Текст книги "Песочные часы"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
– Это все Уго. Он ведь большой мастер насчет фотографии, – шептала мне на ухо Эльза. Она доверчиво положила руку на мой рукав, и я чувствовал, как ей хотелось вовлечь и меня в этот волшебный круг возвращения в прошлое. – Сейчас, сейчас вы увидите Уго – это я его снимала!
Крупным планом на фоне зелени, свисающей с козырька над крыльцом, возникло лицо юноши…
Присутствующие взволновались: ведь это был их любимец, а теперь он в России. И кто знает…
Лицо Уго было не то чтобы красиво, но значительно. В широко расставленных глазах его, в полуулыбке, в наклоне головы было нечто заставлявшее думать об этом человеке, возникало желание разгадать его…
И я спросил Эльзу, будут ли еще фотографии самого Уго.
Она с сожалением ответила:
– Нет, ведь это все он сам снимал. И не любил, когда к аппарату прикасались другие… Но если вы хотите…
– Да, Эльза, я очень заинтересовался вашим братом. Он, наверное, хороший человек…
– О!.. – только и могла произнести Эльза. – Вы знаете, Уго прислал нам много фотографий из России. И там вы увидите его тоже. Это очень интересно…
«Из России»! Она ни в коей мере даже не подозревала, насколько мне это интересно!
– Я наклеила их на листы альбома. Очень хорошо получилось! Я принесу их вам показать, – продолжала Эльза азартно нашептывать мне на ухо. – Вы знаете, дядя Бернгард до того, как потерял ногу, был в одной части с Уго…
– А в какой именно?
– Я не знаю, как они называются, эти войска, но это очень трудная служба… – шептала Эльза.
На очередной фотографии я увидел лужайку перед домом того же «Розенхорста». В шезлонге поместилась маленькая женщина, и, если бы Эльза и не поспешила мне объяснить, что это – покойная мама, я бы догадался об этом: у молодой женщины было то же круглое безмятежное лицо, что у дочки, и так же темные волосы рассыпались по плечам.
Потом я увидел присутствующую здесь «тетю Клару» в коротком платье по старой моде и в шляпке котелком. Она была изображена на фоне одной из колоннад Потсдамского дворца, как бы соперничая в монументальности с мраморными колоссами, а ее щупленький жених – или муж? – выглядывал из-за ее мощного плеча в кружевных волнах, как птенчик из гнезда…
Потом уже все вместе: тут и дядя Бернгард, и Штокман, и жены их – одна уже покойная, а другая – разведенная и… «Он так и не женился, но имеет даму, которую не водит к нам, потому что она моложе его на двадцать лет и ему стыдно», – шепнула мне Эльза.
Молодое поколение Штаубов представало во всевозможных ипостасях: в классе, на прогулке с дядей Бернгардом. «Дядя – такой добряк, он любит каждого жучка, каждую козявку… Вот он со своими коллекциями», – шептала Эльза, и умиление ее передавалось мне от мирной жизни этой большой семьи, от их радостей, таких далеких страстям сегодняшнего дня, от устойчивого быта, в котором чудились мне знакомые черты: уважение друг к другу, душевная близость.
Мне казалось трогательным стремление этой большой семьи сохранить свидетельства своей длинной жизни, ее разносторонних интересов. Чего тут только не было! И спевки ферейна любителей пения, и кегельбан, где Штокман демонстрировал свою силу и меткость, величественный и пластичный, как древнегреческий дискобол… И даже какая-то демонстрация была показана, в колоннах которой я увидел знакомые фигуры… На мой вопрос, когда это происходило, Эльза не смогла мне ответить, но ясное дело – не при Гитлере, потому что не было видно ни одного его портрета и даже свастики.
Были тут милые сцены семейной жизни и – крупным планом – изображения любимцев семьи на всех этапах их жизни… Эльза фигурировала начиная с голого младенца, барахтающегося на кружевной подушке, и до царицы выпускного школьного бала в белом платье и с розой в волосах.
Некоторые снимки изображали сцены на озере, на лодках. Но меня заинтересовал более всего Уго: немногие изображения его – ведь большинство были его работой – рисовали характер интересный, непростой. В неуступчивых бровях, в линии рта, особенно во взгляде мне чудились черты искателя. Что искал он? И что нашел? Мне хотелось узнать о нем больше, чем сообщила Эльза: «Он сейчас в России…» Все сейчас в России. Я хотел знать, каков он там. Что произошло с талантливым мастером художественной фотографии, так тонко понимающим природу, человеческие характеры, с такой добротой запечатлевшим и юность и старость. И расцвет природы и увядание. Розовых младенцев и морщинистых бабушек.
Я не слушал реплик, то оживленных, то грустных, которыми сопровождалась демонстрация диапозитивов, я отдавался на волю собственного воображения, которое дорисовывало проходившие передо мной картины…
И потерял представление о том, где нахожусь, и не слышал уже шума ветра и дождя за окнами, не ощущал руки Эльзы на своем рукаве…
И был возвращен ко всему этому внезапно… Кто-то молотил кулаками в дверь, кто-то громко звал хозяина:
– Откройте, господин Штауб! Скорее!
– Что случилось, Густав? – хозяин, ворча, включил свет.
У всех были вытянутые лица от внезапного перехода из темноты к свету и еще более – от того, что так бесцеремонно они были вырваны из тихого мира созерцания.
Хозяин открыл дверь молодому великану в дождевом плаще и капюшоне. С него лило, как с водяного.
– Дядюшка Штауб! На озере – буря, сорвало мостик с лодками!..
От этих слов, от фигуры на пороге словно бы буря вошла в помещение, разметала всех: кто-то вскочил, кто-то откинувшись на стуле, всматривался в нежданного гостя, словно не веря услышанному.
– Я побегу, дядюшка Штауб, – молодой человек ладонью отер мокрое лицо.
– Ступай. Я переоденусь и возьму фонарь, – хозяин поднялся. Благодушие мигом слетело с его лица.
– Я с тобой, пожалуй, – не очень спеша поднялся и Штокман, остальные неловко молчали.
Штауб возразил с нажимом:
– Не беспокойся, пожалуйста! Вы продолжайте здесь без меня.
И тут я подскочил к нему:
– Если разрешите, я – с вами!
Он быстро оглядел меня, словно оценивая мои возможности, и в это мгновение я подумал, что хозяин наверняка– хороший жмот!
– Пойдемте наверх. Я дам вам плащ и сапоги!
Мы поднялись в мезонин. В нежилой каморке с низким потолком я надел комбинезон и болотные сапоги. Клеенчатый плащ и зюйдвестка мне оказались впору. Может быть, они принадлежали Уго.
Хозяин захватил два фонаря с синими стеклами.
Внизу между тем воцарилась всеобщая тревога, высказывались опасения, не залило ли дорогу, ходят ли омнибусы. Внезапно все преисполнились беспокойства и на все лады толковали о случившемся, а фрау Клара предположила даже, что англичане разбомбили дамбу.
Забыв о хозяине и происшествии с лодками, гости спорили о том, двинуться ли всем к остановке или сначала выслать кого-нибудь на разведку.
Хозяин не вмешивался в разговор, да они как будто и забыли про него. Только Эльза крутилась вокруг нас: лицо ее некрасиво исказилось, но на нем, по крайней мере, было написано искреннее беспокойство за отца.
Он потрепал ее по плечу:
– Проводишь гостей – ложись спать!
– Пока я все уберу, даст бог, вы вернетесь! – голос Эльзы дрожал, и я вдруг понял, как боязно ей будет здесь в эту бурю. Неужели они оставят ее одну?
Запоздало прозвучал голос Штокмана:
– В добрый час!
Хозяин не ответил. Мы были уже на улице. На улице, которую, я мог в этом поклясться, я никогда не видел. Так все вокруг изменилось. Тротуары и мостовая не существовали больше. Одна только вода, черная, словно под ней таилась пропасть, стояла на первый взгляд неподвижно. Но, освоившись во мраке, я увидел, что поток бешено несется под уклон, вечером показавшийся совсем незначительным. Сейчас, в этой беззвездной, безлунной ночи, чудился там, впереди, обрыв, с которого неистовым водопадом сорвется вся масса воды, переполнит озеро, и потоп смоет городок вместе с «Розенхорстом» и родственниками.
Впереди виднелись синеватые огоньки и слышались мужские голоса, измененные ветром и быстрым шагом.
– Соседи тоже еще не все лодки вытащили, – проговорил хозяин, словно оправдываясь. – Перевоз ведь еще действует, и никто не хочет упустить случай заработать лишнюю марку.
Конечно, он не хотел лишиться даже ничтожного заработка, – вряд ли много охотников переправляться через озеро в такую позднюю пору! И, кажется, был наказан за жадность.
– У вас там много лодок на причале?
– Две всего. Остальные убраны.
Только теперь я заметил, что дождь все еще идет, но мелкий и бесшумный, как будто он не падал, а обволакивал нас.
Вода хлюпала под сапогами, не высокая, как показалось сразу, – по щиколотку.
Дома, темные – то ли в них уже спали, то ли от светомаскировки, казались безлюдными. А тревожные голоса впереди только усиливали ощущение одиночества и беспомощности перед стихией.
Мы вышли на луговину, спускавшуюся к озеру, о его близости можно было догадаться по реву волн. Я подумал, что озеро, вероятно, велико, но почему-то не спросил, словно был обязан сам знать это.
Теперь мы шли за потоком, который, устремляясь вниз, обрел бешеную скорость, и мы едва удерживались на ногах: под ними ощущалась только глинистая почва, размытая водой, которая, казалось, изо всех сил спешит влиться в поднявшуюся ей навстречу пучину озера, словно какое-то войско, высланное на подмогу основным силам и пробивающееся со все нарастающим напором.
Хотя, как можно было догадаться по шуму воды внизу и ветру, несущему болотные запахи и брызги, мы находились уже на берегу, озера все еще не было видно. На откосе стоял сарай, прочный, под шиферной крышей.
– Здесь у меня мотор, а лодка – внизу, в ангарчике, – объяснил хозяин.
Он повозился с замком и отодвинул тяжелую дверь. Щелчок выключателя показался среди всего этого беснования природы немощным и неуместным. Но в ту минуту, когда яркий свет выставил напоказ всю аккуратность, все хозяйское усердие, как бы материализованное во множестве предметов, в строго обдуманном порядке содержащихся здесь и имеющих такой вид, словно они предназначены для продажи, – в эту минуту даже непогода отступила, бессильная перешагнуть порог царства человеческого старания и порядка.
Я взвалил на плечо навесной мотор и с сожалением покинул сухое и светлое место. Хозяин нес багор и свернутый трос, – аварийное хозяйство было у него на высоте. Теперь я тяжело ступал, стараясь не соскользнуть с относительно твердой тропинки, невидной, но ощутимой под ногами.
Мы очутились у самой воды внезапно, как будто перед нами подняли занавес и обнаружилась темная, клокочущая масса воды, кажущаяся плотной и маслянистой. Небольшой дощатый ангарчик сотрясался от порывов ветра и напора воды. Но чувствовалось, что он все выдержит, так хорошо он был поставлен в укрытии деревьев, стоящих на склоне. И так же прочно, как они, хоть и сгибались и волновались под ветром, маленькое сооружение противостояло буре. Внутри ангарчика во всю его длину стояла алюминиевая лодка: видно, хозяин выстроил помещение специально для нее. Передняя стенка, представляющая собой воротца, была закрыта на мощный железный крючок. Вода поднялась так, что хозяину пришлось нашаривать его под водой. Но легкая лодка прыгала поверху, почти сухая внутри.
Воротца открылись, вдвоем мы вывели лодку на большую воду, сразу принявшую нас на волну.
Нас порядком пошвыряло, не сразу завелся мотор. Успокоительный его стук как будто держал нас на поверхности.
На воде было светлее, чем на берегу: какое-то слабое сияние, может быть от луны, не пробившейся сквозь тучи, но где-то там все-таки существующей, позволяло видеть небольшое пространство за кормой: нос зарывался в брызги, как в мыльную пену.
Хозяин сделал мне знак, чтобы я пересел к мотору, а сам лег на носу и подтянул трос. Я ровно ничего не видел, но он, вероятно на слух, определил, что где-то тут носится мостик с лодками. Я не видел его, но представлял себе длинное туловище с двумя вытянутыми и прыгающими как в лихорадке руками.
Бушующая вокруг вода гасила представление об ограниченности ее берегами, казалась необозримой, бескрайной, а теплая кнайпа, сарай на берегу – словно бы в ином мире. Штауб прокричал мне, чтобы я достал черпак из-под скамейки. Не отпуская ручку мотора, я другой рукой принялся вычерпывать воду, захлестывающую лодку.
– Тихий ход! Тихий ход! Вот он! – прокричал хозяин, плашмя лежащий на вздернутом кверху носу моторки. Но я все еще ничего не видел, только поскрипывание послышалось мне в шуме ветра.
Но тут же возникло по борту видение темного длинного туловища с раскинутыми руками, точь-в-точь как мне представлялось.
– Поворот! – командовал Штауб.
Мы стали резать волну, приближаясь к мостику, прыгающему на гребне, и теперь уже отчетливо слышные скрипы и стук лодок об его доски долетали до меня, словно захлебывающиеся голоса о помощи.
Описывая круги, мы приближались, багор уже, казалось, мог зацепить борт прыгающей на цепи лодки, но нас относило, и все начиналось сначала.
В небе между тем происходила кутерьма: толкались боками лилово-черные тучи, в расщелины между ними лился мутный, зеленоватый свет, словно через грязное бутылочное стекло. Беспокойство в небе отражалось в воде, вскипающей вокруг нас во всем разнообразии высокой волны, зыби, мелкой ряби, больших и малых кругов – в зависимости от маневров нашей лодки.
Вдруг все залил странный свет, похожий на тот, который дают лампы дневного света: пробилась луна. Она была как монета с выщербленным краем. Видно было, что сейчас она снова закатится в тучу, и от этого охватывало нетерпение, острое желание предпринять что-то, используя этот короткий, ненадежный, как вспышка ракеты, свет.
– Садитесь к мотору, – предложил я и стал раздеваться.
Хозяин понял меня, но не стал удерживать.
Первое мгновение в воде было обжигающим, словно я прыгнул в кипяток. Но это прошло почти тотчас. Я плыл, как меня учили плыть в волнах, используя их направление, и то, что мое тело слушалось меня, что я ощущал свое упорное движение среди всего этого беснования, наполнило меня восторгом, как будто я теперь мог все.
И вовсе уж не жалкий мостик с брошенными из жадности лодками был моей целью, а, казалось, некий желанный берег, который то показывался из воды, то исчезал. Летучим голландцем неслось по волнам туловище с раскинутыми руками, то вздымаясь в мутном свете странными очертаниями, то пропадая, и этой игре, опасной и привлекательной, казалось, не будет конца.
Что-то кричал мне Штауб, но голос его терялся в шуме. Да и не нужен он мне был. Может, и не было никакого Штауба. А был только ускользающий желанный берег и мое стремление к нему.
Я сделал рывок неожиданно сам для себя и больно ударился грудью о борт лодки, но уже не выпустил его.
Когда я перевалился через борт, все кончилось: блаженное состояние борьбы, ощущение своей силы, притяжение цели, – я сидел мокрый и дрожащий, как щенок, в пляшущей на волне лодке и с трудом поворачивал в уключинах набухшие весла.
И сразу услышал стук мотора: Штауб бросил мне трос – неудачно. Во второй раз я поймал его на лету.
Луна зашла. И словно бы укротила бурю. Волны стали мягче, округлее, лодка двигалась споро. Я оделся, но холод не вышел из меня. И вместе с ним сохранялось воспоминание о только что испытанном, но как бы уже давнем и даже невозможном под обычным этим небом на обычном, кажется даже не очень большом, озере.
Когда мы добрались до «Розенхорста», стояла уже глубокая ночь. Ветер утих, и потому она казалась такой глубокой и мирной.
В помещении горела одна лампочка на столе, за которым я сидел. Все было прибрано, все стояло по своим местам, даже сдвинутые столики разъехались, словно разведенные супруги. Изразцы печки еще сохранили тепло, и я прижался к ним спиной.
Вошла Эльза в мягких домашних туфлях и фланелевом халатике. Волосы ее были закручены на бигуди и покрыты тонкой косынкой.
Она принесла перины и подушки.
– Я постелю вам на диванчике, – она с сомнением взглянула на короткое для меня ложе.
– Можно подставить стулья, – сказал отец. – Пойди, парень, сними с себя все мокрое.
Когда я сошел вниз, старика уже не было. Диванчик с приставленными к нему стульями выглядел роскошно под двумя перинами в цветастых наволочках, и две подушки венчали это привлекательное зрелище.
Я проглотил слюну, предвкушая, как влезу под перину.
Эльза улыбалась, любуясь своим сооружением: это была добрая домашняя девочка с милой темноволосой головкой в бигуди.
На столе рядом с лампой лежали две кредитные бумажки.
– Вы здорово помогли отцу. Он хочет вас поблагодарить, – сказала Эльза, явно довольная отцовской щедростью.
– Спасибо, – сказал я и взглядом дал Эльзе понять, что ей больше тут делать нечего.
– Утром я сварю вам кофе, – пообещала она, уходя.
Она еще не успела закрыть дверь, как я начал раздеваться. Все было хорошо, все мне нравилось. Я не зря отправился в путешествие по дороге на Пихельсдорф. Эта ночь встряхнула меня. Вырвала из обыденности, из монотонного течения дней Вальтера Занга. То состояние: «Ничего уже не будет» – кончилось. «Еще будет что-то, раз произошло то, что произошло, – путано думал я, – раз могла быть такая ночь, такое чувство свободы, силы, преодоления…»
Я хотел закурить, но раздумал: глаза закрывались. Когда я потянулся потушить лампу, я увидел на столе альбом. Эльза сдержала свое обещание.
На крышке была четкая цифра: 1941 г. Значит, здесь – фотографии Уго, присланные с фронта. Из России.
Только сейчас поняв и оценив это обстоятельство, я спустил ноги со своего роскошного ложа. Сон спорхнул с моих век, легко, словно вспугнутая муха, отлетел и пропал.
Тяжелый альбом сам кинулся мне в руки. Я пододвинул лампу и, снова улегшись, развернул перед собой громоздкое сооружение из эрзац-кожи.
Не газетные снимки, не фотохроника, – каждодневные наблюдения такого мастера, как Уго… С его умением выбирать натуру, угол зрения, свет… Каждодневный кусочек правды… Я был полон ожиданий. Меня радовало, что альбом такой толстый: это же целая фотоэпопея!
Первые же страницы взволновали меня ужасно. Удивительным образом на кусочке картона передавалось ощущение покоя и простора русского поля. Поле с березой обочь. Низкое небо с легкими облаками. Косая тень от чего-то, не вошедшего в объектив… Но в этом – еще ничего тревожного, ничего опасного. Мирное поле. Береза с неподвижными листьями. И, вероятно, жарко: это июнь.
Следующий снимок: аппарат схватил то же поле чуть выше. Стало ясно, что тень падала от танка. Средний танк стоял, завалясь одной гусеницей в борозду, как бы отдыхая.
На броне стояли три совершенно голые мужчины. Только в пилотках. Их белые, без загара, тела выглядели чудовищно отчужденными от этого поля, от березы, от самого воздуха вокруг них.
Это не были молодые парни. Нет, зрелые мужчины. Стояли они на броне, как пришельцы с чужой планеты, на крыше аппарата, принесшего их сюда. И голыми они были вовсе не потому, что купались, или собирались это сделать, или загорали. Нагота их была глумливой, издевательской. А то, что они были некрасивы: один – жирный, другой – с кривыми ногами, – подчеркивало это. Они утверждались на этой земле. Их разинутые в хохоте рты, шутовски выпяченные животы, руки, упертые в бока, – все выдавало замысел изображения.
У меня пересохло в горле.
Я перевернул страницу, не зная, чего ожидать дальше. Мне хотелось забыть, стереть в памяти видение на броне танка на обочине поля. Как бы очиститься от него. Была еще мысль о самом Уго. Можно было думать трояко. Самое простое: «Он тут ни при чем» – так наспех я сформулировал. Но Уго был не просто фотограф, а художник. Нет, он не мог бездумно создать портрет Завоевателя, Гунна. Он всегда присутствовал в своих произведениях. Как художник, некогда рисовавший себя на углу своего полотна. И тогда возникала вторая мысль: автор разоблачал своих героев. Я хотел бы остановиться на ней, но это было невозможно: три фигуры голых наглецов на броне танка были воспроизведены не равнодушно, но – пресмыкательски! Автор подчинялся этой силе. Ей никто не мог противостоять. И он тоже. «Нет преграды таким, и вот они – рожденные побеждать!» – говорил этот снимок. Но победители могут быть всякие. Эти – не имели ничего общего с триумфаторами на блистающих колесницах, делавших из победы ослепительное зрелище, спектакль. И с теми, кто на белом коне въезжал в пределы побежденных, у них тоже не было сходства…
Они ведь не забирали города, а уничтожали их. И не стремились управлять побежденными, а только – истреблять их и мучить. Они несли разрушение и власть произвола.
Как отнесся к ним художник? Он пал ниц перед ними.
Так я воспринял, но все еще думал, что могу ошибиться. Что где-то найду оправдание молодому человеку с ищущими глазами. Где-то увижу его подлинное лицо. Лицо художника-свидетеля? Свидетеля обвинения? Или соучастника? Случайного? Сознательного?
Я ведь тогда ничего не знал о том, что получило название «зверства», вероятно родившееся в народе, а позднее определившееся точной юридической квалификацией. Откуда мне было знать? Я питался продукцией департамента Геббельса, не верил ей, мог предполагать всякое, догадываться о многом, но знать ничего не мог.
И листал альбом.
Офицер в расстегнутом мундире с двойными молниями в петлицах сдает карты партнерам. Внутренность избы, стол, выскобленный добела. Карбидная лампа на нем. Озабоченные лица игроков…
Виселица. На ней три тела. Лица черные, сливаются с фоном. Только тела, словно бы бескостные. Зато отчетливо видны фигуры «исполнителей»: они застыли в позах людей, исполнивших свое предначертание и пожелавших увековечить это. Да, в них высматривается жадное стремление сохранить этот миг для будущего, не потерять его, не дать кому-то когда-то право сказать: «Этого не было…» «Это было», – утверждают стоящие у подножия виселицы всем своим видом, от фуражки с задранной впереди тульей до коротких голенищ сапог; выражением лица говорящие: «Это наша работа, мы делаем ее отлично»…
Я нашел то, что искал. Что подозревал и в чем боялся убедиться.
Молодой человек с ищущими глазами был среди них. Среди тех, кто стоял у подножия виселицы. Не Пилатом, умывшим руки, стоял он среди них, а – одним из распинающих. Ничем не отделимый от них.
Нет, нет! Не так, как художник, некогда изображавший себя в правом нижнем углу картины… Говорящий таким образом: «Я создал это. Я так увидел это. И о том свидетельствую».
Уго Штауб стоял в ряду других, такой же, как они. Такой же мундир со спаренными молниями был на нем. И только глаза его нельзя было рассмотреть. На них падала тень козырька фуражки с задранной впереди тульей.
Я нашел еще одного: лицо было в тени, но я узнал по мясистому носу и темным бровям добряка дядю Бернгарда.
Я потушил свет, но уснуть не смог. Странным образом события этой ночи перепутывались, сближались, расходились. В провалы между ними тотчас вползали картины других событий, как бы на одном временном уровне… Плыла по темному озеру виселица, в кругу семьи сидел молодой человек в мундире с молниями, молча метал карты и не подымал головы, не давая увидеть то, что стояло у него в глазах.
Потом все залила темная вода с белыми гребешками и накрыла меня с головой.
Я проснулся, не понимая, где я. Постепенно окружающее вливалось в меня по капле. Как горькое лекарство.
В комнате было темно от закрытых ставен, но я чувствовал, что уже светает. В доме стояла тишина, можно было подумать, что я совершенно один в нем. Так я и ощущал себя. Торопливо, словно боясь быть застигнутым врасплох, я стал одеваться, почему-то не зажигая света. Впрочем, я тут же понял, что просто не хочу видеть фотографии на стенах.
Мне все-таки пришлось зажечь лампу, чтобы посмотреть на часы. Они показывали половину шестого. Не было уверенности, что омнибусы уже ходят.
Мне показалось, что за окнами шумит дождь, но, когда я распахнул ставни, оказалось, что это только ветер. Ветер трепал тополя в аллее, как будто еще не вытряс из них все, что можно. Ни одного листика не оставалось на их узловатых ветках. Тополя стояли по обе стороны дороги с некрасиво растопыренными черными пальцами. Словно шествие погорельцев.
Беря со столика свои часы, я увидел две кредитки. Я придавил их альбомом, чтобы они не слетели от ветра, когда я открою дверь.
Омнибусы еще не ходили, а ждать я не захотел.
И отмахал семь километров до станции электрички.