Текст книги "Безымянная слава"
Автор книги: Иосиф Ликстанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
9
– Не могу поверить, что вы не понимаете этого, – сказала Нетта. – Вы были представлены Отшельнику в нашем доме, и мы в какой-то степени отвечали за вас. Прежде чем писать заметку, надо было подумать, в какое положение вы ставите меня и папу.
– Клянусь, что у меня и мысли не появилось…
– Неужели вы пишете бессознательно?
Девушка пыталась быть гневной… ну, хотя бы сердитой… ну, на худой конец, хотя бы серьезной – и не могла, ничего не получалось. Невольная улыбка дрожала в зрачках голубовато-серых глаз, в уголках губ – улыбка молодого и здорового существа, для которого прежде всего важно то, что лодка легко скользит по воде, вечер прозрачен, а парень – такой страшный, такой опасный парень, только что устроивший шумную катавасию на весь город, – подчиняется ей беспрекословно и готов плыть куда угодно по ее державной воле.
– Когда я писал фельетон, я думал только о том, что должен поставить на место человека, который осмелился вылезть на трибуну с вредными поучениями, – добросовестно объяснил Степан. – Я был возмущен выходкой Отшельника, я боролся с его идеей, которая мне враждебна. Нет, я писал далеко не бессознательно, уверяю вас…
– И вам было совершенно безразлично, как отнесутся к заметке ваши друзья?
– Нет, не безразлично. Я хотел, чтобы каждое мое слово было понятно нашим друзьям-читателям.
– Но у вас также есть друзья, которые сочувствуют бедному Отшельнику, – напомнила девушка.
– Вы сочувствуете ему как человеку, который нажил неприятности из-за своей глупости, самонадеянности и желания быть властителем дум? Да, он жалок, я понимаю. Но неужели вы сочувствуете его идеям? Не могу поверить.
Бросив шнур румпеля и сложив руки на коленях, Нетта смотрела на Степана пристально, будто старалась понять впервые увиденного человека.
– Так как же? – напомнил он. – Вы согласны с его призывом к непротивлению, смирению? Распустить Красную Армию, сдать Металлолому военные корабли, утопить замки орудий, открыть границу нашей страны перед врагами?
– Нет, нет! – воскликнула она. – Какие глупости вы говорите! Я русская, я не хочу войны, не хочу, чтобы нас трогали.
– Значит, вы противник Отшельника, и все в порядке, – подытожил он.
– Тоже нет. Не ловите меня. Он прочитал несколько плохих строчек – подумаешь, как страшно! Такая мелочь, что о ней даже странно говорить.
– Нет, не мелочь! Не мелочь все, что касается революции, ее завоеваний. Вдумайтесь в экспромт Отшельника. Он осуждает борьбу революционного народа, он навязывает другой путь, гибельный, ведущий к потере всех завоеваний. Вы слышали, как встретили этот призыв слушатели?
Степан стал горячиться.
– Оставим это, – сказала Нетта. – Не хочу спорить. Я мало смыслю в политике. Папа называет политику сферой опасности. Мимо нее надо идти на цыпочках и не дыша… Но вот что меня интересует. Вы пишете о человеке злую заметку, а потом вам приходится с ним встретиться… Как вы себя в таком случае чувствуете? Наверно, вам очень стыдно и хочется спрятаться за угол, да?
Он засмеялся:
– Почему я должен стыдиться, если я прав, если я делаю полезное дело? Тот, о ком я написал, может относиться ко мне, как ему угодно, я могу даже его пожалеть, но стыдиться… Нет!..
– Ну, хоть жалости вы не чужды, – с облегчением произнесла она. – Кажется, вы все же остались человеком. Вам нужно немного углубить свои человеческие чувства и…
Он прервал ее:
– Никогда и ничто не помешает мне выполнять мой долг. И, только выполнив свой долг журналиста, я чувствую себя человеком. Вот и все мое нутро ныне и навсегда, Анна Петровна!
– И вы, зная заранее, что ваша заметка будет неприятна… ну, вашей матери, например, или девушке, за который вы ухаживаете… вы все-таки напишете ее? Признавайтесь!
– Ответ содержится в моем сегодняшнем фельетоне, – сказал Степан и покраснел: не слишком ли он осмелел?..
Нетта поспешила замять опасную тему.
– Не завидую вашим родным и знакомым, значит, не завидую и себе, – вздохнула она. – Как странно быть знакомым с человеком, который каждую минуту может бросить бомбу под ноги! Но что поделаешь, вы замечательный спутник для прогулок. Стоит только вычеркнуть из наших разговоров политику, и вы, вероятно, превратитесь в молчальника… И это так хорошо, когда человек не болтает о своих чувствах и не читает стихов. Голова гудит от литературных разговоров и табачного дыма… – Она надела жакет, лежавший до сих пор у нее на коленях. – Знаете, я немного озябла. Придется отложить исследование бухты. Итак, домой!
Прогулка оборвалась как раз тогда, когда Степану стало казаться, что перед ним целая вечность – целая вечность, которую они проведут наедине. Тотчас же минуты заторопились. Он греб как можно медленнее, почти не передвигая весла в воде, и все же несчастная лодчонка двигалась в сто раз быстрее, чем ему хотелось. Тишина была полная. Лодка повисла в прозрачной вечерней синеве между скалистыми берегами, отразившимися в воде вместе с огоньками окраинных домов – ласточкиных гнезд, облепивших скалы.
За поворотом бухты показались темные, затихшие корпуса «Красного судостроителя».
– Как сумрачно! – шепнула Нетта. – Я впервые увидела этот завод в детстве, еще до переезда в Москву. Тут все шумело, гремело. По воде тянулся дым… А сейчас ни одного звука, ни одного огонька… Это печально, когда молчит большой завод, правда?
– Завод скоро оживет, – ответил он.
– Вы думаете? Папа говорит, что это будет лет через пять – семь, не раньше.
– На президиуме окрисполкома Петр Васильевич высказывался гораздо оптимистичнее, когда речь зашла о заказах для «Красного судостроителя».
– Ах, папа… – усмехнулась она. – Папа такой дипломат…
– Вы называете дипломатией, когда говорят одно, а думают другое? Для этого есть еще несколько определений, более точных.
– И, конечно, вы предпочитаете их! – вспыхнула она, поняв, что сказала об отце лишнее. – Вы ужасно… нечуткий, неделикатный человек!
– Нечуткий человек тот, кто считает недостойным говорить одно, а думать другое? Вы хотите видеть меня другим?
Отвернувшись от него, Нетта молчала.
– Вы хотите, чтобы я стал… дипломатом? Вам это больше нравится?
– Нет… – проговорила она отрывисто, и Степан почувствовал, что одержал победу.
За мысом открылся город, взбежавший на гору, осыпанный вечерними огнями. Он встретил их мелодией далекого духового оркестра и кремнистым запахом камня, излучавшего тепло, накопленное за долгий солнечный день.
По бульвару они шли медленно и молча и, не сказав ни слова, поднялись по крутой каменной лестнице на улицу Марата, почти к самым воротам дома Стрельникова.
– Кстати, почему мы молчим? – удивилась она.
– Так хорошо иметь молчаливого спутника, – напомнил он.
– Вы слишком буквально приняли мои слова! – рассмеялась она. – Так вот, чтобы все было ясно… Я хотела бы иметь спутника, который умеет помолчать, но умеет и говорить, и притом говорить интересно. Приятно болтать о книгах, о театре, о своих знакомых и… больше ни о чем.
– Обещаю не говорить больше ни о чем, – сказал он с холодком в сердце. – Злословить не люблю, о пустяках говорить не стоит, значит, буду говорить только о книгах или… молчать.
– Проверим… Завтра – нет. Мы с папой идем слушать приезжую опереточную труппу. Это забавно, тем более что сейчас оперетта почти не идет неизвестно почему… Послезавтра у нас гость, московский инженер… Послепослезавтра в морском клубе бетховенский концерт… Потом папа повезет меня на день в Бекильскую долину… Потом, вероятно, будет литературный шум, хотя летом ряды поэтов сильно поредели.
Стена между ними становилась все выше. Степан слушал девушку подавленный. Вдруг она небрежно смахнула препятствия:
– Оперетта, конечно, неприкосновенна, гость, к сожалению, тоже, а Бетховен не обязателен. Итак, до Бетховена.
– До Бетховена! – обрадовался он.
В тот вечер он пришел домой счастливый, в том состоянии души, когда человек видит мир заново и только с лучшей стороны. Мать он нашел в ее комнате за вышивкой по очень сложному рисунку из старого журнала «Дамский мир». Начиная эту работу, мать как-то обмолвилась при Степане, что вряд ли успеет ее закончить, но вышивка продвинулась далеко вперед, и Степану кажется, что мать выглядит значительно лучше, чем обычно.
– Ого, как много ты уже сделала! – воскликнул он. – Красиво получается. Ты скоро все сделаешь.
– Будем надеяться… – Готовя на стол, она сказала: – А я тебя просто не узнаю сегодня… Какой ты внимательный! Случилось что-нибудь хорошее?
– Да, жизнь хороша… Дома все благополучно?
– У нас большие события.
– О которых я не знаю ничего.
– Но ведь ты совсем отбился от дома. Приходил очень поздно и такой хмурый. Не хотелось надоедать тебе… Знаешь, Маруся сняла в своей мазанке все иконы и куда-то их унесла. Потом заявила мне, что не хочет быть буржуйкой, не хочет получать с нас деньги за квартиру. Сегодня приходили какие-то люди из горкомхоза, все вымерили… Мы будем платить за квартиру втрое меньше, чем платили. Дом стал коммунальным.
– Что все это значит?
– Влияние Мишука, конечно… – ответила мать. – Он бывает у нас каждый день, берет книги, а потом идет к Марусе. Они долго беседуют, гуляют по пляжу… Почти каждый день.
– Теперь я понимаю, почему Мишук не показывается в редакции. Ну что же, остается пожелать ему счастья. Он хороший человек и…
– Какой ты глупый, Степа! – покачала головой Раиса Павловна, кропотливо обметывая «паучок», как называется скрещение ниток в вышивке. – Все это напускное… Все, что касается Мишука и сближения между ними.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что я знаю… Чувствую… Все так ясно… После той истории – помнишь? – ты совсем перестал бывать дома, встречаться с нею… Ну и я тоже… И она поняла, почти перестала бывать у меня, перестала со мной говорить, только по хозяйству… Скажет то, что нужно, посмотрит на меня, будто пощады попросит, и убежит к себе… плакать. – Раиса Павловна говорила, не поднимая головы, слезы блестели на ее глазах и звучали в голосе. – А цветы носит каждый день… Она их берет у садовника Братского кладбища. Чайные розы для меня и пунцовые для твоей комнаты. Бедное сердечко!
– Но я же не виноват, мама! – невольно воскликнул он.
– Да, был бы не виноват… – едва слышно ответила мать. – Ты был бы не виноват, если бы ни в чем не подал Марусе надежды. А теперь… Она все надеется. Она надеется, понимаешь, Степа, что, может быть, все обойдется. Надеется и ждет и… Мне иногда становится страшно.
– Почему, мама?
– Ты не знаешь и не поймешь, сколько силы в таком ожидании. Особенно если женщина так терпелива, так мужественна в своем ожидании… И так хороша, Степа!.. Я все время боялась… Ты был такой хмурый, несчастный… Стоило тебе отчаяться, разочароваться в том… весеннем увлечении… А тут Маруся со своей любовью… – Не отрывая глаз от вышивки, Раиса Павловна спросила: – Но скажи, то весеннее увлечение оказалось сильным, да?.. И у тебя есть надежда?
– Да, мама, теперь есть… Первые надежды…
– Значит, вы еще не объяснились?
– Нет, и вряд ли это скоро случится.
– А мне казалось, что теперь все это стало проще между молодыми людьми, что люди открываются друг другу скорее, чем раньше… Что тебя удерживает? Если у тебя нет сильного соперника…
– Соперника нет. И, кажется, я ей не безразличен. Но боюсь, что она не совсем понимает меня, а я… я смогу сказать все, что лежит на сердце, лишь когда увижу, что она хочет стать рядом со мной навсегда… Что она сможет это сделать…
– Значит, сейчас вы в чем-то расходитесь, – поняла мать. – В чем вы расходитесь?
– В старину сказали бы, что мы люди разных кругов. Понимаешь, она дочь инженера, очень ценного специалиста, но он далек от революции, от ее задач, хотя и показывает себя советским человеком… Она усвоила некоторые его взгляды… И еще… Она позволяет окружать себя людям, которых я не пустил бы на порог дома. Бездеятельные и злые трутни, которые смотрят на наше дело, как на случайность… Но мы уже стали с нею спорить… Будем много спорить…
– Ты хочешь ее перевоспитать? – покачала головой Раиса Павловна.
– Даже не так, мама… Я уверен, что в душе она хороший человек. Просто она еще не задумывалась о жизни. Надо твердо сказать ей, что правильно и что плохо… И она поймет…
Он ушел к себе и счастливый и сомневающийся. У него хоть было и то и другое – и счастье и сомнение, – а у его матери были лишь сомнения.
10
Чем объяснялось сближение Нетты и Степана? Конечно, Одуванчик отчасти был прав. Степан вдруг очень выделился среди незначительных людей, которые окружали девушку и надоели ей своим однообразием, своими претензиями, своей никчемностью и пустотой. Парень из газеты оказался бойцом, бойцом последовательным и смелым – следовательно, человеком интересным, неизмеримо более значительным, чем обычные посетители дома Стрельниковых.
Это прежде всего признал Петр Васильевич. После взрыва возмущения, вызванного первым чтением фельетона, он сказал своей дочери:
– Но, к моему удивлению, Киреев умеет писать не только хроникерские заметки… Резко, грубо, но сильно, несомненно сильно. В наше время из него может выйти толк. Этакий маленький Марат с большими кулаками…
Услышав от Нетты, что на очередном литературном сборище будет присутствовать Марат из «Маяка», Петр Васильевич, против своего обыкновения, остался дома. Он зазвал Степана в свой кабинет, коротко и усмешливо упрекнул его за неуважение к старикам и их причудам, – он относил к старикам Отшельника, с которым был в одних летах, – но, впрочем, предал всю эту историю забвению.
Когда участники вечера разошлись, Петр Васильевич задержал Степана.
– Хочу поболтать с вами, – сказал он, извлекая из буфета бутылку вина и яблоки. – Вы заметили, что меньше всего говорят друг с другом люди, которые видятся почти ежедневно. Поговорим впервые после нашей первой встречи…
Он принялся информировать Степана об учрежденческих делах, то есть, попросту говоря, сплетничать. Степан слушал его молча, почти не прикасаясь к вину, и ушел, как только часы пробили одиннадцать.
– Не очень находчивый собеседник, – сказал о нем Петр Васильевич. – Молчит, не пьет и неизвестно о чем думает… А ты заметила, что твой салон лебезит перед Киреевым?
– Да, это такая мелкота, в конце концов, – ответила Нетта, наводя порядок в столовой. – Они боятся его…
Участники литературных вечеров резко изменили свое отношение к хмурому испанцу. Ни один из них не выступил в защиту Отшельника, некоторые возымели желание подружиться с Киреевым, то есть впутать его в литературные маленькие склоки, и все в глаза Степану похваливали его фельетоны, время от времени появлявшиеся в «Маяке». Ну и что же? Ровным счетом ничего. Нетта поставила в заслугу Степану то, что он не воспользовался этой переменой отношения к нему парадиза, не вмешивался в споры и отклонял предложения эхиста и космиста о совместном походе в подозрительный кабачок «Зеленый крокодил», почему-то считавшийся артистическим.
Да, Одуванчик был прав, но прав лишь отчасти. Фельетон об Отшельнике лишь помог Нетте заметить Степана, все остальное было заслугой самого Степана. Она как бы вновь и по-иному увидела человека, любящего ее глубоко и сильно – это она знала, конечно, – но сдержанного, ничего не требующего… Только видеться с нею, только смотреть на нее, только подчиняться ей в том бродяжничестве, которое увлекало девушку.
Как и Степан, она родилась на морском берегу, провела у моря первые годы своего детства и, очутившись снова на родине, казалось, вернулась в полузабытое прошлое, открыла глаза по-детски широко, спеша заменить смутные воспоминания о солнечной, цветущей стороне живыми впечатлениями, радуясь и удивляясь тому, что жизнь гораздо ярче воспоминаний.
Они встречались в условном месте, но будто случайно, невзначай, и разыгрывали шумное удивление.
– Вы? Неужели? Обман глаз. Не верю.
– Несомненно, это я. Могу предъявить просроченное редакционное удостоверение. Но вы ли это?
– Проводите меня немного… Куда? В том-то и дело, что я не знаю, куда иду.
– Исследуем проблему и совместно найдем решение.
Впрочем, им было все равно, куда идти. Они бродили по пригородам, где люди жили в крохотных мазанках, таких белых и живописных, что хотелось постучать в окошко и спросить, не под этой ли низко надвинутой черепичной крышей приютилось вечное счастье; выбирались в степь, густо заросшую пламенными и сиреневыми маками; возвращались в город, чтобы пройти по базару, который крикливо говорил на всех диалектах Черного моря, смеялся, показывая все зубы, и бранился, льстил, проклинал с упоением. Здесь они восхищались морскими чудами, покупали у старых, усатых караимок пряные сласти с причудливыми названиями, подхватывали на лету татарские, турецкие, греческие словечки и применяли их как придется, иногда позволяли себе выпить стакан кислого вина в кабачке, прохладном до озноба, если это можно было сделать тайком. Конечно, торговки принимали их за молодоженов и называли ее «мадам».
Но море… море в конце концов овладело ими. Они нанимали ялик у перевозчика, который был стар уже во времена черноморского восстания. Так и казалось, что он прямой потомок какого-нибудь Олегова дружинника – лысый, блестящий череп, черный, как продымленный печной горшок, кустистые брови, нос морского орла и великолепные белые усы. Плотные, как известковые сталактиты, они словно оттягивали щеки, прорезанные двумя глубокими морщинами. Кинорежиссер поручил бы ему прибить щит Олега над вратами Цареграда… Старик милостиво предоставлял Степану заботу о веслах, а Нетто заботу о руле, не снижая арендной платы, так как знал, что влюбленные великодушны. Иногда старик отказывался сопровождать молодых людей.
– Дальше Стамбула не удерете, – говорил он и шел курить в холодке свою трубку, окованную красной медью и обвешанную для красоты цепочками.
Ялик плыл вдоль берега, тыкаясь носом во все пляжи и заглядывая во все бухты.
Конечно, прежде всего они обследовали берега больших бухт, длинных и широких, как столичные проспекты. Глубоко сидя в воде, от пристани к пристани плыли ялики с товарами и пассажирами, усердно выгребались морские муравьи-буксиры, тащившие за собой вереницы черных барж, как куски разорванного ожерелья, пестрыми тенями скользили наивно разрисованные турецкие фелюги с темно-бронзовыми людьми на палубе.
Однажды к входным створам гавани прошел пароход «Ллойд Триестино», громадный и нарядный, с высоко вылезшей из воды ватерлинией, пустой, как орех-свищ. Капитан, весь в белом, с золотом на околыше фуражки, рассматривал в бинокль удалявшийся город.
– Фара да се! – крикнул Степан, сложив руки рупором.
Капитан обратил блеснувшие стекла бинокля к ялику.
– Фара да се, фара да се! – послышался ответный многоголосый крик с борта парохода; это кричали, размахивая беретами, матросы-итальянцы.
Капитан отвернулся от ялика.
– Что значит «фара да се»? – спросила Нетта.
– Вы не читали сегодня газету? Так Перегудов назвал свою статью. «Фара да се» – это значит по-итальянски: «Сама справится». Мы сами справимся с перевозкой своих грузов. Дело решенное: «Ллойд Триестино» прекращает каботирование Черного моря и снимает пароходы с линии, закрывает конторы. Никто не сдает Ллойду грузов. Убытки громадные.
– Да, я что-то слышала. Папа говорит, что Москва запретила сдавать грузы итальянскому пароходству… Заграница очень недовольна, что мы отказываемся от помощи…
– От форменной кабалы. Приказа из Москвы не было, я знаю точно, а борьба с Ллойдом была. Кооперативные организации не хотели загружать трюмы ллойдовских пароходов своими товарами. Грузчики портов и итальянские матросы отказывались грузить товары частных фирм.
– Итальянские матросы отказывались?
– Да! Когда забастовали наши портовые грузчики, капитан приказал своим матросам стать на погрузку. Штрейкбрехеров не нашлось. Матросы дружно забастовали, стали брататься с грузчиками, вместе с ними пели «Интернационал», кричали: «Да здравствует Ленин, да здравствуют Советы! Фара да се!» Когда Ллойд уберется из Черного моря, эти люди останутся без работы, без хлеба, попадут в черные списки пароходных компаний. Но эти люди вот понимают, что крохотный советский пароходишко дороже всех океанских лайнеров, принадлежащих капиталистам.
– Они вот понимают, а я вот не понимаю, да? – спросила Нетта сердито.
– О вас разговор во вторую очередь…
– А в первую? О ком вы говорите в первую очередь? – допытывалась она, стуча кулаками по колену. – О моем отце, конечно?
– Да… И как мне хотелось бы, чтобы вы критически относились к тем, с позволения сказать, истинам, которые вам навязывают…
– Довольно! – приказала она. – Это… это, наконец, оскорбительно! Вы принимаете меня за ребенка. Ошибаетесь, у меня есть своя голова… И уж во всяком случае вас я в няньки не выберу!.. Вы нетерпимы во всем! Утомительно нетерпимы…
Споры вспыхивали не раз. О чем, на какие темы? В то время молодежь горячо обсуждала вопросы, какой должна быть семья в нашей стране и сохранится ли семья при коммунизме; могут ли быть сейчас все члены семьи равными в своих правах и обязанностях – в частности, должен ли мужчина сам пришивать пуговицы, штопать носки и заниматься хозяйством; имеют ли право муж и жена на ревность; что такое любовь и существует ли она в действительности или это лишь пережиток, предрассудок, обман, созданный поэтами… Они тоже спорили на эти темы, но не очень горячо. Степан достаточно ясно высказал свое отношение к вопросу о семье во время памятной стычки с эхистом, и Нетта в душе была согласна с ним, хотя и не поддерживала его открыто, чтобы не прослыть в своем кружке отсталой. Итак, они спорили вот на такие темы, как «фара да се», и эти споры были лишь невинными предтечами тех жестоких и решительных столкновений, когда люди сходятся или расходятся навсегда или надолго. Надо было выяснить, кто же они друг для друга, смогут ли они, спутники в бродяжничестве, стать спутниками навсегда, сможет ли она отбросить то, что стоит между ними, понять и принять то, что разделяет их. Нет, Степан не ставил перед собой нарочито четкой задачи все выяснить, узнать, решить, разбить то или это в ложных суждениях Нетты… Он любил ее, любил так, что звук ее голоса, ее улыбка делали его счастливым. Но в часы раздумья о Нетте он чувствовал все острее, что до счастья очень далеко, а дорога трудна и опасна, что, может быть, еще очень не скоро он сможет взять девушку за руку и сказать: «Теперь пойдем вместе и навеки!» И станет ли вообще так когда-нибудь?
Споры между ними становились все значительнее и опаснее, по мере того как девушка высказывалась все откровеннее.
– Бесконечные чистки! – пожаловалась Нетта. – Только что кончилась чистка в учреждениях, а теперь стали чистить биржу труда. Людей снимают с учета на бирже труда, и они превращаются в нетрудовой элемент, в паразитов.
– Кто, например?
– Хотя бы поэт Петя Гусиков, которого вы так не любите.
– Но ведь он и есть паразит! – возразил Степан. – Я знаю эту историю от нашего репортера Гаркуши. Поэту, как вы его называете, хотя он вовсе не поэт и никогда им не будет, предложили работу рассыльного или ночного сторожа в учреждении. Больше он ни на что не способен. Гусиков отказался. Ему предложили поступить на какие-нибудь курсы при бирже труда. Он снова отказался. Обследование показало, что мать Гусикова торгует на базаре галантереей, сестра Гусикова шьет на дому тайком от фининспектора и хорошо зарабатывает. Сам Гусиков тоже околачивается на базаре… Скажите, разве справедливо освобождать всю эту семью от платы за квартиру, давать ей различные льготы на том основании, что братец, считающий себя поэтом, зарегистрирован на бирже труда? Разве справедливо, когда из-за этой паразитической накипи честные люди получают меньше пособий?
Справедливость? Это слово вывело ее из себя.
– О какой справедливости вы говорите? Разве у нас есть справедливость? С Гусиковым поступили справедливо, когда его не приняли в Харьковский коммерческий институт? Со мной поступили справедливо, когда меня не приняли в Московский университет?
Год назад Нетта подала в Московский университет, но ее не приняли как человека не физического труда, да к тому же и дворянку по происхождению. А вот дочь истопника из соседнего дома приняли, хотя она была значительно хуже подготовлена.
– Это справедливо, да? – спросила Нетта вызывающе.
– Было бы справедливее, если бы приняли вас и отказали ей? – ответил вопросом Степан.
– Конечно! Ведь я была лучше подготовлена.
– А вы считаете справедливым то, что дочь истопника, может быть, очень способная, но не имеющая средств и окруженная темными людьми, не могла подготовиться так же хорошо, как и вы? Скажите, вы считаете это справедливым?
– Но при чем тут я? – пожала плечами Нетта. – Почему из-за несправедливости, которую совершила жизнь в отношении дочери истопника, дочь инженера должна остаться за бортом университета?
– Справедливость может и должна быть жестокой, если надо исправить несправедливость, – заявил он.
– Но я-то… я при чем?
– Вы ни при чем… Вы лично не виноваты… Но вы уже много получили от жизни: культурность, возможность заниматься искусством, возможность освоить какую-нибудь специальность…
– Бухгалтера?
– Ничего страшного в этом нет… А та девушка, дочь истопника, только с помощью государственной стипендии может получить высшее образование. Разве не так?.. И она будет бесконечно предана Советской власти.
– Ах, вот что! – проговорила Нетта холодно. – С этого бы вы и начали, оправдывая то, что меня лишают высшего образования. Благодарю вас за ясность.
– Когда мы станем богаче, будет больше университетов и…
– Ну что же, подождем коммунизма, уже недолго ждать! – отрезала она, крутым поворотом руля направила ялик к берегу и не ответила на вопрос Степана, когда они встретятся вновь.
Шесть дней – целых шесть дней! – она терзала Степана пыткой разлуки и отчуждения. Он звонил ей – она не отвечала, не подходила к телефону. Набравшись смелости, он явился в дом на улице Марата, но домработница, старенькая тетя Паша, привезенная Стрельниковыми из Москвы, не пустила его дальше передней.
– Заболела наша барышня, – сказала она и, выпустив Степана на крыльцо, шепнула: – Блажит чадушко…
Проходя через двор к калитке, Степан неожиданно обернулся, и ему показалось, что штора одного из окон столовой испуганно шевельнулась… Ах, так! Ну уж теперь он не сделает ни одной попытки увидеть ее, жестокую и бессердечную! Больше того, он проучит ее, если она захочет увидеть его. Пускай подождет и помучается так, как мучился он! Решение было принято железное, непоколебимое, и на другой же день это решение полетело вверх тормашками, когда Одуванчик, копавшийся в редакционной почте, извлек розовую треугольную секретку.
– Танцуй кекуок, Степка, больше грации! – потребовал он, размахивая секреткой над головой.
Едва не вывихнув второпях руку Одуванчика, Степан завладел письмом и прочитал: «Я чувствую себя немного лучше. Если вы сегодня не заняты, то ровно в шесть на пристани».
К главным бухтам примыкали маленькие бухты-тупички, тихие и сонные, где солнечные лучи были особенно плотными, где в прозрачной воде медленно и волнисто шевелили аметистовыми краями куполов медузы, большие, как абажуры, или маленькие, белые, как аптечные таблетки. В тени скал проплывали стеклянные креветки – живое ничто, – и между камнями воровато, бочком перебегали пучеглазые крабы, которых боялась Нетта и ловко выхватывал из воды Степан.
В одну из своих первых поездок они нечаянно нашли круглую пустынную бухту, бирюзовую среди черных камней. Посредине бухты стояла узкая остроконечная скала, как неотесанный обелиск. На вершине скалы сидел неподвижный баклан с широко растопыренными крыльями. Они полюбили этот пустынный уголок и зачастили сюда. Степан высаживался на берег, Нетта уводила ялик за скалу и раздевалась. Они заплывали далеко в море и, утомленные, возвращались в бухту, как домой. Здесь иногда их застигал вечер, наступавший быстро. Черная завеса одним взмахом скрывала все, открыв звезды, казалось уже давно созревшие и входившие в ночь совсем готовыми – крупными, яркими, многоцветными. Собрав сухие водоросли и просоленную сизую щепу, Степан разводил костер, и они сидели по обе стороны золотого огонька, пахнущего йодом. Задумчивые, они прислушивались к плеску волн, затихавших в бухте, прислушивались и еще к чему-то, что нельзя было услышать и что наполняло их.
Так было и в тот вечер, первый вечер после шестидневной размолвки. В этот вечер они наконец смогли спокойно поговорить о себе, для того чтобы лучше понять друг друга и будущее своих отношений.
– Я очень рассердилась на вас тогда, помните? – сказала она. – Вы так жестоко говорили о справедливости, так неумолимо жестоко… А ведь жертвой этой справедливости почему-то стала я… Вы знали это и все-таки продолжали прославлять вашу жестокую справедливость… Я решила больше не видеться с вами, не говорить, не спорить… К чему?
Он испугался, но тут же вспомнил шевельнувшуюся занавеску, внутренне улыбнулся; лицо его осталось неподвижным.
– Все же мне хотелось поговорить с вами, – продолжала Нетта, глядя на огонек из-под сдвинутых бровей, – хотелось понять вас. Нет, не думайте, что я считаю вас каким-то таинственным, сложным. Ничего подобного… Вы весь на виду, вы правдивы и прямы, вы никогда не дипломат. Вот это мне и непонятно, этому не верится… Я не могу поверить этому до конца… Скажите, вот здесь, в голове, вот здесь, в сердце, и вот здесь, в кончиках пальцев, когда вы пишете, нет ни капельки, ни одной капельки сомнения?
– В чем?
– Ну хотя бы в том, что, может быть, в какой-то день вдруг окажется, что ваша жестокая справедливость была ненужной, бесполезной… Что люди даром страдали из-за нее. Понимаете?
– Да… – Он извлек из ее мысли главное: – Нет ли у меня сомнений в окончательной победе революции? Вы это хотите спросить? – (Нетта едва заметно поежилась, как от прикосновения чего-то холодного.) Он продолжал с тем ощущением собранности, напряженности мысли, когда слова рождаются как бы независимо от воли человека: – Только что вы сказали, что я не дипломат, и тут же показали, что вы не совсем, не до конца верите этому. Вы надеетесь, что я хоть в чем-нибудь, хоть в кончиках пальцев, неискренен, что я сомневаюсь в деле, которому служу…
– Я не хотела сказать, что вы сомневаетесь всегда, но…
– Никогда! – прервал ее Степан. – Ни одной секунды, Нетта. У меня могут быть сомнения, правильно ли мы делаем то или другое, нет ли более прямого и короткого пути к цели, но сама цель, стоящая перед нами, – она единственная и несомненная… И любимая… Тем более любимая, чем больше люди страдают на пути к ней и чем больше побед сейчас на этом трудном пути…