощущение перемены держало меня в непреходящем напряжении. Все вокруг словно бы изменило свой цвет и форму. Как будто я смотрел сквозь очки, привносящие что-то новое в мое восприятие. Обычные предметы заговорили со мной, как друзья.
«Что ты смотришь на меня, словно эта славная битва положила начало всем бедам Германии? – говорила мне картина, аляповато изображавшая битву под Танненбергом. – Может быть, ты думаешь, что старый господин, вошедший с ней в историю, много-много лет спустя в свою очередь втащил в историю некоего Шикльгрубера? Гинденбург и глазом не успел моргнуть, как им завертел шустрый канцлер… Не ищи виновных в столь отдаленной от нас эпохе, копай где-нибудь поближе…» – «А где поближе? Может быть, в тех годах, когда мои родители…»
Нет, я не мог, я не смел этого касаться. Я не хотел слышать об их ошибках…
«И не надо, – тоненько звенел умывальный кувшин в цветастом тазу, отзываясь на мои шаги, которыми я мерил комнату, тщетно пытаясь успокоиться, – не ищи виновных. Делай собственную жизнь. Чтобы не было стыдно». Но как? Как дорваться до настоящего дела? «Ты уже на пороге его», – скрипнула половица под моими ногами. «Ложись и спи. А завтра…» – обещала, дрогнув подо мной, пружина матраца.
– Добрый вечер, господин доктор! Вот ваше пиво– оно нагрето. И соленые крендельки…
– Спасибо, мой мальчик…
– Ваш чемодан стоит за перегородкой, господин Зауфер.
– Спасибо, дружок! Вот тебе за хлопоты.
– Это такая безделица, мне просто неловко, господин Зауфер. Благодарю вас.
– Ты хочешь мне что-то сказать, Вальтер?
– Да, господин Зауфер… Вот здесь медальончик, он оторвался от ручки чемодана. Видите, перетерся ремешок…
– А… Спасибо. Положи его на чемодан, чтоб он не затерялся.
– Здесь ваша фамилия, господин Зауфер…
– Ну и что же? Зачем ты мне суешь эту штуку? Здесь моя фамилия?.. Да. Вот здесь напечатано готическими буквами: Зауфер… Что тебя удивляет?
– Да, действительно, здесь стоит фамилия Зауфер… – Я видел собственными глазами: Зауфер…
– Какая же еще, черт возьми, может там стоять фамилия, кроме моей? И почему ты суешь нос в дела, которые тебя вовсе не касаются?.. Что с тобой, Вальтер?
– Что с тобой, Вальтер?
Я лежал в постели, весь еще там… Там, где происходил этот простой и страшный для меня диалог…
Но надо мной склонялась с выражением крайнего беспокойства Альбертина. Она даже не сняла еще своей неизменной черной шляпы из меха «под котик» и черного пальто, усеянного наградными знаками, как августовский небосклон – звездами.
И я мгновенно пришел в себя.
– Ты так кричал во сне, Вальтер! У тебя, наверное, лихорадка…
– Я здоров. Что я кричал, фрау Альбертина?
– Ты бормотал что-то бессвязное, но очень громко. Я услышала еще в передней… Ты слишком переутомляешься, Вальтер.
– Наверное, фрау Альбертина.
Я не спросил, где ее черти носили до трех часов ночи, но почему-то она сама сочла нужным меня осведомить. Наверное, с воспитательной целью.
– Ты знаешь, Вальтер, в такие времена, как сейчас… Все мы испытываем временные трудности… Сразу множество вредных людей подымают голову…
Я навострил уши. В полумраке комнаты ее лицо в профиль более, чем когда-либо, напоминало львиный зев…
– Наш бециркслейтер попросил меня помочь ему составить списки. Это же не всем доверяется… Ах, Вальтер, как много еще людей, которые мешают нам победить…
– Да, до победы еще как до неба, – не удержался я.
Она горячо зашептала, присев на край моей постели:
– Не говори так, Вальтер. У фюрера есть в запасе новое оружие…
Я слышал про это «новое оружие» уже давно: может, оно и было, а может, это новый пропагандистский трюк колченогого…
– Кончили со списками? – спросил я.
– Не совсем. Я взяла с собой часть, чтобы поработать дома. В канцелярии у меня разбаливается голова: они все там курят…
Господи! У меня под боком эти списки!.. Ну а что, что мне с ними делать? Не могу же я бегать с предупреждениями по всему бецирку… И кто знает, кого они насовали в эти списки?.. Да, но ведь теперь я могу посоветоваться с другом моего отца – Генрихом Дешем… Конечно!
Я повеселел от этой мысли, и лицо Альбертины, которая уже повернулась ко мне анфас, снова было лицом доброй феи, правда с возможностью мгновенного превращения…
– Дать тебе аспирин, Вальтер? – Она наконец поднялась, двужильная гитлерстаруха, запросто не спящая ночь напролет во имя пресечения «мисмахерства». Какой там Дом – приют для престарелых! По ней плакал другой приют: с окошками в клеточку.
Какая странная судьба: единственного человека, который обо мне заботился, я ненавидел всеми силами души!.. От этой ненависти я, наверное, и не мог уснуть. И опять закрыл глаза, когда уже светало.
Но проспал не более часа.
А проснувшись, принял решение…
Было еще очень рано, когда я с рюкзаком за плечами, в котором болтались консервные банки, вышел на улицу. Я так торопился потому, что встреча с господином Зауфером могла сразу изменить мой образ жизни, и кто знает, смогу ли я тогда, буду ли иметь право на эту поездку?
Я вышел из омнибуса и направился к вокзалу. Было слишком рано для потока пассажиров, собравшихся за город, и уже поздно для рабочих, отправляющихся на предприятия. Переулок, которым я шел, оказался совсем безлюдным. Но впереди меня шел человек. Вдруг он шарахнулся от стены дома, словно заметил что-то ужасное. И быстрыми шагами удалился.
Я посмотрел на стену… Это был наклеенный на нее квадрат желтоватой бумаги. Я прочел верхнюю строчку: «Сталинград – первый нокаут Гитлеру…» Дальше я не читал. Кто-то шел позади меня. И я предоставил ему возможность удивляться, возмущаться или ликовать…
А сам вскочил в трогавшуюся уже электричку, – мне пришлось употребить усилие, чтобы раздвинуть автоматическую дверь…
Я ехал в полупустом вагоне «для курящих» и смотрел в окно на «фанерные колонии», скопище игрушечных домиков с крошечными садовыми участками, – дачный рай бедняков, теперь вовсе заброшенный, – трудно было себе представить, что сюда вернется жизнь не то что ближайшим летом, но вообще когда-либо. Потом потянулись фабричные корпуса, на подъездных путях сновали похожие на заводные игрушки, аккуратные вагонетки; зеленые фургоны, влекомые парой не очень упитанных лошадей с коротко подрезанными хвостами, тряслись по серпентинной дороге. Колонны военных машин с красными флажками на головной тянулись по шоссе, а маскировочные сети, натянутые над какими-то зданиями, деревянные щиты с категорическими требованиями беречь горючее и хватать шпионов ни на секунду не выпускали из атмосферы войны, которая «становится бесконечной».
Но когда я зашагал от станции, маленькой, безлюдной и мирной, словно раковина летнего оркестра в зимнем парке; и солнце неожиданно бросило теплые желтоватые блики на брусчатку дороги; и по-весеннему серый, ноздреватый снег обнаружился в кюветах обочь, а вдали, в чуть скошенной перспективе деревенской улицы, завиделись строения кирпичного завода; а еще дальше, на взгорке, две ели обозначили подход к овощехранилищам, – стало мне так легко, словно я приближаюсь к родному дому. Я даже запел про себя, невольно приноравливая шаг к ритму «Лили Марлен».
Деревня словно вымерла. Если бы не аккуратно разметенные дорожки и дымки, в безветрии подымавшиеся, как свечки, над черепичными крышами, можно было подумать, что она безлюдна.
Но у подножия взгорка мне навстречу попалась группа мужчин в рабочей одежде. Они спускались в деревню на обед, – так можно было понять по их виду и по времени. Словно следуя команде, все повернули голову в мою сторону, что, впрочем, было понятно: здесь все знали друг друга, а это было неподходящее место для прогулок.
И мне не захотелось спрашивать у них, как я решил было, идут ли работы в овощехранилищах.
Вдруг кто-то окликнул меня по имени. Я и удивиться не успел, как подбежал ко мне Уве Сухоручка… Он выглядел все таким же здоровяком: и с одной рукой он всегда управлялся лучше других.
– Ты к нам, Вальтер? – кричал он, искренне обрадованный.
Так как я еще не придумал, что ему ответить, и вообще никак не ожидал встретить его, я спросил, не собирается ли он пообедать, и, когда он подтвердил, предложил зайти в деревенскую кнайпу ради нашей встречи. Он охотно согласился, а я подумал, что неплохо бы разведать сначала обстановку.