Текст книги "Безымянная слава"
Автор книги: Иосиф Ликстанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
«Безжалостная, черствая! – думал Степан. – Как можно простить ей это, как можно?»
Будто подслушав его мысль, Маруся проговорила тихо, убежденно, с ненавистью:
– Не жалеет она вас, Степа, и мамочку вашу не пожалела!.. Не думайте вы о ней, не нужно вам такую…
– Как не думать! – невольно вырвалось у него, еще минуту назад не знавшего, сохранилась ли в его сердце хоть искра любви к Ане. – Как не думать, когда любишь? И мог бы забыть, мог бы покончить с этим, если бы не знал, что… Ведь любит она меня, любит! – воскликнул он и спросил у Маруси лихорадочно, спасая свою надежду: – Любит? Вы видели: любит?
Лишь впоследствии он понял, каким жестоким был этот вопрос, обращенный к Марусе, понял и то, сколько благородства и самоотверженности было в сердце девушки, ответившей ему тихо, дрогнувшим голосом:
– Любит… Ой, любит!.. – И уже не только ненависть, но и отчаяние прозвучало в ее голосе, когда она проговорила быстро, горячо: – Так не жалеет она вас, не жалеет! Не будет вам с нею счастья. Не знает она, как любить надо, не знает! – Промелькнув мимо Степана, дробно простучав каблуками по ступенькам лестнички, Маруся вскрикнула: – Ой, не надо мне никого! Никого не надо, когда я такая несчастная на всю жизнь!
Дверь мазанки, закрываясь, хлопнула.
«Чем счастливее я?» – подумал Степан и почувствовал, что все это неправда. Жестокие, отвратительные слова, брошенные Аней ему в лицо, ее жестокость к Рапсе Павловне, к Марусе – ведь даже в этом была любовь. Отчаявшаяся, обезумевшая, но все же любовь и, быть может, тем более любовь. «Так что же, так что же? – возражал себе Степан. – Все разрушено, все оборвано…»
Но любовь продолжала жечь его сердце, любовь, хранящая надежды, несмотря ни на что.
Часть четвертая. Слово
1
Надо было забыть Аню, но забыть любимую нельзя. Оставалось заглушить воспоминание, мысль о ней. Степан начал бой самый изнурительный, какой только может выпасть на долю человека: он запретил себе иметь свободное время, отдых и развлечения, подставлял плечо под любое задание, отдавал мозг любой теме.
Обстоятельства в этом отношении сложились как нельзя более благоприятно. Ушел в отпуск Гаркуша, заболел Ольгин. Пришлось заняться профсоюзами и судом. Началась гонка, по сравнению с которой работа в дни партконференции была курортом. Из дому Степан уходил рано утром, несколько раз пересекал город вдоль и поперек, открывал дверь за дверью, к полудню врывался в редакцию и строчил заметки, боевички, отчеты в рубрики «Жизнь профсоюзов», «По городу», «Курортные новости», «На бирже труда», «Пролетарский суд», в то время как Пальмин, поглядывая на часы, читал заметки, уже сданные Степаном, и ругал его за недостающие запятые.
– В четыре буду. – С этими словами Степан исчезал, чтобы вернуться через два часа с материалом, собранным во второй половине рабочего дня.
– Ну как, горячо? – спрашивал Пальмин.
– Ничего, ничего! – завистливо откликался Сальский. – Пускай пострадает молодой человек, зато богачом станет. Шутка ли, гонорар за троих… Куда он девает деньги, а?
Закончив сдачу материала в текущий номер, Степан набрасывался на вечерний город. Это были собрания, пленумы, конференции – лучшая возможность встретить нужных людей, завязать полезные знакомства, найти зародыши новых тем, которые рано или поздно должны были облечься живой плотью фактов и неминуемо стать добычей Степана уже в виде информации. Здесь, в табачном дыму, в шуме прений и кулуарных споров, обитала всевидящая богиня осведомленности, прирученная молодым репортером и верная ему. Южный город умел отдыхать вечером, когда краски тускнеют, тени сгущаются, заштилевшее море посылает берегу легкую прохладу, зажигаются огни ресторанов, казино, кинотеатров, на бульварах вспыхивает позолота краснофлотских ленточек, а от берега отплывают нарядные лодки, окрещенные женскими именами. В этот час Степан являлся в редакцию, чтобы дослать в текущий номер несколько заметок и сразу же взяться за подготовку материала на завтра.
Теперь комната с венецианскими окнами встречала его как хозяина и казалась радушной, уютной. Он звонил домой: «Мамуся, как ты себя чувствуешь? Тебе ничего не нужно? Я задержусь в редакции, очень много работы. Я и обедал, и ужинал, не беспокойся». Затем он зажигал настольную лампу, выкладывал на стол блокнот и колдунчики-справочники и писал, стараясь черкать поменьше, так как в утренней смене работали наборщики средней руки, а материал уходил в типографию неперепечатанным, – «Маяк» все еще не обзавелся второй машинисткой.
Время шло, стопка исписанных полосок типографской бумажной обрези росла. Понемногу, в тишине, в безмолвии, Степаном овладевало ощущение сдержанного внутреннего кипения, хорошо известное журналистам, привыкшим работать ночью. Все задуманное и сделанное в городе за день было вот здесь, в заметках, маленьких статейках, небольших зарисовках – вся полнота, все многообразие жизни, набиравшейся день ото дня сил и красок. Даже мелкие факты, едва заметные былинки жизни, мимоходом отмеченные в блокноте, соединившись и позаимствовав друг у друга силу, приобретали значительность, весомость. Раскрывались новые явления, возникали новые вопросы – дыхание большой жизни в малом.
Оторвавшись от стола как бы для того, чтобы размяться, но в действительности для того, чтобы продлить радостное ощущение открытия, находки, Степан прохаживался по комнате, напевая, затем снова усаживал себя за стол. В один из таких счастливых вечеров появилась богатая фактами и окрашенная скрытым задором статья «Улучшаем рабочие здравницы» – о начавшемся курортном строительстве, оплаченная по распоряжению Наумова двойным гонораром. Другой вечер дал рубрику «На советской улице» – прямой ответ пакостникам, лгавшим в константинопольской белоэмигрантской печати о запущенности, развале советских городов. Заметки в две-три строчки говорили о коммунальном строительстве, о балконах, увитых зеленью, о вновь заасфальтированных тротуарах, о нарядных витринах кооперативных лавок…
Около полуночи являлся Пальмин со свежими оттисками только что сверстанного номера газеты, бросал один оттиск на стол Степана, забирал у него все написанное и заваливался в кресло. Просматривая напечатанную информацию, проверяя фамилии, даты и цифры, Степан в то же время краешком глаза следил за Пальминым, читавшим его материал, радовался, если Пальмин одобрительно посвистывал, настораживался, когда тот начинал кряхтеть, чмыхать носом и переваливаться в кресле с боку на бок. Кончались эти вечера тем, что Степан и Пальмин позволяли себе одну-две шахматные партии.
– Да, тебе приходится солоно, – говорил Пальмин. – Но скоро вернется Гаркуша… Может быть, Борис Ефимович найдет в Москве для «Маяка» пару приличных репортеров, – ты получишь отпуск и сможешь вознаградить себя за нынешнюю баню. Прокатись по южному берегу, развлекись.
– Вряд ли удастся… Мама чувствует себя неважно.
– Но тебе нужно на время переменить обстановку. Незачем превращаться в аскета. Бери пример с меня…
Пальмин сладко потягивался, его глаза затуманивались; начинался рассказ без имен и фамилий о последних удачах Пальмина, успешно ухаживавшего за московскими дамами, приезжавшими лечиться от полноты.
В один из таких вечеров Степан предложил Пальмину для четвертой полосы «Разговор» Мишука о лавках частных и простофилях несчастных. Неудача и провал! Читая «Разговор», Пальмин выразил свое неодобрение целой серией междометий – пренебрежительно экал, гмыкал, кряхтел и охал.
– Ты серьезно предлагаешь это в газету? – спросил он. – Базарный лубок в три краски. Красное, белое, черное, и ничего больше. Что-то напоминающее тертую редьку с квасом, кушанье, совершенно неприемлемое для культурного желудка. Удивляюсь! Мишук, как ему и пристало, сбивается на раек, буффонаду, а его шеф, его воспитатель Киреев рад и доволен. Протри глаза…
– Лубок? – вздыбился Степан. – Кому нужно протереть глаза: мне или тебе? Смотри, какой у него говор: сочный, яркий. А знание жизни? Увидишь, как примут «Разговор» рабочие.
– Ах да, рабочие… – протянул Пальмин. – Аргумент сильнейший, что и говорить. Но ведь литературный вкус рабочих тоже надо воспитывать, как ты думаешь? Чем? Хорошим фельетоном, очерком, рассказом, стихами…
Каждый остался при своем мнении, и «Разговор» Мишука вернулся в ящик письменного стола Степана. Показать его Наумову? Но редактор почти все время проводил в разъездах, руководя исследованием о положении в сельскохозяйственных районах округа, и, кроме того, спор с Пальминым все же поколебал уверенность Степана в приемлемости нового жанра – жанра «Разговоров».
Как ни был загружен текущей работой Степан, он все же продолжал подучивать репортажу Белочку Комарову, следил за ростом Мишука. С Белочкой все было благополучно: девушка печаталась почти из номера в номер. Степан уже был уверен, что рано или поздно Наумов заберет ее в редакцию. Мишук? Как газетчик – никакого роста, но Степан счел своей победой то, что его подопечный перерос княгинь Бебутовых, их пошлые книжонки и с головой ушел в настоящие книги о жизни и о человеческом сердце. Он прочитал всего Тургенева, Гончарова, Пушкина, много Толстого, Горького и Чехова, Гюго, Мопассана, близко к сердцу принимая поступки литературных героев, горячо одобряя или нетерпимо порицая их, не желая делать скидку на историю, на эпоху, требуя от литературных героев стопроцентной коммунистической сознательности. Он мог оторвать Степана от спешной работы, чтобы сообщить ему как животрепещущую новость, что Рудин трепло, Инсаров парень стоящий, Обломову нужно бы дать принудиловку. В книгах он видел только людей, занимался их взаимоотношениями, требовал ответа на вопрос, что будет с ними за пределами книги. А слово, его красота, его сила? Судя по «Разговорам», он чувствовал и красоту и силу слова, но в книгах не замечал их, не стремился подражать прочитанному. Громадное расстояние было между тем, что читал Мишук, и между тем, как он писал.
В заметке о показательном суде над рабочим, унесшим с завода какой-то слесарный инструмент, он написал: «Пусть плачет наше сердце, но не дрогнет рука», хотя приговор по этому делу был мягкий, условный. Битый час Степан убеждал Мишука, что фраза о плачущем сердце по существу неправильная, а по форме напыщенная. Мишук выслушал своего наставника внимательно, как будто согласился с ним, а через день в заметке о мастере-грубияне заявил, что «право пролетария на уважение ограждено железобетонным блиндажом революционного закона».
– Откуда ты набираешься таких штук! – горестно воскликнул Степан.
– Сам придумываю, – ответил омрачившийся Мишук. – Чтобы красивее было.
– Читаешь прекрасные книги и все еще не видишь, что красота в простоте, в точности и силе слова.
– Ну да, в простоте! – ухмыльнулся Мишук. – Красиво напишешь – не идет; просто напишешь – тоже не идет. Черт те знает, что вам, интеллигентам, нужно!
Намек был ясный.
«В воскресенье пойду к Наумову и покажу ему «Разговоры» Мишука», – решил Степан. Но этот вопрос решился гораздо раньше.
В тот же вечер из типографии позвонил Нурин:
– Пальмин уже ушел? Миленькое дело! Оказывается, Дробышев еще утром зарезал дурацкие «Осколки» Ольгина на темы дня, и Пальмин не дослал материала. Что мне делать с дырой в сто строчек на четвертой полосе? У тебя не найдется какого-нибудь кусочка повкуснее?
– Есть!.. Пришли рассыльную, – очертя голову сказал Степан и извлек «Разговор» из стола.
Через час снова позвонили из корректорской; к своей радости, Степан узнал голос Наумова.
– Привет, Киреев!.. Да, это я. Только что приехал из района… Что это за «Разговор» вы предлагаете? Тихомиров сможет дать еще несколько «Разговоров», если мы напечатаем о лавках частных?
– У меня в столе целый ящик «Разговоров», и все на острые темы… Значит, вам понравилось?
– Форма необычная, но любопытная, доходчивая… Язык живой, крепкий… Все наборщики уже прочитали «Разговор» и зашумели. А это хороший знак! Что ж, дадим в текущий номер и подождем мнения читателей. Только напрасно вы пропустили в «Разговоре» некоторые грубости. Впрочем, я навел порядок.
Первым откликнулся… Пальмин.
– А знаешь, Киреев, – сказал утром следующего дня Пальмин, едва лишь Степан появился в редакции, – тихомировский «Разговор» выглядит в печати значительно лучше, чем в оригинале. Это бывает… Только что в редакцию звонил Тихон Абросимов. Ему тоже очень понравилось. Ты сможешь дать на завтра что-нибудь в этом же роде?
Прибежал Одуванчик.
– Гром победы раздавайся! – крикнул он. – Если бы вы видели, как на заводе и в Слободке читают «Разговор» Мишука! Он попал в самую точку! Частники Слободки бегают как наскипидаренные, домохозяйки торжествуют. Даешь рабочий кредит от получки до получки!
Позвонил председатель Церабкоопа:
– Киреев, что это у вас какой-то Тихомиров небо пальцем колупает? Вы же, братцы, опоздали! Мы уже давно ставим вопрос о мелколавочном кредите от получки до получки. А получку на заводах задерживают. Как же нам оборачиваться, скажи? Пока хозорганы не дадут нам аванс и гарантию своевременного погашения кредита, мы ничего не можем сделать.
– Напишите разъяснение – мы напечатаем, – предложил Степан. – Кто из хозяйственников не идет вам навстречу? Назовите их по имени…
– Ну, знаешь, зачем это? Я лучше так напишу, – замялся председатель Церабкоопа.
– Признайтесь, у самих рыльце в пушку! – поймал его Степан, – Выдерживали вопрос в аппарате?
Немного спустя позвонили из окрисполкома:
– Примите телефонограмму: «Пришлите представителя газеты на совещание руководителей кооперации и предприятий по организации рабочего кредита». Кто принял телефонограмму?
Успех, явный успех!
Вечером в редакции появился Мишук, ощетинившийся и насупленный, сунул Степану руку и ухмыльнулся как-то в сторону.
– Ну что, теперь ты не скажешь о «Разговорах»: «На кой они тебе»? – спросил Степан.
– Ладно… – буркнул Мишук. – Теперь частникам амба, а то наросло на Слободке их лавчонок, как поганых грибов…
– Давай посмотрим вместе «Разговоры» и отберем следующий.
«Разговоры» принесли Мишуку успех, славу, известность. Юг умеет это – сразу создать человеку шумную славу, узнать о нем решительно все, подружиться с ним и перейти с ним на «ты». На улицах мальчишки-газетчики кричали: «Новый «Разговор»! Читайте новый «Разговор» Миши Тихомирова за биржу труда – вас касается!» На улице незнакомые люди заговаривали с Мишуком и тащили его угощаться бузой – холодным бродящим напитком. В редакцию стали приходить письма от читателей, предлагавших Мишуку новые темы или просивших его заступничества против обидчиков. Мишук получил в свое распоряжение один из ящиков в письменном столе Степана, завел свое маленькое канцелярское хозяйство: хранил корреспонденцию, копался в ней, отвечал на письма…
Как водится в таких случаях, у Мишука появились подражатели. Почти все рабкоры стали писать диалоги на любую тему. Превращая эти маленькие драматические произведения в нормальные заметки, Одуванчик и Пальмин призывали на голову Степана все беды: «Это ты вызвал потоп, можешь гордиться!.. Некуда деваться от твоего Мишука». Но слава не вскружила голову Мишуку; наоборот, он почувствовал, что стал необходим «Маяку», но принял это лишь как ответственность, возложенную на него обстоятельствами, стал образцом исполнительности, беспрекословно выполнял задания Степана, даже таскал информационную мелочишку, заменив ушедшую в отпуск Белочку. Ему было нелегко – ведь он продолжал работать на заводе, – и хоть бы один отказ от задания!
И он был счастлив, очень счастлив в эти дни. Степан, с зоркостью, приметливостью человека, потерявшего счастье, подмечал, как счастье понемногу преображает Мишука, стирает его хмурь, смягчает угловатость, учит улыбаться чаще, светлее и даже читать стихи… Степан без труда установил закономерность появлений Мишука в редакции – они приходились именно на те дни, когда Маруся дежурила в госпитале. В такие дни Мишук носил свою обычную одежду, которую по-флотски называл робой: парусиновую матросскую голландку и не знающие износа ботинки-танки. Но, если ему приходилось наведаться тогда, когда Маруся была дома, он являлся преображенный – в свежей коломянковой толстовке, хорошо сидевшей на нем, в черных брюках-клеш, в начищенных желтых туфлях, чисто выбритый – и старался поскорее разделаться с редакцией. Все ясно… Мать рассказала Степану, что Мишук и Маруся не пропускают ни одной новой картины в кино и Маруся на другой день рассказывает Раисе Павловне содержание увиденных драм с мельчайшими подробностями, которые так интересно припоминать видевшему картину и так неинтересно выслушивать тому, кто этой картины не видел.
– Я рада за Марусю, – говорила Раиса Павловна. – Капитанаки не смеют и нос к нам сунуть… Но почему Мишук медлит? Пора ему объясниться с Марусей и перебраться из-под ялика в ее дом. Я была бы просто счастлива.
Однажды Степан сказал Мишуку напрямик:
– Что ж ты попусту морочишь голову Марусе? Зарабатываешь ты хорошо, девушка тебе нравится… Скажи ей все, что полагается, и перебирайся к ней.
– Что ты? – остолбенел Мишук. – Чего ты?
– Да ведь… ухлестываешь ты за ней… Думаешь, я не знаю, не вижу? Ну вот и надо кончать.
Мишук покраснел, побледнел, опустился на стул, потом тихо проговорил:
– Маруся этим не интересуется…
– Как это «не интересуется», если вы всегда вместе!
– Ну и что? Мы с ней «Азбуку коммунизма» читаем, еще о новом быте говорим, а насчет того… Я ее спросил, как она… относится к чувствам… к любви, например, а она так и сказала: «Не интересуюсь». – Он качнул головой: – А я тоже об этом говорить не умею. Вот интеллигенты в книгах умеют – так и чешут! И научиться нельзя. Стыдно как-то… – Он встал, надел кепку, резко закончил: – Ладно, ты больше про это не говори, не касайся… Она девушка особая, тут, я думаю, ждать надо, а?
– Может быть…
– Ну и все. Идем, провожу до ялика.
Газетные сутки обрывались. Степан отправлялся домой. Вот эти минуты между концом рабочего дня и сном были дьявольскими, но, к счастью, немногочисленными. Он засыпал, будто падал в черную, глухую пустоту, ему ничего не снилось, и просыпался он утром, лежа на том же боку, на каком уснул.
2
Будь воля Степана, он продлил бы такой образ жизни бесконечно: вытеснить мысль, даже возможность мысли, о Нетте напряженной работой, не знать остановки в лихорадочном беге по газетным рубрикам, да еще, пожалуй, отменить бы воскресенья, пустые дни, когда приходится торчать на глазах у самого себя.
В один из субботних вечеров Степан засиделся в редакции с Дробышевым, который дожидался оттиска полосы со своей статьей.
– Вы блестяще работали всю неделю, – сказал Владимир Иванович. – Глядя на вас, я вспоминаю мою молодость. Тоже начал свой журналистский век репортером, остался в душе репортером и, лежа в гробу, пожалею, что заметку о моих похоронах даст какой-нибудь молодой нахал и, конечно, переврет все, что только можно… Завидую вам, Киреев! Сейчас вы проходите увлекательную профессиональную проверку на глубокое дыхание, выносливость. Если нынешняя гонка не отвратит вас навсегда от газетной работы, если вам не опротивеет запах типографской краски, то станет очевидным, что вы настоящий журналист, клад для любой редакции… Я видел множество квазижурналистов, которые выдыхались сразу же после дебюта, иногда очень удачного.
– А сколько таких видел я! – подхватил Нурин, только что пришедший из типографии немного отдохнуть. – Иных уж нет, а те далече… Из десяти бухгалтеров девять на всю жизнь остаются жрецами дебета-кредита, из ста человек, пробующих свои силы в журналистике, лишь один умудряется пронести этот крест до гробовой доски. Стать газетчиком может почти каждый грамотный человек. Но стать и остаться – совершенно разные вещи.
– Чем эти девяносто девять отличаются от одного? – спросил Степан.
– Тем же, чем отличаются барышни, пачкающие холст масляными красками, от Репина, который ведь тоже пачкает холст, но как-то по-особому. Весь вопрос в степени талантливости, даровитости, – начал перечислять Нурин, но ему позвонили из типографии, и он убежал.
– Талант, даровитость? – с усмешкой повторил его последние слова Дробышев. – А сколько было и есть в журналистике совершенно бездарных ремесленников, сколько тряпкообразных слюнтяев, сколько наглых охотников за легким рублем! Впрочем, не в них дело, не они определяют лицо журналистики, а те, кто приходит в журналистику именно в силу своей способности относиться к жизни с родственным вниманием, активно, творчески… Раньше, до революции, таких было мало, такие быстро сгорали, спивались, попадали в лапы охранки. Сейчас, когда за подготовку журналистских кадров взялась партия, прослойка журналистов-борцов будет быстро расти. И горе ремесленникам, холодным душам, для которых, в сущности, все равно, где зарабатывать – в мелочной лавчонке или в редакции газеты! Рано или поздно для них не останется места в газетах, ведущих непрерывное, горячее наступление на старый мир, на пережитки, оставленные нам старым миром… – Он прервал себя: – О чем вы задумались, Киреев?
– Я слушаю вас…
– Повторите мою последнюю мысль… Вы не слышали ничего – значит, нет смысла продолжать… Иду в типографию… Вы мрачны, как демон, Киреев. Пальмин говорит, что вы ведете жизнь убежденного аскета и носите под толстовкой монашескую власяницу. Не одобряю и настойчиво советую встряхнуться. Скука утомляет сильнее, чем пилка дров… Завтра у нас маленькое семейное торжество. Мы с Тамарой Александровной будем вам очень рады. Приходите! Пообедаем и поболтаем… Приглашение принято?
– Спасибо… Я постараюсь.
Степан ответил на приглашение уклончиво, почти уверенный, что не воспользуется им и проведет воскресенье дома и в библиотеке военно-морского клуба, но сказали свое слово обстоятельства. Как ни поздно пришел домой Степан в этот субботний вечер, но Раиса Павловна дождалась его главным образом для того, чтобы поделиться с ним новостью. Эта новость в ее глазах, в глазах человека, оторванного от жизни и живущего случайными впечатлениями дня, была очень важной и неприятной.
– Сегодня после работы к Марусе пришел Мишук. Она согрела для него на мангалке покушать. Но что-то случилось… Мишук вдруг ушел, сразу вернулся, принялся стучать в дверь, в окно, но Маруся не открыла… Так он ушел…
– Поссорились, – предположил Степан. – Ничего, помирятся.
Он отнесся к этому легко и даже шутливо упрекнул мать. Она так горячо относится к судьбе Маруси и Мишука, а вот до сих пор не догадалась стать свахой.
– Да, пора… конечно, пора, – попробовала пошутить в ответ Раиса Павловна, но опечалилась, вздохнула и пожаловалась: – Ах, Маруся, Маруся!
Степан сидел в своей комнате, глядя на страницу какой-то наугад взятой книги, когда по стеклам окна, выходившего на пляж, прошуршал песок.
– Кто там? – спросил он, открыв окно. Он был уверен, что услышит голос Маруси.
Из темноты послышался голос Мишука:
– Выйди сюда…
– Что так поздно? – спросил Степан, присоединившись на пляже к Мишуку. – Что случилось, Мишук?
Не ответив, Мишук опустился на песок, где стоял. Степан, уже привыкший к темноте, разглядел, что Мишук сидит, упершись руками в землю, склонив голову.
– Возьми какую ни есть каменюку или железяку поздоровше, дай мне по голове! – проговорил Мишук хрипло. – За глупость мою дай мне каменюкой. Ну!
– Так убить можно… Говори так.
– Дурак я, ох, дурак! – простонал Мишук, вскочил, нажал обеими руками на плечи Степана и сказал ему в лицо: – Я же что сделал? Я же все испортил, споганил, как сукин сын… по собственной дурости. Ты пойми…
Сегодня после работы, помывшись и переодевшись, Мишук пришел к Марусе… Накануне, в день выплаты гонорара за полмесяца, бухгалтер отвалил Мишуку кучу червонцев, – червяшей, как называл их Мишук, – и к Марусе он явился с хорошими конфетами, с бутылкой вина.
Да, даже с бутылкой вина, потому что решил именно сегодня сказать Марусе то, что нужно. И сказал. Переборов свою застенчивость, нерешительность, он грубовато, напрямик, неожиданно для девушки предложил ей жить на пару, пожениться. И это ошеломило, оскорбило девушку. Она вдруг расплакалась. Он испугался, стал ее утешать, говорить какие-то слова о любви и позволил себе обнять ее. Тогда она так же неожиданно дала ему пощечину, чуть не выбила глаз локтем и выгнала, вытолкала из мазанки, приказала больше не ходить к ней.
– Да-а… крепко, – признал Степан.
– Я же думал… И ты мне говорил, что пора поговорить… Чего ждать, когда она со мной столько гуляет!.. А нет, не пора… Не привыкла она еще ко мне, – стал объяснять причину своего поражения Мишук, не выпуская плечи Степана из своих твердых лап, стараясь разглядеть выражение его лица, как бы вымаливая согласие со своими догадками. – Не надо было так… Понимаешь, ждать нужно было, хоть месяц, хоть год… Я могу… Привыкла бы она ко мне, а? А я как с гвоздя сорвался… – Он стиснул плечи Степана, сказал ему на ухо: – Передай ей, что я… извиняюсь, слышишь? Буду ждать сколько хочет… Только пускай позволит ходить… к ней ходить… Ты ей объясни, ты сможешь, у тебя слова есть. А, Степа? Как друга прошу…
– Хорошо, все скажу, – пообещал Степан, тронутый страхом и мольбой, звучавшими в его голосе. – Все скажу… Она поймет.
– Думаешь?
– Поймет, что ты любишь ее и…
– Того, как я ее люблю, понять нельзя, – печально проговорил Мишук. – Не обо мне она думает… Меня братиком называет да слушает, как я о геройской гражданской войне говорю… А думает не обо мне, ни о ком не думает… – Он оттолкнул Степана, со злостью сквозь зубы сказал: – Был когда-то Мишка Тихомиров первым клинком да первым штыком в отряде; комсомольской красой революции, имел в себе гордость!.. Думал, ни в жизнь шея не погнется… Скажи Марусе, друг: кланяюсь ей низко, до самой земли, и жить без нее не могу… – Уже удалясь, сливаясь с темнотой, он повторил сквозь стон: – Не могу!.. Без нее не могу, Степан, друг!..
Обогнув угол дома, Степан вышел во двор, с тем чтобы вернуться к себе через веранду, и увидел, что на лавочке под кипарисом кто-то сидит.
– Кто там?.. Это вы, Маруся? – спросил он.
Девушка встала, подошла к нему, протянула что-то белое:
– Степа, это Миша Тихомиров у меня забыл. Так вы ему отдайте… Не нужно мне его подарков…
– Он только что был у меня, – сказал Степан. – Я знаю, что между вами произошло… Все это очень печально, Маруся… Мишук просит у вас извинения. Он обещает, что это больше никогда не повторится. Только разрешите ему бывать у вас, видеться с вами…
– Зачем ему? – спокойно спросила Маруся. – Все равно не будет того, что он хочет… – Она коротко, сухо рассмеялась и опять повторила: – Не будет… Ишь выдумал!
– Он же любит вас, Маруся! – настаивал Степан.
– Мало ли кто кого любит… – с горькой усмешкой ответила Маруся. – Не виновата я, что он меня полюбил, не зазывала я его, сам прибился… Раиса Павловна его жалеет, все уговаривает меня, все уговаривает… за Мишука идти… А зачем он мне?
– Но до каких же пор вам быть одной, одинокой?
– А вам? – быстро ответила она; не получила отклика и проговорила медленно, с суровым осуждением: – Думаете, мне все равно, что один, что другой? Думаете, я девка портовая – один не подошел, другого давай… все равно, с кем гулять. Да только захотела бы я… Витька сколько раз звал с турками-импортерами познакомиться, по ресторанам пойти… Может, и пойти, Степа? Чтобы одинокой не быть, а?
– Как вам не стыдно, Маруся! – воскликнул он.
– А что стыдно… Чего там стыдно! – ответила она упавшим голосом. – Радовалась я, что Раиса Павловна вам счастья не добыла, да и для меня счастья нет… – Она сделала несколько неровных шагов прочь и вдруг остановилась как вкопанная, сказала грустно и с нежностью: – Ваше счастье под рукой лежит, только ни к чему вам оно. Не замечаете, не хотите… Ох, Степа! – И уже медленно пошла к своей мазанке.
В воскресенье Степан все же с утра нашел себе работу – принял предложение Гакера совместно обслужить праздник яхт-клуба и шлюпочные гонки. Лишь к обеду он вернулся домой и после обеда посидел на веранде с Раисой Павловной.
– Что это за сверток у тебя на столе? – спросила мать.
– Отвергнутый Марусей подарок Мишука.
– Значит, поссорились они сильно?
– Боюсь, что совсем…
– Боже мой! – вздохнула опечаленная Раиса Павловна. – Сегодня она поздоровалась со мной издали и ни разу не подошла поговорить… Потом появился Виктор. Они долго разговаривали, смеялись у ворот. Что творится с девушкой? Не понимаю…
У ворот вдруг послышались голоса, застучала клямка калитки, и во двор нагрянула компания юнцов и девиц, пришедших за Марусей. По-видимому, затевалась прогулка с пирушкой. У ворот остановился Христи Капитанаки и еще какой-то мужчина с корзинами в руках… Молодежь столпилась у дверей Марусиной мазанки. Парни были одеты, на портовый взгляд, шикарно: шелковые рубашки, брюки с низким напуском на голенища мягких шевровых сапожек почти без каблуков; твердые, молодцевато зачесанные хохлы напомаженных волос оттеснили куда-то на краешек уха крохотные кепочки. Девушки не уступали им: короткие платья переливающегося шелка, шелковые чулки, блестевшие на сильных икрах, как металлические, густо напудренные лица с неумело накрашенными губами, казавшиеся каменными, безжизненными. Предводителем компании, конечно, был Виктор Капитанаки, выглядевший картинно. Вместо брюк с напуском на нем был матросский клеш с твердой складкой, а тонкую талию стягивал невиданно широкий пояс с золоченой пряжкой величиной в две ладони, с какими-то ремешками и кожаными карманчиками. В последнее время он обзавелся маленькими усиками и едва заметными бакенбардами, которые очень шли к его смуглому, словно вычеканенному в бронзе лицу, а на голове щеголевато носил берет-блинчик с помпоном.
Но особенно выделялись в этой толпе портовых модниц и модников два знатных гостя, два турка, – вероятно, из импортеров. Один – большой, грузный, бритоголовый, в феске, с длинными руками, свисавшими чуть ли не до земли; другой – тонкий, в котелке; оба в узких пиджаках, распертых на груди крахмальными рубашками с выпуклой грудью, с яркими галстуками.
Издали очень вежливо Виктор раскланялся с Раисой Павловной и Степаном, небрежным движением достал из кожаного карманчика широкого пояса золотые часы и крикнул:
– Маруська, собралась?
Тогда дверь мазанки медленно открылась, вышла Маруся и остановилась на каменном крылечке. Она остановилась на крылечке на одну-две секунды, и этого было достаточно, чтобы все, кто был во дворе, поняли, что им вдруг дано увидеть красоту и величие красоты, воплощенной и осознанной в девушке, стоявшей в дверях жалкой лачуги. Что изменилось в Марусе с тех пор, как Степан, отбившийся от дома, не видел или не замечал ее? Как будто ничего и в то же время решительно все. Права была Раиса Павловна, говорившая о внезапном расцвете девушки. Жизнь совершила одно из своих чудес: красота, таившаяся в девушке, робкая и хрупкая, стала явной, совершенной, смелой и утвержденной навсегда. «Она стала выше, пополнела!» – подумал Степан, пытаясь сравнить нынешнюю Марусю с прежней, и сразу же оставил эту попытку, оскорбительную и никчемную.