355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » Песочные часы » Текст книги (страница 21)
Песочные часы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:30

Текст книги "Песочные часы"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)

3

За новым поворотом судьбы открылось многое, очень многое. И счастливое. Счастье было подняться по трем каменным ступенькам груневальдского особнячка, громко именуемого «виллой», нажать кнопку звонка под медной дощечкой: «Доктор юрис. Герберт Зауфер», услышать шаги за дверью и произнести обычное: «Доброе утро, господин доктор! Это я…»

Так начинался день, который выдавался не часто и поэтому был особенно значителен.

Обычно мы уезжали за город. Генрих Деш любил местечко с поэтическим названием Онкельтомсхютте[9]9
  Хижина дяди Тома (нем.).


[Закрыть]
. Мы добирались туда подземкой. Генрих говорил, что когда-то здесь был чудесный уголок. Сейчас он ничем не отличался от других берлинских пригородов.

Генриха эти места привлекали воспоминаниями. И так как эти воспоминания касались моего отца, то они становились как бы и моим достоянием. Мне казалось, что я вижу в кленовой аллее, тогда густой и тенистой, молодого, немного постарше, чем я сейчас, докера Курта Шерера. Воображение мое легко снимало седины Генриха, сглаживало морщины на его лице, выпрямляло слегка сутулую спину. Рядом с моим отцом он, человек умственного труда, выглядел, верно, более хрупким, более «комнатным»… Как они сблизились? Стали друзьями?

– Видишь ли, Вальтер, моя дорога шла не так прямо, как у твоих родителей. Хотя я старше твоего отца, он долго был моим наставником. Сначала нас связывала просто взаимная симпатия, и мне любопытно было узнать его друзей, его девушку – это была твоя мама, Вальтер. Красивая деревенская девушка… – Генрих улыбнулся, посмотрел на меня, за толстыми стеклами очков его серые глаза казались неестественно большими. Какими они были тогда? Когда в них отражалась «красивая деревенская девушка». Как смешно, что мою высокообразованную маму назвали просто «деревенской девушкой»!

Генрих угадал мою мысль:

– Твой отец уже тогда был партийным функционером. А Кете только приобщалась к делу.

Он замолчал надолго, и я не решился спросить, как случилось, что Курт Шерер, докер из Ростока, сделал своим единомышленником студента-юриста Генриха Деша, сына председателя судебной палаты. И каким образом тот, вместо того чтобы занять прокурорскую должность, как это намечалось, стал адвокатом в политических процессах.

Я узнал об этом позже. Генрих Деш сам хотел услышать от меня многое: он ведь не виделся с моим отцом после того, как, по решению партии, мои родители покинули родину. Иногда вопросы Генриха поражали меня своей наивностью: он совсем не знал нашей жизни, не всегда понимал то, что казалось мне простым и естественным.

Через него мне открывалось то, о чем я только догадывался. Как я мог знать о «другой Германии», если находился на дальней орбите подпольного движения? «Песочные часы» были как бы «перевалочной базой», удобным этапным пунктом, – со своим тиром, винным погребом, кладовыми… С Филиппом Кранихером, инвалидом войны и членом нацистской партии…

– И он вошел в нее уже коммунистом? – спросил я.

Деш удивился:

– Коммунистом? Он вовсе не коммунист. Но ненавидит наци. И незаменимый исполнитель… Тебе не все понятно, Вальтер. Знаешь почему? И почему ты не распознал их. Хотя крутился там с подносами каждый вечер…

Генрих попал на болевую мою точку: мне показалось, что эти слова он произнес с несвойственной ему суровостью.

– Я очень стыжусь, товарищ Генрих.

– Произошло так потому, что эти люди не подходили под твои стандартные представления, под тот образец борца, который ты смоделировал… – в обычной ироничной манере Генриха мне чудился укор.

Но как точно он определил… Разве Луи-Филипп долгое время не был в моих глазах просто толстым кабатчиком, занятым своими «штамгастами»? А Франц – пустым балагуром? А Конрад – нацистом? Пожалуй, вызывал у меня уважение только Густав Ланге. Его неторопливые и веские слова; хотя изуродованная ранением, но все еще могучая фигура; весь его облик, исполненный достоинства рабочего человека, приближал его к моему «эталону». И конечно, теперь меня удивило, что он старый социал-демократ, а вовсе не коммунист…

– В бирхалле я давно не вижу господина Ланге. С ним ничего не случилось, товарищ Генрих?

– По нашим временам, если человеку не отрубили голову, значит, ничего не случилось. Но в черные списки он угодил. И его вытолкали за проходную… Пусть он пока отсидится на своей родине. Есть такой городишко Пельтов, там еще царят более или менее патриархальные нравы. И партайгеноссен, занятые парадами и речами, не так бдительны.

– И он там все-таки…

– В безопасности? Ну, этого никто не знает. У них на заводе хорошо наладили выпуск некомплектного оборудования. Военного. В конце концов это, конечно, раскрылось…

Я уловил в голосе Генриха нотку обреченности, которая мне была уже знакома.

– Ланге глубоко пережил измену своих товарищей– социал-демократов. Это его и сблизило с нами. И не его одного.

Так мы говорили о людях, которых я знал и о ком только слышал. Слышал с раннего детства. Чьи имена так часто произносились в нашем доме: Эрнст Тельман, Вильгельм Пик…

– Под влиянием твоего отца я пришел к марксизму, – говорил Генрих, – воспринял его теоретическую основу… Без этого невозможно понять, что происходит. Как удалось нацизму достичь столь многого. Социальная мимикрия – это еще не все. Я бы сказал, есть еще «нравственная мимикрия»…

Я сразу вспомнил Иоганну, как она убежденно сказала: «Фюрер, конечно, против…» Ну конечно, он «против» порнографии и даже «нахтлокалей»…[10]10
  Ночных ресторанов (нем.).


[Закрыть]

– Ты слыхал о тридцатом июня, Вальтер?

– Да, конечно. Я слышал, что Рем подымал штурмовиков на «вторую революцию», требуя выполнения обещаний, данных Гитлером… Обещаний «укоротить» капиталистов, уничтожить универмаги, удовлетворить мелкую буржуазию…

– Так вот, когда расправились с Ремом, и он был убит, и многие его единомышленники – тоже… то эта расправа была представлена не как политическая акция… отнюдь. А как возмездие за «безнравственность», «разложение» и – гомосексуализм. Это совсем неглупо было придумано, Вальтер, этому поверили многие…

Да, конечно, наци все используют. Они с самого начала использовали все низменные качества в людях: пресмыкательство перед силой, мелкобуржуазность, ограниченность шписбюргера… Они сумели поставить на службу своим целям и все лучшие качества нашего народа: его усердие в работе, его способность к жертвам и стремление к справедливости. На наших глазах совершается самый великий обман, какой только совершался на самой обширной арене человеческой деятельности. Обман, в который втянуты миллионы; преступление, в котором погрязли миллионы…

Деш остановился, так круто повернувшись на каблуках, что пола его щегольского пальто откинулась, и на мгновение я увидел ствол пистолета в легкой кобуре из кожаных лент.

В одну минуту это как-то преобразило Генриха в моих глазах. На задний план отступила «профессорская» манера речи и этот чисто интеллигентский жест, с которым он сбрасывал очки, держа их за дужку.

Передо мной встала другая жизнь этого человека – жизнь рабочих кварталов, возня с транспортами литературы, «выступления шепотом», накоротке, всегда с оглядкой, со смертельным риском.

Я увидел его – не только человека, который помог мне, вторгся в мою жизнь, а – учителя.

Учителя жизни на самом остром ее повороте, уроки которого мне объясняют многое, многое из моего опыта, потому что я уже имел опыт в этом мире, и я хотел не просто накоплять его, а познавать его смысл и сущность.

Я отдавал себе отчет в том, что никогда не смогу жить жизнью Вальтера Занга. И если вначале я считал, что слепой случай толкает меня то в одно, то в другое рискованное предприятие, противопоказанное Вальтеру Зангу, то сейчас я понимал, что сам искал эти случаи и что не могло быть иначе и не было для меня других путей.

Внешне, казалось, ничего не изменилось: так же, как и раньше, бегал я с подносами между столиками. Так же величаво возвышался над стойкой благодушный Луи-Филипп и все новыми «вицами» потешал завсегдатаев Франц Дёппен.

Но мне открылось тайная тайных «Песочных часов».

Словно бы в общем потоке текли разные струи, теплая и горячая, с разным накалом и разной скоростью.

…Если бы само Время пересыпалось в песочных часах у входа в бирхалле, сейчас в одну секунду совершилось бы перемещение песка из верхнего сосуда в нижний!

Мое время неслось, скакало галопом, как верховая лошадь Конрада. Имея специальное разрешение, он делал разминку на треке Тиргартена. Вероятно, эти прогулки нужны были ему и для дела.

Конрад очень серьезно относился к этому. Однажды он сказал мне: «Надо тренироваться физически не только для того, чтобы жить, но и для того, чтобы достойно умереть…» Только много времени спустя я понял смысл этих слов. А тогда они показались мне позерскими.

Наше сближение было односторонним. Конрад не знал моей истории: ему просто сказали, что, возможно, мы будем вместе «активно действовать». Я знал о нем больше, но, в общем, тоже немного. Он вызывал во мне сложное чувство симпатии и некоторой отчужденности. Я любовался им, но как бы через стеклянную стену.

И этого совместного «активного действия» я ждал немного настороженно, смутно представляя себе, что это будет и как оно получится. Как мы «притремся» друг к другу. Иногда он мне был очень близок со своей открытой мальчишеской манерой держаться, острыми словцами, которые так естественно слетали с его языка даже тогда, когда он появлялся в изысканном вечернем костюме со свастикой в петлице.

– Ты ловко с ним управляешься! – сказал я ему как-то, наблюдая его манипуляции с моноклем.

– Еще бы!.. Слушай, ты меня недооцениваешь. Моя фамилия все-таки Гогенлоэ!

– Ну и что? – спросил я, но, поняв, что дал маху, поправился: – Ты все-таки больше наш, чем Гогенлоэ…

– Спасибо, Вальтер! – сказал он очень серьезно и сжал мою руку.

– Слушай, как ты вошел в движение? – спросил он меня однажды.

– Я – рабочий, Конрад. Мой отец – токарь. По классовому самосознанию…

– Национальному самосознанию, – неуверенно поправил Конрад.

– Нет, именно классовому…

– Я думал, что классы – выдумка марксистов, – сказал он простецки.

– Ты совсем темный, Конрад, это же просто срам!

– Сейчас некогда просвещаться. Я должен бороться. Ты пришел «по классовому»… А я – по одной своей ненависти. Сначала это была ненависть Гогенлоэ к этому вонючему выскочке, парвенюшке-ефрейтору… А когда я научился думать, я возненавидел и Гогенлоэ не меньше, чем его!.. Слушай, мы все, все наше дело замешено на ненависти…

– Нет, Конрад, нет… Мы думаем о будущем!

Но Конрад не слушал меня:

– А с чего пошел с нами Филипп? Из ненависти! Когда отца его жены растерзали в гестапо. И эта молодая женщина, хрупкая, нежная, не выдержала удара… Верь мне, Вальтер, я не отступлю, ни перед чем не остановлюсь! Какая разница: читал ли я толстую книгу, которую написал Маркс, или нет… Разве она учит, как бить врага?..

– Вот именно этому и учит!

Конрад пригласил меня пообедать у Кемпинского.

Я охотно согласился: мне не случалось бывать в «настоящих» заведениях, а Кемпинский – это было чертовски шикарно!

– Ничего, что я в спортивном костюме? У меня другого и нет…

– Днем темный костюм не обязателен. И война списала весь бонтон, вместе с самим этим французским словом… Во-вторых, – Конрад скривился, – ты же знаешь, мы живем в демократическом рейхе…

Он окинул меня взглядом и добавил:

– У тебя вполне «арийский вид», ты явный долихоцефал, с чем тебя и поздравляю. Побольше бы кретинизма во взгляде, и сойдешь за самого-самого «нордического»… Я тебя так и представлю.

– Представишь? – испугался я.

– Ну да, тебе будет полезно посмотреть это падло, с которым я играю в игру: «Я тебя вижу, ты меня нет!» Значок нацепи.

Я нацепил. И вычистил свой серый костюм с брюками гольф, который я носил с модной небрежностью, ни в коем случае не отглаженным!

Конрад еще не остановил у респектабельного входа свой зеленый гоночный «мерседес», как подлетел бой в цилиндре с фирменным знаком и распахнул дверцу.

Зеркально-стеклянную вертушку привел в движение верзила швейцар, роскошный старик. Можно было подумать, что сам Кемпинский выбежал встречать нас, в переполохе не успев сбросить маскарадный костюм Отелло. Красный бархат на верзиле старике выглядел так, будто отродясь он ничего другого не носил, а массивная цепь на нем была не тоньше, чем у дворовой собаки. Кроме всего, он держал в руке булаву, словно гетман Скоропадский.

Конрад ответил на его низкий поклон легким «немецким приветствием» и спросил, тут ли, «господа партайгеноссен». Отелло ответил, что «все тут». Здесь же, около швейцара, возникли четверо тоже здоровенных, – вероятно, Кемпинский уберег их от фронта через своих клиентов, – мужиков, но не в бархате, а в безукоризненных фраках. С быстротой и ловкостью ночных грабителей они стащили с нас пальто и «приняли» перчатки: шляп мы, конечно, не носили. Даже зимой.

На лестнице, широкой, как в музее, нас встретил – опять же совершенно готовый к строевой службе – мужчина с партийным значком на лацкане смокинга. Ступая с такой осторожностью, словно прокладывал нам дорогу в джунглях, он провел нас через анфиладу гостиных в зал. Зал был такой чистый, такой просторный, так был залит, несмотря на день, светом электрических свечей и так, я бы сказал, сдержанно обставлен, что отдаленно напоминал великолепную операционную.

Конрада оживленно приветствовали. Их, правда, было всего шестеро в пустом зале, молодых людей, в общем-то непохожих друг на друга, но вместе с тем как-то «унифицированных». Даже слегка косоватый блондин в эсэсовском мундире не выделялся среди них. Скорее, был несколько отличен от других один, потому что казался много старше, с плешивой головой и в больших очках. Его представили как доктора теологии, фамилию я не разобрал. Здесь называли его запросто: Отти. Как я понял, он был из «великих пропагандистов».

Благодаря искусству целой бригады лакеев, принявших нас у самой двери с молчаливыми поклонами, мы как-то незаметно для себя оказались за накрытым столом, и перед каждым из нас уже высилась пирамида крахмальной салфетки, осеняющая такое количество вилок, ножей и ложечек, что я сразу же задумался об очередности их употребления.

Это тотчас, впрочем, разрешилось: все хватали что попало, чем попало. Костюмы на всех, кроме эсэсовца, были спортивные и мятые. Это являлось не только данью моде, не только указывало, что они конечно же за рулем, но, кроме того, что они сами устраняют неполадки в своем автомобиле. Словом, «только что из-под машины», – это было то, что нужно…

Одно место за столом оставалось незанятым, и Конрад выразительно показал на него глазами:

– Какой-нибудь «гвоздь программы»?

– Гвоздиха! – скорчил гримасу маленький, вертлявый, с обезьяньей мордочкой, на которой смешно выглядело пенсне.

– Ну? Это что-то новое. Я бы даже сказал, противоестественное, – протянул Конрад.

Намек был понят; Конраду похлопали.

– Пошел с козырной! – воскликнул обезьянник.

– Так кто же она? Актриса? Поэтесса? Нет? Ну, тогда проповедница католицизма?

– Наоборот, – мрачно уронил Отти, – с ней – скорее пасть, чем спастись…

– Боюсь догадываться… сдаюсь! – Конрад разрушил хитрую постройку салфетки и разложил ее на коленях. – Углубимся в предмет… Ага, тащат омаров!

– Увы! Это презренные крабы. Кажется, идет война. «Надо бороться с обжорством», – сказал жирный Герман.

Молодой человек, выглядевший на фоне собравшихся просто лордом, в новеньком фраке и лакированных ботинках, поставил перед каждым фарфоровую мисочку с розовой жидкостью, в которой плавал ломтик лимона, и положил красную салфетку с изображением омара. Самих омаров, правда, не было, но я догадался, что в розовой водице следует полоскать пальцы по ходу расправы с крабами.

За порядком следил тощий, но холеный метрдотель, похожий на Чемберлена. Словом, здесь был полный набор уклоняющихся от чести пасть на поле брани!..

Между тем за столом продолжался разговор, начало которого я прослушал. Говорил Отти, чеканя слова, в той «приподнятой» манере, какая была обычна у наци-ораторов:

– При чем тут просвещение? Пропаганда не имеет ничего общего с просвещением. Она может еще дать какую-то информацию, но основное ее назначение – не разъяснять, а преподать определенные истины и понудить к определенным действиям. По-ну-дить…

Он отставил свой бокал.

– Чем же тогда пропаганда отличается от приказа? – спросил Конрад и посмотрел на меня, чтобы я оценил его «подначку».

– Исключительно тональностью, – отрезал Отти. – Пропаганда – разговор со всеми сразу. Приказ – повеление каждому. Пропаганда – инструмент господства. А я бы добавил к этому известному определению: этот инструмент, как, скажем, лопата, призван взрыхлить почву… Почву, на которую потом упадет зерно приказа…

Отти понравилась собственная метафора. Он ткнул указательным пальцем в скатерть, словно, найдя удачную мысль, прижал ее пальцем к столу. Потом он вынул записную книжку-алфавит и записал свой экспромт на букву «п».

Конраду, кажется, не хотелось останавливаться на этом: у него были свои цели в разговоре. И он, явно для меня, играл с Отти в поддавки.

– Всё так, – сказал он, – но есть вещи более важные…

– Нет ничего важнее, – перебил Отти, – потому что пропаганда входит в систему тотальной обработки нации.

– Но вы всеми силами отталкиваетесь от участия разума в деле пропаганды, не к разуму взываете вы. А – к чему?

– К чувствам, дорогой Конди, к чувствам! Пусть интеллигентские недоумки танцуют вокруг разума. Национал-социализм глубоко реалистичен: пропаганда воздействует на чувства! Разум – гость, а чувства – хозяева. Без гостя дом есть дом. Без хозяина – нет дома, – с пафосом выпалил Отти и остался доволен собой.

– И потому наш Отти запивает сотерн мюнхенским пивом! – иронически воскликнул обезьянник.

Когда Отти поднес к губам пивную кружку, обнаружилась красивая подставка со свастикой и готической надписью вокруг нее: «Немец! Твоя жертва священна!»

Отти поставил ее на ребро и глубокомысленно произнес:

– Вот вам, господа, пример вездесущей пропаганды, пропаганда везде и всегда! Речь идет о жертве. Жертва может быть разной. Важно, что она священна.

– Но одни бросают на алтарь отечества свою жизнь, а другие – только медяк в кружку сборщика. Что же, их жертвы равны? – Конрада развлекала серьезность Отти.

– Каждая молитва угодна богу, так и фюреру угодна любая жертва. Из суммы этих жертв и рождается великое самопожертвование нации.

Отти подумал немного и вновь вытащил книжку. Конрад опять посмотрел на меня, без слов говоря: «Видишь, кого я тебе показал?»

В процессе записывания Отти обрел еще какую-то мысль. Об этом можно было догадаться опять-таки по движению указательного пальца. Но высказать ее не пришлось.

– Господа! Я иду встречать нашу даму! – закричал обезьянчик. – А вы настройтесь на менее академические темы. Конрад! Расскажи что-нибудь про лошадей…

Никто уже не хотел слушать ученого Отти. Все выколупывали нежные розоватые шейки крабов и обсасывали клешни, время от времени погружая пальцы в мисочки с лимонной водой и вытирая их салфетками с омаром.

Вдруг все за столом поднялись, и так как я сидел в конце его, то увидел вошедшую, только когда обезьянчик отодвинул для нее стул и она уселась на него, несколько грузно, поскольку эфирным созданием ее никак нельзя было назвать.

И все же это была Ленхен… Она сильно раздалась в ширину, что, по военному времени, было даже несколько загадочно!.. И пожалуй, это ей шло. Она уже не выглядела ни Гретхен, ни Лорелеей! Но что было, конечно, важнее, она целиком отвечала требованиям, которые предъявлялись наци-даме: цветущая женщина, родоначальница, мать или будущая мать многочисленных солдат рейха, хозяйка в доме, при этом не уклоняющаяся от обязанностей перед фюрером. На ней был отлично сшитый строгий костюм, не скрывавший всех ее женских достоинств, а на широком ривере его блестел партийный значок.

Лени держалась свободно, как в привычной компании. Когда ей представили меня и Конрада, она, скользнув по мне взглядом, закричала:

– Вальтер! Ну как же я рада видеть тебя! Ты все еще живешь у старой ведьмы на Линденвег?

– Конечно, Лени. Я приговорен к ней пожизненно!

– А мой дядя еще не окочурился? Ох, господа, если бы вы знали моего дядю! Он искренне считает, что национальная революция произошла лишь благодаря его усилиям на поприще сбора старых калош…

Ленхен болтала с такой легкостью и естественностью, что я просто диву дался. Особенно когда выяснилось, что она какая-то персона в Женском союзе.

О боже, – Лени! Мне даже показалось, что при каком-то повороте в ее миловидном личике проявляется что-то, напоминающее львиный зев.

Конрад поменялся с Лени местами, и мы оказались как бы сами по себе за столом, где продолжал ораторствовать Отти. Лени тотчас сказала:

– Я была так влюблена в тебя, Вальтер. А ты пренебрегал мною. Из-за этого, пожалуй, я и удрала…

– Надеюсь, ты удрала не от меня, Лени, а от дяди с его калошами.

– Знаешь, Вальтер, я так надеялась удрать вместе с тобой… Ты всегда считал меня дурочкой, а вот видишь, какие люди меня окружают. И ценят…

– А за что же именно они тебя ценят?

– Как тебе не стыдно, Вальтер, – Лени подняла на меня свои серые глаза в темных ресницах, невинные, как у младенца. – Я замужем.

– О господи, час от часу не легче! Где же твой муж?

– Там, где теперь все мужья, – ответила она расхожей фразой, но с большим достоинством, – в наших доблестных войсках.

– О, в снегах России?

– Не совсем. Он в эсэсовских частях на территории– как это? Ну, там, где такой хороший курорт – Мариенбад, кажется… А этот, – она показала на эсэсовца, – он – начальник моего мужа… Кажется, он уже напился… Оскар! Вы еще на ногах? – закричала она.

Эсэсовец попытался подняться, но сделал какой-то вздрог и опять упал на стул, словно пораженный собственными спаренными молниями, и даже закрыл глаза.

Никто не обращал на него внимания, как, впрочем, и на нас: шел разговор на геополитические темы, которые развивал все тот же Отти вперемежку с обгладыванием фазаньей ножки.

– Слушай, они будут тут жрать и трепаться до самого вечера – я их знаю. Давай сбежим. «По-английски»– не прощаясь…

– Нельзя заимствовать обычаи противника, – сказал я назидательно. Но предложение Лени показалось мне заманчивым, и мы с ней нырнули под портьеру.

У конторки стоял Чемберлен и, видимо, проделывал сложные манипуляции с продуктовыми талонами всех цветов. Трудно было даже представить себе, как можно расплатиться за такой обед!

Впрочем, меня это мало касалось, а Конрад здесь плавал как рыба в воде.

Когда мы выходили на улицу, я машинально отметил, что его «мерседес» перегнали чуть подальше, на площадку, где он поставлен в ряду других автомобилей.

Уже смеркалось, но небо было светлым и чистым, какое бывает здесь в начале марта, а темнота, казалось, поднимается из ущелья узкой улицы, куда мы свернули. Все вокруг выглядело очень мирным, даже два солдата, застывшие у афишной тумбы с изображением полуголой девицы, рекламирующей дамское белье. Они проводили Лени восхищенным взглядом.

– Во зад. Что снарядный ящик, – сказал один из них.

– Ты уже не служишь официантом в пивной? – спросила Лени.

– Служу.

– Я подумала, что ты дружишь с Конрадом Гогенлоэ…

– Дружу, конечно. Мы ведь живем в нашем демократическом рейхе…

– Ты очень изменился, Вальтер.

– Чем же, Ленхен?

– Стал как-то увереннее, ты теперь совсем не похож на официанта…

– А на кого же?

– На какого-нибудь партайгеноссе из молодежного руководства.

Я засмеялся:

– Но ведь и ты, Лени, стала настоящей гитлердамой…

– Да, мой муж говорит, что меня даже не стыдно показать в Париже. Он очень хочет туда вернуться… Париж – это же чудесно… Да, Вальтер?

– Не знаю, я там не был… – Вспомнив Иоганну, я поинтересовался, что, собственно, там привлекает Лени – А зачем тебе Париж? Что ты о нем знаешь?

– Что там много всякой еды, – ответила она не задумываясь. – И все-таки, – продолжала она, – тебе я могу признаться: иногда мне делается так страшно… Я ведь трусиха.

– Чего же ты боишься, Лени?

Она шла рядом со мной, пышная, красивая, в дорогом весеннем пальто из морской собаки, наверное присланном ей мужем из Протектората. И, вероятно, взвешивала, действительно ли можно признаться в своих страхах официанту из пивной, который стал похож на молодежного фюрера…

– Я боюсь, что нам всем скоро будет шлюсс…

– Как же это, Лени? Ведь фюрер обещал новое оружие…

– Ах, Вальтер, все по уши сыты обещаниями! А что сказал доктор Геббельс – в пику Герману? Что из-за русских мы потеряли господство в воздухе. И теперь томми колошматят нас как хотят.

– Это да. И знаешь, Лени, на воде у нас тоже неважные дела…

– Еще бы! – подхватила Лени. – Говорят, когда потопили «Шарнхорст», фюрер сказал, что это все равно что утопили его собственного ребенка…

Я вздохнул, что Лени приняла за знак сочувствия осиротевшему фюреру.

– Ему тоже нелегко, правда, Вальтер?

– Да уж!.. Но все-таки, чего ты конкретно опасаешься, Лени?

– Понимаешь… Мне иногда кажется, что мы слишком далеко зашли… Наполеона, конечно, не сравнить с нашим фюрером, но и он ведь был великим полководцем…

– И между прочим, Карл Двенадцатый – тоже… – подлил я масла в огонь.

– Как? Разве Карл… тоже? – Лени не была сильна в истории.

– Тоже, Лени, тоже. – Я подумал, как перевести русское: «еле ноги унес»…

– Вот видишь, – Лени замолчала. Бог знает что творилось в ее бедной голове!

– А куда мы, собственно, направляемся, Лени?

– Ко мне, конечно. Разве ты не хочешь посмотреть, как я живу?

– Хочу! Хотя бы для того, чтобы рассказать этой свинье, твоему дяде…

– Да-да! Пусть он знает, кого потерял!.. – подхватила Лени самым серьезным образом.

Я, естественно, не мог показать, что я плохо знаю этот район. Думалось, мы где-то около Цоо, но, возможно, я ошибался. Во всяком случае, мы еще не успели отдалиться от Курфюрстендамм, как завыла сирена воздушной опасности. К этому уже привыкли, на улице ясно обозначился людской поток, катящийся в одном направлении и все время вбирающий в себя людей, которые выбегали из подъездов с приготовленными именно на этот случай чемоданчиками, узлами и детскими колясками. Некоторые вели собак с полной «выкладкой», в намордниках и строгих ошейниках, а одна дама несла клетку с птицей. Люди двигались ходко, но без паники, организованно.

– Вальтер, пойдем со всеми, – заволновалась Лени, – здесь недалеко бомбоубежище с подачей пива…

Я только собрался ответить, что предпочитаю пить пиво на земле, а не под ней, как где-то позади грохнул бомбовый удар страшной силы. Небо над нами потемнело… «Четверки, четверки!» – панически закричали в толпе, которая, потеряв форму и темп, то сбивалась, то растекалась… Мгновенно возникла давка. Четырехмоторные американские бомбардировщики с оглушительным многоголосым воем прошли над нами, и в ту же минуту грохнуло совсем близко…

Я почувствовал, что меня вместе с Лени, которую я прижимал к себе, подняло на воздух, и мне показалось, что мы, вопреки закону притяжения, не шлепнулись на мостовую, а так и остались парить между небом и землей… Мне показалось так, потому что подхваченные воздушной волной, мы, вероятно, на какое-то мгновение потеряли сознание. Когда я очнулся, подо мной была земля. И я благословил ее – мягкую, холодную и мокрую.

Лени лежала рядом со мной, крепко вцепившись в меня обеими руками. Мне показалось, что она мертва…

– Лени, Лени, что с тобой? – я кричал, а голос мой звучал почти как шепот. Но все же я слышал себя… И видел… Да, я видел – смутно, в полутьме, – может быть, наступил уже вечер, а может быть, и всего-то прошло несколько минут, – какой-то сад, где, показалось мне, мы были одни с Лени… Живой или мертвой– я не знал.

Все же я высвободился и поднялся. И стал трясти ее, дуть ей в лицо, – она же была жива, она дышала… И глаза у нее были открыты.

– Почему ты молчишь? Ты жива, цела… – твердил я, не совсем уверенный в этом. – Лени, ты просто испугалась…

– Я не слышу, – сказала она, – ничего не слышу…

– Это пройдет, Лени! – твердил я. – У меня уже проходит… – Я действительно уже лучше слышал свой голос. А теперь вдруг услышал и крики: «Возвращаются, возвращаются!» И шум приближающейся эскадрильи…

Это не были «четверки», а более легкие бомбардировщики, которые шли на бреющем, звеньями по три…

«Пикируют!» – душераздирающе кричали вокруг: сад, оказалось, кишел людьми. Они ползали, кричали или молча дрались друг с другом за каждое малюсенькое укрытие, кочку, кустик, порушенную скамейку…

Одна за другой машины пикировали, поливая пулеметным огнем, словно орошали из адских брандспойтов обреченную, проклятую землю…

«Отбомбились…» – прокатилось, как вздох облегчения, хотя пулеметы все еще строчили по огромной, открытой площадке, на которой бог знает как мы оказались…

Тишина наступила внезапно. В ней, как глас архангела, прозвучала сирена отбоя и сразу – многочисленные сигналы автомобилей: я разобрал пронзительно высокий – санитарных и гудящий – технической помощи…

– Слышу, – сказала Лени и заплакала.

Кто-то бежал с факелом в руке обочь парка.

Кто-то кричал:

– Разрушения на Курфюрстендамм!.. Гедехтнис-кирхе… Цоо… Много жертв… Все убиты…

– Боже, они все погибли! – прошептала Лени. Но я подумал об этом еще раньше, хотя не знал, слышал ли слова: «У Кемпинского…» – или мне почудилось. Но я все решил еще до того, как Лени громко, в голос заплакала.

– Слушай, я побегу туда! Подожди меня здесь…

– Нет! – Лени обхватила мою шею. – Нет, я боюсь!

Я пытался вырваться, повторяя:

– Пойми, там Конрад…

– И я с тобой!..

Мы побежали не по тротуару, запруженному толпой, а прямо по мостовой, рискуя попасть под колеса автомобилей санитарной и технической служб, идущих на «сверхскорости». Чем дальше мы продвигались, тем гуще и непереносимее становился смрад: несло всем, что могло гореть и горело. Страшно было подумать, что именно…

Оцепление еще не успели организовать. Мы подбежали к дымящимся развалинам в потоке тех, кто, как и я, разыскивал своих близких или то, что от них осталось. Но уже привычно быстро работали саперы и пожарные. В касках и противогазах, одетые в водо– и огненепроницаемые костюмы, различающиеся еще издали по цвету, они со своими щупами и шлангами походили на марсиан, наконец-то завоевавших землю… Санитары в белых масках с носилками становились в очередь к автопоездам с красным крестом.

Толпа раздавалась, пропуская шествие с носилками, силясь рассмотреть лежавших на них. И всё без вопроса, без звука, понимая, что тащат только тех, кто дышит. А что там, в глубине гигантской воронки и в горах обломков, – об этом лучше было не думать.

Я пробивался в толпе, толкая впереди, как таран, Лени и крича: «Там ее муж… Пропустите!..» Так нам удалось прорваться в первую шеренгу. Мимо нас в плавном движении носилок, словно в чудовищном танце смерти, следовала вереница полутрупов, человеческих останков. Это была как бы бесконечно движущаяся демонстрация без знамен и штандартов, без оркестров и речей, но убедительнее их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю