355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Ликстанов » Безымянная слава » Текст книги (страница 32)
Безымянная слава
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:40

Текст книги "Безымянная слава"


Автор книги: Иосиф Ликстанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

12

Они сидели возле скал на пляже.

Это было утром в воскресенье. Песок еще не успел нагреться на солнце; мелкие волны выплескивали на песок небесную синеву, отразившуюся во всю ширину бухты.

В это утро они наконец собрали свои мысли и смогли поговорить обо всем, не перескакивая с вопроса на вопрос, а так, как полагается солидным супругам, умеющим говорить о серьезном по-серьезному. Аня наконец дала полный ответ на вопрос, который и до этого сотый раз возникал в их разговорах.

– Как я решилась приехать?.. Но ведь я люблю тебя, ты знаешь… Всегда любила, потом, когда приехала, любила тебя безумно, а теперь все больше и больше… Ужас! – Она покраснела, закрылась рукой, как деревенская девушка, и, немного отвернувшись от него, взяла полную горсть песка; золотые искры сыпались между ее пальцами.

– Ты помнишь наш разговор на вокзале? – сказал он. – Знаешь, я тогда почувствовал, что мы встретимся непременно. Было очень тяжело, было и отчаяние, и в то же время где-то глубоко в душе оставалась эта уверенность, не проходила…

– Почему ты не дал мне на вокзале хорошего тумака, чтобы я пришла в себя, дурочка?.. Я все время ждала тебя на вокзале, почему-то была уверена, что ты придешь. Ждала и тосковала… Мы собрались так неожиданно, за несколько часов, потому что Кутакин очень спешил в Москву… А эта встреча в нашем доме… помнишь? Тоже ждала тебя, а потом увидела и рассердилась. Когда я начинаю сердиться, я уже не могу сдержаться. Разобью все чашки, а потом начинаю собирать черепки и плакать над каждым. Характерец!.. – сокрушенно покачала она головой.

– Я учту это… насчет чашек, на будущее, – пообещал он.

– Да, учти, пожалуйста!.. – рассмеялась она и нахмурилась, вернувшись к воспоминаниям. – Я так обиделась на тебя за все, за все… За эту страшную статью, особенно за папу. Представь, от нас сразу все отвернулись, все забыли дорогу в наш дом, даже Сима Прошина, подруга, стала избегать меня… И папа остался один со своим несчастным проектом. Теперь он называет его «дважды убиенным». Папа поехал в центр, но в ЦИК к нему отнеслись очень нехорошо, послали в Бекильскую долину новую строгую комиссию, обвинили папу, что он давил на Васина, на Курилова, воспользовался своим реноме активиста, замолчал проект Захарова. Все это так повлияло на папу – он постарел, поседел, расхворался. Мне было так жаль его… И его и тебя было жалко… Папа отрицал все, отрицал все обвинения, а я почему-то уже не верила, не во всем верила, понимаешь? Потому что… верила тебе. Не хотела, а верила… Когда я была подростком, к нам приезжал толстый, крикливый Ленц. Они с папой и старым Айерлы о чем-то долго говорили, спорили в папином кабинете, потом, как видно, договорились, пили на радостях шампанское. Никогда, никогда я не слышала от папы, что он владелец бекильской земли, но… Как это страшно – жить возле человека всю жизнь, а потом узнать вдруг, что он не такой, как ты думал… Правда, что он… – И она оборвала себя на полуслове, сдвинув брови, с усмешкой в уголках губ.

– Оставь, – сказал Степан. – Тебе тяжело…

– Да… Сначала я винила в пашем несчастье только тебя. А потом стала понимать, что ты должен был написать ее, что ты был бы не самим собой, изменил бы себе, если бы не сделал этого… Ее надо было написать!.. Знаешь, что я подумала однажды? Ведь это тоже одна из побед нового, о котором ты говорил мне там, возле костра на берегу бухты. Очень тяжело было додуматься до этого, а я все-таки думала, думала, потому что все время оставалась одна… Нет, в нашем доме, в Москве, всегда толклись люди, папины знакомые, новые сослуживцы… Все такие неприятные, злые, жадные, занятые только собой, своими делами. У каждого две души. Одна наружу, понимаешь, а другая спрятанная. И они не стеснялись показывать у нас эту вторую душу. Такая ложь, такая дрянь! Людей было много, а человек был один – ты. Вспоминала наши прогулки, наши споры… Почему это так: когда человек думает только о себе, о своей карьере, он такой маленький, узкий, противный, а если он думает о других, живет для них, отказывается для них даже от своего счастья, он становится большим? Его невольно уважаешь… И хочешь быть таким же… Очень странная и трудная мысль. А те, кто думает только о себе, – они не люди… – Аня взяла новую горсть песка и закончила, глядя на золотую струйку: – Сначала была такая большая обида, а потом она становилась все меньше, меньше, и вот…

Открыв руки, она посмотрела на последние песчинки, прилипшие к розовой ладони, стряхнула их, похлопала ладонью о ладонь и, обхватив колени руками, задумалась.

– А Маховецкий тоже все время был возле тебя? – с улыбкой спросил Степан.

– Не ревнуй! – Она встряхнула головой. – Да, он особенно надоедал. Носил конфеты, духи, безделушки из комиссионных магазинов… Такой прилипчивый, униженный, будто все время на коленях стоит. И никакого самолюбия. Унижается, унижается, лишь бы я позволила поцеловать руку. – Она потерла руку песком. – И другие тоже ухаживали, даже этот Кутакин… И с каждым днем они становились мне всё противнее. Я думала: почему возле папы такие люди, а самый честный из наших знакомых стал его врагом? Почему?

– Как ты поссорилась с отцом? Когда?

– Накануне того дня, когда я уехала… Вечером у нас собрались все, кто служил с Кутакиным. Пили – много пили – и болтали не стесняясь, совсем не стесняясь. Ругали Советскую власть, высмеивали все, что она делает, доказывали друг другу, что Советская власть не удержится, потому что ей ничего не удается… Я стала спорить. Папа раскричался, что я учусь у большевиков, у тебя. Ругал меня, гнал из дома. Наверно, думал, что я испугаюсь и замолчу. А я наговорила им хороших вещей, все, что думала. У них лица стали зеленые…

– Словом, переколотила все чашки.

– Ну, этих чашек мне не жалко!.. А тут пришла Люся с письмом Одуванчика. Очень вовремя. – Она вздохнула. – Я очень обрадовалась, когда узнала, что ты решил уехать на Урал. Уедем далеко-далеко, и все сначала, все хорошо. Да? Но все-таки почему ты не дал мне хорошего тумака на вокзале?..

Жена Дробышева, Тамара Александровна, застала их смеющимися.

– Вам весело? Очень мило! Так вот же вам, лодыри! – Она ладонью пригладила песок и несколькими штрихами нарисовала две смеющиеся уродливые физиономии. – Хотела бы я знать, кто из нас выходит сегодня замуж: ты, Аня, или я? Скоро приедет Володька с братьями-разбойниками, и все отправимся в загс. А тесто для беляшей только-только начинает подниматься, утюг для твоего платья перегрелся. Вообще вы ведете себя невозможно, должна сказать вам это со всей строгостью, как ваша посаженая мать. – Она окинула взглядом пляж. – Как хорошо будет здесь моим девочкам! Я буду выбрасывать их на пляж с первыми лучами солнца и выдерживать в песке дотемна. Они научатся плавать как рыба и станут говорить: «Я пошла тудою, я пошла сюдою»… Сегодня ваша свадьба, завтра начнете укладывать вещи и затем… В общем, жаль, что два таких сумасшедших покинут нас ради суровых уральских руд.

– Да, скоро в путь, – сказал Степан.

Для того чтобы скоротать время, не мешая женщинам, он занялся укладкой книг в фанерный ящик, ушел с головой в мучительный процесс отбора важнейшего, – когда кажется, что все важно, все необходимо и нельзя оставить ни одной книги, – и вдруг услышал крик Тамары Александровны: «Мишук, неужели это вы! А ну покажитесь, покажитесь! Где вы купили такую прелесть?» Он вышел во двор. Тамара Александровна, поворачивая из стороны в сторону, рассматривала Мишука, восхищаясь его рубашкой. Действительно, рубашка с украинской вышивкой была прекрасной. Какие цветы на воротнике, на обшлагах и на подоле, какие яркие цветы… И она пришлась очень впору Мишуку, с его могучей фигурой, с его темно-бронзовым лицом.

– Спасибо, что пришел, – сказал Степан, вводя Мишука в свою комнату. – Я тебя ждал… Был ты у Маруси?

– От нее и пришел… Каждый день у нее бываю. Дал ты мне нагрузку, ну тебя…

Он попытался притвориться сердитым, но из этой попытки ничего не получилось: его лицо было и улыбающимся и грустным в одно и то же время.

– Как она себя чувствует?.. Как тебя встретила?

– А что там «чувствует»!.. Плохо, конечно… Как пришел я в пятницу, так она совсем полоумной была. Плакала, утопиться грозилась… Глупость, конечно.

– А теперь?

– Теперь ничего. – Он задумался, стоя у полки и перебирая еще не уложенные книги. – Я сразу тактику выработал – ее одну не оставлять, а то она сдуру… Да ничего, обойдется… Ну, в кино ее повел, чтоб не скучала…

– Ну?.. Честное слово, мне хочется сказать: «Слава богу!»

– Скажи, скажи, комсомолец… – усмехнулся Мишук. – Эх, ты!

– Все время это было, как камень на душе. Понимаешь? Еще раз спасибо тебе!

– Ладно… – буркнул Мишук и на время ушел от этой темы: – А тебе ящиков для книг не хватит. Чувствуешь?

– Да я ведь не все книги возьму. Видишь, сколько уже отобрал. И еще будут.

– Продашь? – нахмурился Мишук.

– Не те времена. Забирай их, если хочешь. Эту… И Григоровича… И вот эту… – Радость, успокоение, сменившие тяжелую опаску, выразились в приливе мотовства, расточительности; он отложил для Мишука даже многое из того, что твердо решил увезти с собой.

– Хватит! – протестовал Мишук. – Куда ты столько… В мою комнату и не влезет.

– А ты снял комнату? Поздравляю!..

– Снял на Слободке… Маленькая, вроде ялика, ну ничего. Для двоих и ялик хорош.

– Вот как! Значит, и это решилось?

– Ну, не совсем… Однако задаток есть!

– Какой задаток?

Мишук одернул рубашку, выпятил грудь:

– Это видишь? Рубашку-то она вышила. Если девушка рубашку парню дарит, так это вроде расписки в загсе, даже крепче. Для тебя она вышивала, а мне отдала. Говорит: «Кому я не нужна, тот и мне не нужен!» Это она про тебя. Велела пожелать тебе и Анне Петровне счастья. Вот!

– Спасибо!

Обняв Степана крепко, сведя вокруг его плеч железный обруч своих рук, Мишук сказал тихо:

– Тебе спасибо, Степа!.. Я же знал, что вы здесь вдвоем остались. Мне Сальский сказал. «Ну, думаю, конец! Теперь-то уже конец. И он – один, и она – одна. И любит его. Какой мужик устоит!» А ты… Если гордость у человека есть, так он против всего устоит и подлецом не станет. За честность спасибо… слышишь, друг мой вечный!

– Будь счастлив, Мишук! Знаю, что ты будешь с нею счастлив.

– Думаю, – кивнул головой Мишук. – Не виноват ты, что она тебя полюбила, не виновата и она. Чистая у нее душа, это ты знаешь? Тебя она, может, и не забудет… а меня полюбит. – И спросил, недоумевая, что спрашивает об очевидном: – Как же она меня не полюбит, когда я из-за нее своей гордости не потерял и… – И он проговорил на ухо Степану тихо, но будто на весь мир прокричал: – Люблю ее так, Степа, что… Нерастраченный я человек, понимаешь, весь тут!

Он отвернулся к книжной полке и задумался, с лицом важным и светлым.

Во дворе послышались голоса. Пришли сотрудники «Маяка» женить своего товарища и проститься с ним…

Эпилог

Ранней осенью 193… года в Черноморск, после месячного пребывания в одном из ялтинских санаториев, приехал Степан Киреев, журналист, литературный работник крупной уральской газеты. В Черноморске он должен был встретиться со своей женой, с Аней, чтобы вместе с нею провести месяц в городе, таком дорогом для них. Он снял номер в «Гранд-отеле», созвонился со своим старым другом Николаем Перегудовым, и вечером они встретились за столиком на широкой каменной веранде ресторана, в двух шагах от морской волны. С первого же взгляда Степан убедился, что его друг, его добрый гений, остался прежним Одуванчиком, но держался, конечно, солиднее: шутка ли, ответственный секретарь большой городской газеты «Маяк»!

– Да, ты здорово вырос, – сказал Степан. – Стать ответственным секретарем такой зубастой газеты в твои годы… Но, кажется, ты простился с поэзией? За последние три года я не видел в «Маяке» ни одной твоей стихотворной строчки… А ведь мы с Аней очень следим за «Маяком».

– Что ты хочешь! – ответил Одуванчик, добавляя в стаканы алиготэ. – Газета стала моей жизнью, газетная проза – единственным способом выражения мыслей, редакция – семьей. Данте, Шекспир и Пушкин почему-то не пожелали принять меня в свою компанию, и этим воспользовалась газета. К тому же Люся не приехала. Курортные увлечения проходят так же быстро, как загар, вывозимый от нас курортниками. Две-три недели – и прощай, несчастный поэт, добавляющий свои стоны к завыванию осенних штормов… Словом, я холостяк, я могу просиживать в редакции дни и ночи – следовательно, я идеальный ответственный секретарь, бдительный хранитель редакционных традиций. Редакторы снимаются и сменяются, сотрудники приглашаются, нанимаются и увольняются, но ответственные секретари вечны… Расскажи о себе… Как живешь?

Кажется, за этим самым столиком, круглым мраморным столиком в углу веранды, Степан когда-то рассказал Сальскому о себе, о юнце, мечтавшем стать журналистом. Теперь журналист Киреев рассказал о том, что он успел добиться за это время: уважаемый сотрудник уважаемой газеты. Как же!

– Да, ваша газета на хорошем счету… Ну, а твоя личная жизнь?

– Моя личная жизнь? – Он достал из бумажника портрет женщины с пятилетним мальчонкой на коленях. – Узнаешь?

Одуванчик вздохнул:

– Красавица! Тебе повезло! Она работает?

– Да, стенографистка редакции. Стенографистка-литправщик. Работает много, шумно, по телефону учит грамматике наших собкоров, правит их немыслимые корреспонденции… Кажется, довольна работой.

– И тобой?

– Ты спросишь ее об этом, когда она приедет.

– Если ты разрешаешь мне задать этот вопрос Анне Петровне, значит, все в порядке. А помнишь ли ты…

Начались воспоминания. В «Маяке» из прежних работников не осталось никого, кроме Одуванчика. Дробышевы вернулись в Москву, Владимир Иванович мирно редактирует какой-то ведомственный журнал, иногда печатается в «За индустриализацию». Сальский умер несколько лет назад от воспаления легких. Гаркуша работает в украинской печати Харькова. Пальмин вступил в партию, был исключен за грубейшую политическую ошибку, допущенную в «Маяке», и теперь работает в республиканской газете ревизионным корректором. Мишук? Он кончил Институт журналистики, работает в какой-то газете на Волге, в прошлом году они с Марусей наведались в Черноморск. По-видимому, счастливы. Белочка Комарова вышла замуж за керченского журналиста, живет в Керчи, сотрудничает в газете.

– А Нурин?

– Разве я тебе еще не говорил о нем? Он жив, но немножко разбит параличом… Получает пенсию. Иногда дает по телефону ннформашки для нас. Мы печатаем их, чтобы не обидеть старика.

– Навестить его?

– Да, сходим к нему вместе.

Степан не сразу выполнил это намерение. В ожидании Ани, скучая, он слонялся по базару и окраинам, совершил несколько плаваний в ялике, побывал даже в маленькой бухте с остроконечной скалой. Всюду его встречали и сопровождали воспоминания – везде, на каждом шагу… Воспоминания – это предтечи старости: они накопляются, накопляются, и вот остаются только они. До этого было еще так далеко, но в иные минуты Степан, вспоминая чью-то шутливую фразу, думал: «Не приступил ли я к постарению, черт возьми? Грустная, в общем, штука – воспоминания…»

Наконец Степан выполнил задуманное – навестил Алексея Александровича Нурина. Он зашел за Одуванчиком в редакцию, где уже побывал два-три раза, и снова испытал чувство грусти, знакомое людям, посетившим родной дом, ставший чужим. Редакция расширилась за счет соседнего учреждения и была обставлена значительно лучше, чем раньше, но казалась Степану маленькой и тихой. То ли дело родная редакция на Урале, такая шумная, кипучая, по которой Степан соскучился…

В кабинете Одуванчика – ответственного секретаря, шутка ли! – Степану пришлось подождать. Одуванчик распекал взлохмаченного парня, выпускника Института журналистики:

– Когда вы писали эту штуку, вы совершенно забыли о существовании Уголовного кодекса, честное слово! Когда-то в «Маяке» такие перлы назывались шухими шухарями и наждачной бумагой… – После этого вступления, заставившего Степана улыбнуться, Одуванчик дал парню несколько дельных советов старого газетного волка.

– Теперь идем к Нурину, – сказал Степан.

– Назови меня клятвопреступником, но я сегодня не могу, – отказался Одуванчик. – Звонил из горкома редактор. Мне надо дождаться его. Есть какие-то новости. Либо отложим все до завтра, либо сходи к Нурину один… Ты не знаешь его адреса? Запиши…

Оказалось, что Нурин живет недалеко от центра, на тихой улочке, в двухэтажном доме с откормленными гипсовыми амурами на фасаде. По узкой голой лестнице Степан поднялся на второй этаж и позвонил, но, по-видимому, электрический звонок был испорчен: пришлось постучать. Открыла старая глуховатая женщина и, узнав, что нужно посетителю, попросила подождать. Она торопливо прошла в одну из двух дверей, выходивших в переднюю, и не скоро появилась снова, неся что-то под передником.

– Пройдите, можно, – сказала она.

Степан очутился в большой комнате. Постель на широком и низком кожаном диване была наспех спрятана под одеялом. Только что открытое окно дало еще недостаточно свежего воздуха. Все здесь было запущено и нечисто. Чувствовалось, что эти книги, стоящие на полках шкафа, эти комплекты газет, сваленные в углу, никто не перелистывает, за письменным столом не работают, на фисгармонии не играют.

Перед Степаном стоял хозяин комнаты Алексей Александрович Нурин, он же А. Анн, король репортеров – старик, сгорбленный старик, совершенно лысый, с серой щетиной на отвисших щеках, в замасленном халате с расходящимися внизу полами. Он смотрел на Степана погасшими и в то же время настороженными глазами.

– Ты не узнал меня, Алексей Александрович? Не узнал Киреева? Степана Киреева?

– А!.. – неуверенно произнес Нурин, помолчал, и вдруг его лицо, опустошенное старостью и болезнью, осветилось улыбкой; старик заговорил непослушным языком, брызгая слюной и помогая себе судорожными, дергающимися движениями левой руки. – Какой ты франт, какой красавец!.. Здравствуй!.. Спасибо, что пришел… Никто не ходит, все забыли, а ты пришел… Спасибо!

Усадив гостя, Нурин продолжал жаловаться: на болезнь, на старость, на недостаточную пенсию, на жену, которая работает в столовке и которую он не видит целыми днями, на неблагодарных детей – на все, на все… Язык плохо слушался его, половина слов терялась.

Приподнявшись, Степан посмотрел из окна во двор. Там росло дерево – большое, пышное…

– Твое миндальное дерево с золотыми плодами, – улыбнулся он. – Я помню: «В Крыму зацвел миндаль. Нурин».

– Кому это нужно? – махнул рукой Нурин, сидевший за письменным столом. – Больше ничего не нужно. Эту метлу нужно спилить и сжечь… – И он, оживившись, спросил: – Скажи, когда газеты станут снова газетами? Или газеты обречены на вымирание, как мамонты? Нечего, просто нечего читать! Фельетон, происшествия, суд, даже объявления – все исчезло. Исчезла жизнь… Промфинплан, заводы, колхозы, новостройки, процент выработки, процент невыработки, крик об оппортунистах, о недооценке сего, о переоценке того, письма трудящихся, по следам наших выступлений – и все! Как можно читать такие газеты?

– Все осталось на кругах своих, – улыбнулся Степан. – Вспоминаются наши споры…

– И тебе весело, потому что вышло по-твоему.

– Да, даже слишком… Недавно «Правда» выругала нашу газету за то, что мы не показываем, как живет советский гражданин, учится, отдыхает, развлекается… Надо признаться, что мы почти забыли о спорте, театре, литературе…

– И вам пришлось напоминать об этом? Дожили!

– Да, напоминание своевременное. Жить стало легче, появились новые сильные интересы, их надо развивать…

– Что ты делаешь в газете там, на краю света?

– Я? Правильнее спросить, чего я не делаю. Иногда Наумову удается даже засадить меня в аппарат редакции на отдел внутренней информации или торговли и кооперации… Потом я начинаю киснуть, а тут, как нарочно, подвертывается срочная стройка или прорыв на каком-нибудь заводе, – меня посылают с выездной редакцией. Выпускаем на месте газету-многотиражку, листовки-«молнии», проводим рабкоровские рейды, штурмуем так называемые узкие места, прославляем хороших работников, даем отпор мешающим… Ты не читал, как мы строили Энский завод? В морозы, в бураны. Теперь там четыре домны, громадный завод с полным металлургическим циклом. Пришлось там попотеть…

– Так кто же ты такой: журналист или строитель домен? – перебил его Нурин. – Твоя домна – чернильница, твой цикл – нащупать тему, взять материал, сдать заметку и получить гонорар. – Он говорил теперь почти внятно, в голосе появились прежние задорные нотки.

– Нет, я газетчик, но… но в газетном цикле произошли изменения. Мало взять материал и дать заметку, статью. Надо добиться сдвигов, конкретных результатов… Это главное… И газета добивается этого.

– Ну что ж, понимаю… Газета добивается, чтобы строились домны. Так? Что ж, домна так домна, в конце концов, если идет материал. Ты много пишешь? Тебе иногда удавались фельетоны. Правда, перо тяжеловатое, но прямое и резкое. Хорошо зарабатываешь на домнах?

– Даже не знаю, что ответить… По-видимому, зарабатываю неплохо, потому что не озабочен этим вопросом. Пишу немало и, кроме того, помогаю нашим авторам – лучшим людям, передовикам производства.

– За это тоже платят?

– Нет, это идет в виде отработки фикса.

– Сумасшедшее дело!

– Нет, необходимое, старик… Авторы с мест – большая сила, газета без них бессильна.

– Но ты-то при чем? Почему ты должен тратить на них силы, время?

Вдруг Степан почувствовал, что ведет бесполезный разговор. Старый репортер привык измерять успех своего труда количеством напечатанных строчек, оплаченных по гонорарной ведомости в рублях и копейках. Как понять ему, что у журналиста может быть и есть другое вознаграждение, перекрывающее все труды, лишения, усталость бессонных ночей на строительных участках и в гремящих цехах, – гордость свершения, радостное ощущение нарастания созидательных сил на самой дальней лесосеке, в самом глубоком шахтном забое… Громада труда, знаний и опыта накопилась за его плечами, но как много надо еще сделать!..

– О чем ты думаешь?.. Я спрашиваю, как сложилась ваша жизнь с Неттой Стрельниковой?

– С Анной Петровной Киреевой?.. Что сказать тебе?.. Имеем славного сынишку, много работаем, мало ссоримся… Аня – хорошая мать и хозяйка.

– И хороша по-прежнему?

– Нет, значительно лучше… Но больше ни слова. В этом деле я боюсь сглаза.

– Понимаю: ты счастлив, – сказал Нурин. – Семейное счастье – скудная тема для разговора… А как с твоим писательством? Ты мечтал о литературной славе, затевал повесть… Написал?

– Да, но пока не сдал и не знаю, сдам ли ее.

– Ну, хотя бы в этом ты настоящий журналист: никтошка и безымянка.

– Не считаю себя ни тем, ни другим, – возразил Степан.

Снова он почувствовал, что разговор на эту тему не имеет смысла, подошел к большой и запыленной настенной карте Российской империи и стал ее рассматривать. Это была хорошая карта, но устаревшая. Хотелось испещрить ее поправками, тут и там переменить названия городов. Здесь и здесь вписать новые, только что появившиеся города, вот эти и эти пункты соединить железными дорогами, указать недавно пущенные громадные электростанции… Его Урал! Он превратился в единый завод, где вместо стен были леса и горы, вместо крыши небесный свод, где флагами развевались дымы: рыжеватые – над мартеновскими цехами, черно-сизые – над электроцентралями, багряные – над коксовыми батареями… Каждую поправку Степан мог бы сопроводить рассказом о переменах в тайге, в степи, в горах – всюду, где ему пришлось и еще придется потрудиться… Его, журналиста Степана Киреева, по имени знали немногие, но как широка была его слава – слава, слившаяся с победами строителей нового мира!

Какой-то шорох заставил его обернуться. Он увидел, что Нурин пытается открыть ящик стола. Парализованная рука слушалась его плохо.

– Помоги мне… – сказал Нурин. – Чертов ящик, все время заедает…

Степан выдвинул ящик.

– Что это? – спросил он.

– Ты не видел моей коллекции карандашей?.. Нет? Посмотри… Это любопытно. Мы, дражайший вьюнош, работали!

Степан придвинул стул ближе к письменному столу и склонился к ящику… Ящик был на треть заполнен карандашами всевозможного цвета и величины, едва начатыми, исписанными наполовину, на две трети, огрызками карандашей. К каждому карандашу был прикреплен резиновым колечком клочок бумаги.

Нурин сказал:

– Ни одного купленного карандаша! Все ворованные. Приходишь к какому-нибудь бурбону за интервью, начинаешь беседовать, ощупываешь карманы: забыл карандаш. Конечно, карандаш для тебя находится. Записываешь беседу, машинально прячешь чужой карандаш в карман и уходишь. Есть еще один карандаш! Все, все украденные…

Наугад Степан вытащил карандаш с синим графитом.

– «Британский дипломат», – прочитал он на бумажке.

– А!.. Толстый, рыжий бритт, пьянчуга. Поил меня немыслимым ромом, едва держался на стуле, нес чудовищную ахинею, – вспомнил Нурин. – Интервью не пошло, а карандаш остался.

Степан стал перебирать карандаши. Какой-то авиатор-гастролер из тех времен, когда на небо были наброшены первые «мертвые петли», какой-то банкир, приехавший по поводу расширения хлеботорговли со странами Среднего Востока, дальше артист Мариинской оперы, адмирал, вернувшийся из кругосветного плавания… О некоторых Нурин давал полную справку – внешность, характерные особенности, – но многих не помнил.

– Как, как?.. Ты говоришь, капитан «Казбека»? Не помню такого судна… Певица Ангелина Сторожева? В каком году это было? Гм…

Продолжая перебирать карандаши, Степан называл имена, фамилии, профессии. Этим можно было заниматься бесконечно – так много было карандашей, так много было людей, с которыми встретился на своем долгом репортерском веку Нурин. Эти люди в большинстве случаев уже исчезли из жизни, и сам интервьюер тоже перестал жить, перед тем как исчезнуть навсегда, – человек, отрицавший возможность и необходимость борьбы за изменение мира. Он прошел по земле, не сдвинув ни одного камня или, наоборот, попытавшись укрепить их на том месте, где они лежали и до его прихода. Он кончил свою жизнь и теперь сидел возле ящика с карандашами, единственного, что ему осталось… Прикрыв глаза рукой, белой и дрожащей, он слушал Степана, уже не откликаясь; на его дряблой и щетинистой щеке блестела скупая и мутная слеза.

В руках Степана очутился обломок простого ученического карандаша – фаберовского, шестигранного. Он развернул бумажку и прочитал: «Футурист В. Маяковский. 191… г.».

Выведенный из задумчивости восклицанием Степана, старик сказал:

– Да-да… Я пришел к нему в гостиницу, он дал очень смешное интервью с двумя стихотворными строчками. Я собрался уходить и хотел сунуть карандаш в карман. Он схватил меня за руку: «Э, бросьте, голубчик! Мне еще надо работать ночью. Где я теперь достану карандаш?» Он схватился за карандаш, мы сломали его. Он засмеялся и сказал: «Ну, черт с вами!» – Заметив, что Степан отложил этот карандаш в сторону, Нурин предложил: – Купи их… карандаши. Я продам их только оптом, гамузом. Тебе хватит на всю жизнь. Деньги мне пригодятся, сейчас я не очень избалован этим самым приятным видом печатной продукции. – Тут же он назвал цену.

– Сейчас я возьму только этот карандаш, а перед отъездом из Черноморска заберу все остальные.

Нурин забеспокоился, даже огорчился: не продешевил ли он? Деньги он спрятал не в стол и не в карман, а между двумя пыльными подшивками «Вестника», оглянувшись при этом на дверь. Прощаясь, он подал Степану пыльную руку:

– Ты еще зайдешь за карандашами?.. Приходи, жена будет рада… Только не говори ей, сколько ты дал за карандаши… Нет, лучше соври на две трети, понимаешь?.. Значит, ты еще зайдешь?

– Непременно, – пообещал Степан, уже зная, что он никогда не переступит порог этой комнаты, никогда не увидит этого человека; и он обнял Нурина, сказав: – Будь здоров!

С тяжелым чувством Степан оставил не понравившийся ему плоский дом с облупившимися безносыми амурами на фасаде, эту немощеную, каменистую улицу, по которой ветер гонял маленькие пыльные смерчи.

– А у вас гостья, – сказала коридорная гостиницы.

Он бросился к своему номеру и распахнул дверь; женщина в светлом костюме, поправлявшая волосы перед зеркалом, обернулась, вскрикнула: «Степка!» – и обняла его. Он вглядывался в ее лицо с тем обычным, немного испуганным ощущением света, сияния, которое охватывало его при каждой новой встрече с его женой, с его Аней.

Конечно, они начали упреками. Почему она не дала телеграммы о приезде? Потому что хотела сделать ему сюрприз… А он… почему он, негодный, писал так редко – всего два письма в неделю? А она… почему она писала столько же?.. А он… неужели он не догадался до сих пор, что она голодна?.. Потом начались рассказы о сыне, об уморительном Федьке, по которому она уже смертельно соскучилась, о редакции, о последних редакционных событиях, о Наумове, который попросил ее шепнуть Степану, что редакция была бы очень довольна, если бы он в порыве совестливости сократил свой отпуск хотя бы на десять дней.

– Ни на минуту! – сказала Аня. – Правда, Степа, ни на минуту! Это наш месяц, наш весь месяц, все тридцать дней. Он будет хорошим, да? Кажется, мы заслужили это…

Они пообедали в ресторане на берегу моря; сидя за столиком, она изумленно оглядывалась – отвыкшая от южных красок и еще не совсем уверенная, что все это действительность.

– О чем ты думаешь? – вдруг спросила она. – Смотришь на меня, а думаешь о чем-то другом. Да?

– Вот о чем, – сказал он. – Сегодня я побывал у Нурина. Ты знаешь, кто это. Я тебе рассказывал о короле репортеров… После встречи с Нуриным я задумался о том, как тщательно надо готовиться к встрече со старостью и как недостойна человека та старость, которую я только что видел.

– Я-то тут при чем! – возмутилась она. – Смотришь на меня и думаешь о таких вещах! Спасибо!

Да, смотрю на тебя, вспоминаю все, что мы пережили в Черноморске, все, что успели сделать на Урале, думаю о том, что еще надо сделать, и вижу, что старости нет… Для нас ее нет и не будет!.. Как ты хороша, Аня! Мама сказала мне, что у тебя красота, которая не проходит… Изменяется и становится все прекраснее, одухотвореннее…

– Постой, постой, ты уже начинаешь наши тридцать дней! – пошутила она, успокоенная.

– Я продолжаю нашу жизнь, – ответил он серьезно. – Нашу большую жизнь в любви и труде.

Она сказала «да» и положила свою сильную и широкую руку на его руку.

Конец


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю