355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » Песочные часы » Текст книги (страница 16)
Песочные часы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:30

Текст книги "Песочные часы"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

– Так ведь то, что Шпеера сунули в это дело, доказывает, что вся власть теперь в его руках: он теперь будет заправлять всем хозяйством рейха. Потому что все хозяйство работает только на войну, – продолжал Лемперт, – газеты надо читать.

– А что же господа из Рейнметалла, от концерна «Герман Геринг», от Борзига и Круппа, – что они, сдают власть без боя? – оторопело спросил кто-то.

– Какой может быть бой? Они войдут в какие-нибудь там консультативные советы. Они же заинтересованы в сбыте своей продукции – военный товар не залежится! – Мне нравилась ироничная манера доктора Зауфера, прокуриста фирмы «Дойче альгемайне электрише гезелынафт».

– Им, конечно, делить нечего, – согласился Лемперт.

– Напротив, – улыбаясь, возразил Зауфер, – им есть что поделить: военные прибыли. Вот их они и поделят. Надо уметь газеты читать.

– А сегодня опять судили одну женщину за подделку продовольственной карточки. Отвесили пять лет принудительных – и будь здоров! – объявил простоватый парень, пришедший с Ланге. – И как только их подделывают?

– Нехорошо иметь завистливый характер! – сказал Франц. – Ты тоже хочешь схватить пять лет в торфяных болотах?

– Иногда думаешь, что уж лучше какой-нибудь конец! – простодушно заметил спутник Ланге.

– Смотри-ка! А кто ты вообще такой? Почему ты не на Восточном фронте? – разыгрывал его Франц.

– Оставь парня в покое: у него в обоих глазах вместе – тридцать процентов зрения! – вступился Ланге. – Вальтер, принеси кружку темного, только не нагретого. Я люблю охладить глотку.

– Для охлаждения есть более подходящие способы: под Москвой стоят такие морозы, что каждый второй из прибывших отпускников обморожен, – сказал господин Зауфер.

– Да, да, я видел: лицо как печеное яблоко… – подхватил сожитель Лины.

– Только менее аппетитное, – докончил Франц, – особенно когда обморожен нос. Он даже может отвалиться…

– Ну это ты уже опутал мороз кое с чем другим, чего на фронте не бывает…

– Зато в тылу – выше ушей!

Разговор вспыхивал и погасал. Меня просто разрывали на части; верно, я еще не втянулся: мне казалось, что число столиков удвоилось. Почему-то никто не уходил, а дверь все время открывалась, впуская новых посетителей. «Часы» делали гешефт, словно война уже кончилась. Я избегался до изнеможения, когда явился Филипп с таким видом, будто это не я, а он мотался по бирхалле восемь часов без перерыва. Я слышал, как Франц, подойдя к стойке, спросил его:

– Ну что? Отлаялся?

– Пока – да! «Что вы, говорю, это же патриотическое дело!» И все такое. А они мне тычут: «Нормы расходов на увеселительные мероприятия…» – «Какие увеселения! – кричу я. – Это же по зову фюрера: „Каждый немец должен быть отличным стрелком!“ По-вашему, это – увеселение? Тогда я обращусь в партийную канцелярию». Тут они поджали хвост… Ну, в общем, пока что…

Ясно, что речь шла о нашем тире, но мне непонятно было, чего за него держаться, от него доходу было как с козла молока. Мужчины достаточно настрелялись на фронте, а мальчишки воровали у захмелевших фронтовиков патроны и даже оружие и стреляли на пустырях. Огнестрельное оружие стало предметом сделок на черной барахолке, и, несмотря на жестокие кары, оно где-то в подполье оседало и копилось и время от времени обнаруживалось. Говорили о том, что оружие оказалось даже в руках узников одного из концентрационных лагерей на территории рейха. Все это были слухи, но упорство, с которым они повторялись, придавало им весомость факта.

Кому нужен был тир при бирхалле? Разве только чудаковатому Конраду, будущему снайперу? А может быть, вокруг этого тира идут шахер-махеры с настоящим оружием и боеприпасами? Это же выгодное дело. Но уж очень не подходил на это амплуа Луи-Филипп с его осанкой демократического короля, снисходительного к слабостям подданных, но благородного.

Я умаялся необыкновенно за этот длинный и суматошный день. И, добравшись домой, не мог думать ни о чем, кроме постели. Хорошо, что Альбертины не было и, следовательно, – лишних разговоров. Я мечтал повалиться на кровать, и отвернутый прохладный угол подушки маячил передо мной как высшее благо. Одно из немногих доступных мне теперь благ. Я научился ценить самую малость, а это было не так уж мало: растянуться, расслабиться, сказать себе: «До утраты – в снах». Потому что даже в мыслях я всегда оставался Вальтером Зангом.

Итак, я предвкушал желанный час – еще не сна, но его близости, которая приятно путает мысли и заволакивает от тебя все, что давило на тебя днем, и совсем смутно, но все же вселяет в тебя надежды, надежды столь хрупкие, что они только и могут возникнуть в такой смутный час.

Я зарылся лицом в подушки и, наверное, поэтому не заметил, что дверь в «гостиную» оставил неплотно закрытой, так что луч света входил в щель, словно узкое и блестящее лезвие ножа. Я бы так и не заметил этого и уснул, если бы не услышал шаги и разговор. А услышав, притворил бы дверь, если бы не слова, которые услышал. Всего лишь два слова.

Там, конечно, много говорилось, но я ничего не разбирал, я ведь не прислушивался специально. Только два слова, и то вразброд, я как-то схватил, и сон слетел с меня, словно его сдуло дыханием тех двоих, в комнате рядом. Уж голоса-то их мне были знакомы, как свой собственный.

И я живо сообразил, что Альбертина еще не знает о моем возвращении. И Шониг, конечно, тоже. И они считают, что одни в квартире.

Да они же чуть не каждый вечер обсуждали какие-то, на их взгляд очень значительные, события и возводили каждый мусорный ящик или помойное ведро на уровень государственного значения… И я относился к этому чаще всего юмористически.

Но сейчас два слова: «закоренелый» и «список» – в своем сочетании несли что-то опасное. И это было для меня очевидно, хотя я слышал только два слова.

Если бы одно из них, я бы не обратил никакого внимания, потому что слово «закоренелый» употреблялось даже в таких случаях, когда речь шла о том, что кто-то не тушит свет в клозете.

Слово «список» само по себе тоже не внушило бы опасений: списки составлялись по каждому поводу – список жертвователей на «Зимнюю помощь», список желающих получать «Бюллетень награждений» и так далее.

И только в соединении эти два слова приобретали новый, опасный оттенок. Но ведь они произносились не подряд, не рядом… Все равно. Все равно я уже был начеку и силился услышать что-нибудь еще.

Но теперь они заговорили совсем тихо, долетало только низкое гудение Шонига и мяукание Альбертины. Я весь напрягся – ну, еще хоть слово, еще одно хотя бы, чтобы можно было сделать вывод, чтобы разъяснилось, чего от них ждать…

И когда я уже потерял всякую надежду – ко мне пришла ясность, вполне достаточная, чтобы подкрепить мои подозрения.

Шониг поднялся, – я слышал, как он тяжело встал и значительно громче, хотя тоже вполголоса, сказал: «Фрау Муймер, вы сейчас ложитесь, а когда они подгонят машину во двор, вы услышите и тогда сразу подымайтесь в квартиру доктора».

На это Альбертина что-то ответила с интонацией полного понимания и согласия, и я услышал удаляющиеся шаги блоклейтера, а затем тихие, вкрадчивые шаги Альбертины.

И теперь только одно меня беспокоило: чтоб она не прикрыла плотнее мою дверь… В этом случае будет почти невозможно открыть ее бесшумно. А что я ее открою – это я уже твердо знал…

Потому что Вальтер Занг повернулся бы на другой бок и задал бы храпака. А я был не Вальтер и очень хорошо понимал, что все это значит. И так же хорошо и твердо знал, что сделаю сейчас. Потому что был в нашем дворе только один доктор. Доктор фюр националь-экономи Гельмут Энгельбрехт.

Альбертина не прикрыла мою дверь. Она потушила свет в «гостиной» и прошла к себе. Свою дверь она всегда оставляла полуоткрытой.

Я слышал, когда она засыпает, потому что во сне она тяжело, астматически дышала. И даже слегка посвистывала…

И я дождался этого легкого посвистывания. Оделся в темноте. Это у меня очень быстро получилось. Я положил в карман электрический фонарик и вышел на лестницу. Было всего половина второго – я посмотрел на часы. Мне надо было пересечь двор, и я мог бы сделать это кратчайшим путем через площадку, похожую на крокетную.

Но на ней моя темная фигура бросилась бы в глаза, если кто-нибудь смотрел в окно. Поэтому я прошел вдоль стены.

Конечно, подъезд был заперт, и войти можно было только по звонку привратнице, но я знал, что к дверям со двора подходят наши ключи. Я отомкнул дверь и стал подыматься в темноте, боясь, что жужжание выключателя разбудит кого-нибудь в доме. По той же причине я не вызвал лифта: он тоже был шумный.

Я подымался по темной лестнице, вовсе забыв про свой фонарик.

Перед дверью на пятом этаже я перевел дыхание. Как звучит звонок у доктора? Я не помнил. Но вряд ли так, что слышно на лестнице. Что делать, если хозяин не один? Как оправдать свое появление среди ночи? Эти вопросы меня не задержали ни секунды лишней: я слабо нажал кнопку звонка, и звук получился совсем тихий; может быть, и хозяин не услышал. Если спит, то, безусловно, не услышал. Впрочем, надо подождать: может быть, одевается? Неожиданно у двери завозились.

– Кто? – спросил Энгельбрехт.

– Это я, откройте, пожалуйста!

На случай, если кто-нибудь все-таки услышит меня, я не назвал себя, рассчитывая, что Энгельбрехт узнает меня по голосу. Так и случилось. Когда он открыл дверь, я увидел, что он одет как для выхода: в темном костюме и белой рубашке, в галстуке у него торчала его знаменитая булавка с жемчугом.

Он не удивился, увидев меня, или сделал вид, что не удивляется.

– Я только что приехал, еще не ложился, – сказал он и пригласил меня в кабинет, где я однажды был, приносил ему какую-то повестку.

Я не стал садиться – до того ли было! – но от сигареты не отказался.

– Господин доктор, к вам сегодня ночью нагрянут. Я узнал об этом случайно, но это точно…

Он немного изменился в лице и ничего не ответил.

– Вот и все, – сказал я неловко и поднялся. Он вынул изо рта сигарету. Что-то он соображал, глядя на меня пристально. Может быть, хотел догадаться, почему я это сделал. «Ну, как раз этого вы никогда не узнаете, господин доктор!» – подумал я.

– Подождите, – вдруг сказал он, словно решился, – если вы сделали первый шаг, вам придется сделать и второй: это неизбежно.

– Я вас не понимаю… – пробормотал я. Чего он от меня хочет? Он предупрежден, – что я могу еще?

Когда он заговорил, меня заново удивило его спокойствие:

– Вы понимаете, я уже не имею времени…

Я пожал плечами: разве, чтобы уйти, нужно так много времени? Я не произнес этих слов, но он угадал их по моему жесту.

– Вы не поняли меня, Вальтер, не имею времени, чтобы переправить то, что у меня есть…

Он смотрел на меня, словно оценивая, и вдруг я понял, что он имел в виду, говоря о «втором шаге». Меня словно кипятком обдало, так это было неожиданно! Но может быть, я не понял его? Он не заставил меня догадываться:

– Вам придется взять у меня кое-что…

Он даже не спросил, согласен ли я. И вдруг мне открылся смысл его внезапного решения: то, что я сделал, уже не требовало ничего больше. Раз я сделал ЭТО, я сделаю все. Он считал меня своим единомышленником. И разве это не было так? За все это время, ужасное время, я в первый раз стал самим собой для другого человека, раскрылся перед ним, вошел в его круг, он принял меня в свой круг безоговорочно. Мой поступок открыл ему меня. Это было логично, и удивляться нечему!

– Хорошо. Только побыстрее!

Он улыбнулся мне, улыбка была как рукопожатье или, может быть, слова: «Спасибо, друг!..» Господи! Такие простые и такие далекие слова!

Совсем неподходящие обстоятельства для ликования, но что-то во мне возликовало: я все-таки дорвался! Потому что, кто бы он ни был, сейчас он – мой единомышленник!

– Подожди, – сказал он. Да, именно так, на «ты», он должен был сказать: это тоже заменяло какие-то другие слова, так же как и его улыбка.

Он тотчас вернулся; я думал, то есть просто был уверен, что это литература, что же еще? И мысленно прикинул, куда бы ее сунуть. Ничего лучшего, чем к моей фрау в шкаф с нафталином, пожалуй, не придумаешь: впрочем, уже зима, она уже носит теплое… Ну, еще есть время подумать. А потом, верно, все-таки он скажет, кому ее передать… Я вспомнил нашу встречу на Кройцберге, ту даму… И – меня просто в жар бросило от этого воспоминания! – молодого человека, вскочившего на ходу в трамвай…

Энгельбрехт вошел, держа в руке небольшой сверток. Видя мое недоумение, он объяснил:

– Здесь пистолет «зауэр», второй номер. И три обоймы. Он заряжен.

– Хорошо. Только, пожалуй, развернем его. Я положу в карман, – сказал я.

– Как тебе удобнее.

Он сорвал промасленную бумагу, – значит, пистолет был смазан: без расчета на немедленное применение. Я подумал, что оружие, видимо, у него – «на случай»… И удивился: он расстается с ним именно сейчас, когда этот случай подошел…

– Это не все, – сказал Энгельбрехт, – пройдем в, кухню.

Кухня была совсем не холостяцкая: много всякой! всячины. В такой момент я все же обратил на это внимание.

Энгельбрехт сбросил пиджак, и я увидел, что под жилетом сбоку у него – другой пистолет. Может быть, маленький револьвер, я видел такие и слышал, что они здорово бьют.

Я думал о всяких пустяках, о чем угодно, только не о машине, которую вот-вот «подгонят во двор».

Между тем Энгельбрехт открыл духовку, вытащил железный лист, и под ним оказалось второе дно: там лежали плоские коробки из-под леденцов, такие синенькие, с изображением ребенка на крышке…

– Здесь листки, – сказал он.

Я уже сам догадался об этом.

– Я дам тебе чемоданчик, чтобы сложить все это, – сказал он, словно о чем-то обыденном.

– Лучше рыночную сумку. Если есть.

– Найдется.

Теперь, наверное, уже было все: не мог же он хранить у себя целый арсенал и библиотеку нелегальщины. Но почему-то он медлил. Потом он вроде бы решился, видно было, что это ему трудно далось:

– Я вряд ли выберусь. Распорядись всем этим сам.

– Хорошо, – ответил я. Ясно, что он не хотел передать мне свои связи. Боялся. Это было понятно.

– Ну, иди, – он легонько подтолкнул меня к двери и, когда я повернулся, обнял меня за плечи. – Ты меня здорово выручил, парень!

– Вы меня тоже, – сказал я, но он, конечно, не понял этого.

И вот я спускался той же темной лестницей, унося видение большого, побледневшего и сразу осунувшегося лица с глубокими морщинами на лбу и у рта и звучание обычных слов, заменивших какие-то другие, более пышные и потому непригодные сейчас…

И всего-то прошло не более получаса. А все у меня перевернулось, словно колбы песочных часов. Начался новый отсчет времени. Это потекло время Рудольфа Шерера.

Даже об этом я подумал как-то между прочим, мимоходом… Моя ближайшая мысль была: где спрятать оружие?

Пока я дошел, все уже было додумано. «Зауэр» я сунул под шкаф в передней. Проходя к себе, я слышал мерное посвистывание Альбертины. И положил коробки с листками под свой матрац… Пока.

Заснуть я уже не мог. То и дело мне слышался шум машины, въезжающей во двор; я представлял себе, что происходит в квартире, которую я только что покинул. Я думал об Энгельбрехте: удастся ли ему уйти? И почему он сказал так: «Вряд ли выберусь»?.. Потом я думал о «списке», – значит, там еще были другие… Само наличие «списка» говорило о том, что речь идет о массовой операции: они ведь все время что-то «очищали», кого-то «убирали с дороги»…

Странно, что я так часто пытался вообразить себе людей, которых не знал, и даже не подумал разгадать Энгельбрехта! Кто он? Для какой цели у него оружие, если не для самозащиты?

Вероятно, я задремал и не слышал шума машины, потому что пришел в себя, когда скрипнула дверь. Альбертина не зажгла свет в «гостиной», а, выходя, потушила его и в своей комнате. Я уже не раз замечал, что она видит в темноте, как кошка.

И сейчас она тоже уверенно прошла своими неспешными шагами; я услыхал, как она отперла, а затем с другой стороны заперла выходную дверь своим ключом.

Я думал, что не засну, пока она не вернется, но меня все-таки сморило. И я проспал до утра.

Утром я сказал Альбертине, что вернулся на рассвете. Меня, правда, могла обличить Лени, но я помнил, что теперь она со старухой не общается. А мне могло пригодиться алиби! Альбертина выглядела свежей «как розляйн», так я про себя подумал, смотря на ее подернутые старушечьим румянцем щеки. Более чем когда-либо благостное выражение на ее лице я объяснил «чувством исполненного долга»… Все-таки она была мегерой из мегер!

Пока я раздумывал, как бы мне узнать, что произошло в квартире на пятом этаже, Альбертина попросту, как рассказывала о том, что окотилась соседская кошка или что квартирантка с верхнего этажа потеряла талон на масло, объявила, что ночью приезжали из гестапо, забирали «злоумышленников против фюрера»…

– Как? Из нашего дома? – спросил я с таким удивлением, словно наш дом был застрахован от подобных безобразий.

– В нашем доме был только один. Он сбежал.

Она добавила спокойно:

– Все равно его найдут.

Наверное, было бы естественно спросить, кто же это? Но я не спросил. Не мог спросить, потому что помнил, как он трудно, но с уверенностью сказал о том, что ему «не выбраться»…

– А я не слышала, когда ты приехал, – продолжала Альбертина.

– Было еще очень рано, – сказал я, думая о своем «алиби».

– У нас такая потеря… – она глубоко вздохнула.

– Да, я там читал газеты.

– Газеты? – она очень удивилась, и я понял, что она имела в виду Поппи…

– Я думал о поражении под Москвой, фрау Муймер.

– Да, очень, очень печально… Но это еще не вечер, – она, как всегда, повторяла слова Шонига. – А ты знаешь о Поппи? Его уже нет с нами! Он погиб страшной, мученической смертью… – вот теперь она заплакала.

– Мир праху его, – сказал я.

Мне не терпелось выпроводить Альбертину из дому: она же всегда утром уходила проверять, как идет какой-нибудь очередной сбор – драных калош или битой стеклянной тары. А у меня было еще время до обеденного перерыва, когда в бирхалле появлялись первые посетители.

Как только старуха наконец отправилась, я приступил к осуществлению плана, который в деталях продумал, пока Альбертина копалась… Спрятать жестяные коробки с листками в старухиных вещах – это я решил правильно и стоял на этом твердо. Но это должны быть такие вещи, которые она не тронет до поры до времени. А может, и вовсе не тронет…

И я отчетливо вспомнил тот вечер, когда она рассказывала мне «историю своей жизни»… И потом сказала: «Вот, Вальтер, если я умру, ты закроешь мне глаза… А теперь я тебе покажу, где лежат вещи, которые я берегу „на смерть“…»

И как я ни отбрыкивался, она выдвинула – не без труда – нижний ящик комода, откуда сразу пахнуло густым запахом нафталина и еще чего-то, я подумал – ладана, хотя знал о нем только из литературы… И показала мне белую шерстяную кофту, и еще что-то, и еще что-то… И сказала, что старушка, ее помощница по сборам, ее «обрядит», но я должен буду проследить, чтобы все было «как надо». «Потому что меня наверняка будут хоронить с почестями», – добавила она мечтательно.

И, вспомнив все это и порадовавшись тому, что мне тогда не удалось-таки отбрыкаться, я выдвинул этот довольно трудно выдвигающийся ящик и примерился, как запрятать коробки с листками под «смертный» гардероб старухи. Потом я решил сделать ящик еще более неудобным, чтобы Альбертина без моей помощи и вовсе не смогла его открыть, и всунул между бортиком ящика и верхней планкой две спички.

Только проверив, как все это получилось, я стал открывать коробки.

Мне и в голову не приходило, какие именно эти листовки. Я знал, слышал в Москве, – да у нас в квартире об этом постоянно говорили, – что существует, в общем, единое антигитлеровское подполье, то есть тогда, до войны существовало. Что даже многие социал-демократы стали на путь борьбы с режимом. Но ведь были еще и монархисты, – они тоже готовились подложить фитиль под Гитлера. Была военная оппозиция: старые рейхсверовцы. Наконец, приверженцы Рема, кто уцелел…

Все это я считал делом прошлого. Не представлял себе, чтобы под таким толстым льдом текла живая вода. Но она текла…

Я вскрыл одну коробку, пробежал глазами верхнюю листовку… И стал вскрывать другие…

Я не был подготовлен к такому! Это были коммунистические листовки! Они показались мне удивительно знакомыми, хотя азы политграмоты я усваивал по-русски, а не по-немецки. Впрочем, в тот момент я не соображал, на каком они языке, целиком прикованный к их содержанию, к тому, что я прочел залпом на этих желтых листках. Каждый – с ладонь величиной…

Они были разные по содержанию, это указывало на то, что у Энгельбрехта была как бы «экспедиция» для последующей раздачи: специально обращенные к рабочим, к солдатам и к молодежи. У меня не было времени подсчитать количество, но сразу было видно, что больше всего – к солдатам, их было несколько десятков.

Я прочитал текст всех трех. Мне все время казалось, что я вижу сон.

И стал читать вслух: в квартире же никого не было, – и я запер дверь на задвижку на случай, если старуха вернется. Мне доставляло незнакомую радость повторять в голос бледно напечатанные на каком-то множительном аппарате строки: «Солдат, поверни винтовку! Уничтожай своих мучителей! Братайся со своими товарищами в России! Борись за свободу Германии!..», «Немецкий народ и немецкая молодежь порывают с фюрером, ведущим нас к катастрофе! Задумайся, чего хотят немецкие военно-промышленные короли… Немецкая молодежь, на твоей крови наживают миллионы…», «Подымайтесь на борьбу, отказывайтесь производить боеприпасы…», «Не ждите мира, пока Гитлер у власти…»

Но более всего меня поразил имевшийся в одном экземпляре напечатанный в типографии номер «Роте фане». Это был двойной 2-3-й номер, настоящая газета, с политическими статьями и обзором военных материалов московского радио. Я проглотил их, забыв обо всем, впитывая не только смысл, – хотя здесь многое было для меня ново, – но весь настрой документа, в котором мне виделось очень знакомое, родное и вместе с тем новое.

Здесь многое было от категоричных, ясных до последнего уголочка оценок и директив, на которых я воспитывался и без которых немыслим был наш духовный мир.

Но и другое, совсем новое улавливал я: более гибкое, более широкое, что позволяло раздвинуть рамки воздействия, и меня, выросшего в семье выдающихся партийных пропагандистов, просто потрясло то, что в условиях такого террора шла речь об активных действиях, о всемерном препятствовании выпуску военной продукции…

Я сидел на полу и повторял вслух удивительно знакомые и невероятные здесь слова… И когда я немного приучил себя к мысли, что это – реальность, что здесь, среди «смертного приданого» фрау Муймер, действительно лежит взрывчатый материал, который только я могу пустить в дело, – я оказал себе: «Теперь я с моей гитлерведьмой связан крепче крепкого, она мне послужит!»

И тут я сообразил, что на все это ушло много времени и я рискую опоздать на работу.

Несмотря на то что так и случилось, я попросил Филиппа отпустить меня пораньше.

Я так спешил, потому что хотел максимально сократить срок хранения моего богатства среди смертных доспехов Альбертины. Не было, правда, никаких данных к тому, чтобы она обрела в них нужду в ближайшее время. Но при ее страсти к порядку может же она когда-нибудь заняться перетряхиванием всего, что там хранилось. Я все время думал об этом и знал, что нельзя медлить, но вместе с тем я ни в коем случае не хотел «продешевить»: листовки должны были пойти по нужным каналам. То есть туда, где они могли иметь наибольший успех.

Я унаследовал эти листовки. А раз так, раз никто не ждет их, а люди, которые могли бы ими распорядиться, вне досягаемости, значит, это я должен пустить их в дело с максимальным эффектом. Где же их распространить? Хорошо бы где-нибудь на производстве. Но я не был вхож ни в одно предприятие…

А зачем мне, собственно, предприятие? Достаточно, если мне известны какие-то люди с предприятия. Да, к нам ходят рабочие, теперь все они работают на военные нужды: даже фабрика алюминиевой посуды производит оболочки для бомб. Но не могу же я совать им листовки у нас в бирхалле! И ставить под удар Филиппа. Нет, конечно. Но где-то вблизи заводов есть такие же пивные. И меня там никто не знает. Да, несколько листовок рассовать по таким кнайпам! Часть можно оставить в трамвае – им пользуется рабочий класс. Но еще шире использует он городскую железную дорогу. Это тоже годится. И все же вернее всего – разнести их по домам… Если удастся.

Сколько их там? Раз уж я берусь за это дело, я не брошу зря ни одного листка. Кто сказал, что «один в поле не воин»? В таком «поле», при современных средствах общения между людьми, и одиночка – воин!

И тут я вспомнил тот рабочий район, куда попал случайно, в какое-то воскресенье. И кнайпу, где рабочие обсуждали свои дела. И вопрос об оплате часов, потраченных на слушание докладов Геббельса… Там был какой-то военный завод, – может быть, и не один. Мне показалось, что я смогу там «выгодно поместить» так неожиданно доставшийся мне «капитал». И я продумал, как именно это сделаю.

В этот час Альбертина обычно дежурила в домовой конторе. Сообразив, что кто-нибудь может меня увидеть и сказать ей, что я заходил домой, и в этом случае будет странно выглядеть, что я явился туда в необычное время, я сам зашел в контору.

Старуха проводила очередной инструктаж сборщиков утиля. Увидев меня, она запнулась на витиеватой фразе о неоценимой полезности старых резиновых перчаток.

Я потихоньку сказал ей, что зашел переодеть рубашку, так как у нас сегодня встреча ферейна огородников. Это была чистая правда. Рубашку я действительно надел свежую. Вынул из комода листовки и оставил там только те, которые были обращены к военнослужащим: их было труднее всего дельно приспособить. Не очень толстую пачку, завернутую в оберточную бумагу с рекламными рисунками, я всунул в кожаный мешочек под седлом велосипеда.

Мне казалось, что я продумал все до мелочей и неожиданности просто невозможны. Однако вскоре выяснилось, что укромное место, облюбованное мною для того, чтоб сменить номер на велосипеде, огорожено колючей проволокой и на колышке прицеплена металлическая пластинка с черными жирными буквами: «Запрещено». Что именно запрещено, не указывалось, но именно это придавало серьезность приказанию.

Страшно раздосадованный, я слез с велосипеда, чтобы закурить и обдумать ситуацию. Но тут простая мысль даже развеселила меня: очевидно, то, что я собирался предпринять, отнюдь не относится к «разрешенным» акциям. Так что уже не имеет значения, что оно совершится в запретном месте! Не заминирован же, в самом деле, этот клочок земли! А объявление предохранит меня от соглядатаев…

Я перенес велосипед через глинистый косячок, чтобы не оставить следов колес, и нырнул с ним в кусты. Это была поросль каких-то вечнозеленых растений. Во всяком случае, они не были голыми.

Как я и предполагал, место словно создано было для подобных манипуляций. Оно могло соблазнить разве только влюбленных, не имеющих пристанища, но не в такой же холод!

И я без помех снял номер со своего велосипеда и нацепил другой, украденный мной на какой-то остановке, на минуту все же испытав нечто вроде того, что пережил в свое время, «переходя» на чужой паспорт.

Когда я выносил велосипед обратно, на дороге по-прежнему не было ни души.

Я решил оставить велосипед на самом въезде в район новостройки, который я отыскал без труда. Из мешочка с инструментами я вынул тросик и привязал машину за руль к тумбе на тротуаре. Пакет с листовками, освободив их от обертки, я сунул в карман брюк. Теперь я был настороже, как будто под седлом велосипеда листовки представляли для меня меньшую опасность, чем у меня в кармане.

План мой был очень прост и даже не слишком рискован, – во всяком случае, я себя старался в этом уверить. Пройти по лестницам домов, опустить в почтовые ящики по листовке, желательно в разных домах. Почему? Потому что человек, нашедший листовку, может быть, все-таки расскажет о ней кому-нибудь в своем доме. Мне хотелось, чтобы «радиус охвата» был пошире. Но здесь существовала опасность, что кто-то вынет листовку из ящика сразу же после того, как я ее брошу, и поднимет панику. Поэтому следовало от листовок избавляться быстро.

Опасны были также встречи на лестницах; менее опасны во дворах, где наружность человека не так бросается в глаза. Я не обладал особо броской внешностью: обычно меня никто не запоминал с первого взгляда. На всякий случай я надел берет: приметными у меня были только волосы, очень светлые, слегка волнистые. Почему-то, когда хотели сказать, как я выгляжу, обычно говорили: «Такой блондин, кудрявый». Хотя никаких кудрей у меня не было.

А берет я захватил старый, потрепанный, чтобы выбросить его, как только все закончу. Этот конец мне сейчас представлялся почему-то очень неблизким и как бы в тумане. Я постарался успокоить себя тем, что вот же до сих пор все шло хорошо.

И начал с верхних этажей, учитывая, что спускаться по лестнице быстрее, что подыматься. Это я себе так сказал, но меня беспокоила другая мысль: если меня захотят задержать, то лучше мне в этот момент быть ближе к выходу… Опускал листовки я не подряд, а через этаж. Они проскальзывали в отверстия ящиков бесшумно, а я старался, чтобы мои шаги также не были слышны за дверью.

Я обошел три дома, все семь подъездов, оставил двадцать одну листовку всего за двадцать восемь минут. Все-таки это был срок достаточный для того, чтобы кто-то вынул листовку из ящика, прочел, сообразил, что это, – и зашумел! Последнее было, впрочем, проблематично.

Я все продумал: в это время мужчины в подавляющем большинстве на работе. Дети исключаются, женщины – также: такие, как моя ведьма, к счастью, не так уж часто украшают нашу жизнь! Остается только какой-нибудь старикан, преданный фюреру и достаточно энергичный, чтобы бежать вниз и гоняться за мной. Маловероятно, впрочем.

У меня осталось только пять листовок, и я не хотел из-за них снова подыматься. Мне пришло в голову нечто новое.

Я двинулся к магистрали, от которой отклонился, чтобы углубиться в новостройку. Помнилось, что я видел где-то здесь газетный киоск. Действительно, я скоро вышел к нему и теперь рассмотрел получше легкую будочку, обвитую в несколько ярусов шнурками, на которых висели журналы и газеты, как белье на веревке. Прилавок, огибавший ее кругом, также был весь завален всякими изданиями, прижатыми камешками от ветра.

Остановившись, словно рассматривая заголовки, я огляделся. Вокруг никого не было, а киоскер углубился в какие-то расчеты, я видел в окошечко его профиль, склоненный над листом бумаги. Двинувшись вдоль прилавка, я засунул свои листки между листами газет и журналов. Таким образом, покупатель будет иметь их с приложением от меня!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю