355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Ликстанов » Безымянная слава » Текст книги (страница 29)
Безымянная слава
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:40

Текст книги "Безымянная слава"


Автор книги: Иосиф Ликстанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)

7

Девушка, как видно подстерегавшая стук калитки, вышла навстречу Степану.

Она остановилась в дверях дома, раскинув руки, держась за косяки, преградив ему дорогу; она стояла, опустив глаза, бледная, с усталым строгим лицом. Это и была весть о несчастье, уже подготовленная тревогой, которую Степан почувствовал на заводе. Он опустился на нижнюю ступеньку лестнички.

– Идите в дом, – сказала Маруся, понявшая, что он обо всем догадался; неслышно спустилась по лестничке и тронула его за плечо: – Не сидите так, Степа…

Он поднялся на веранду и переступил порог, за которым стояла тишина. В то время как он, не давая себе в этом отчета, вытирал ноги о пестренький половичок, затрещал телефон. Степан не понял, что это значит… В комнате матери у окна стоял доктор из морского госпиталя, бывший сослуживец Раисы Павловны, участник нескольких кругосветных плаваний. Увидев Степана, он едва заметно кивнул головой и отвернулся.

Степан увидел лицо матери – такое бледное, что оно почти сливалось с белизной подушки, – опустился на колени и бережно обнял маленькое, худенькое тело, которое перестало жить и лежало в его руках такое легкое… Он прижался головой к ее груди, уже зная, что никогда не услышит быстрого и неровного биения дорогого сердца, и все же надеясь на чудо. И как тихо-тихо было вокруг, как тихо было в мире, потому что сердце матери перестало биться! Он подавил рыдания, подступившие к горлу, чтобы не нарушить тишины.

Так началось время, не расчлененное на часы, в котором слились день и ночь. Неслышная, молчаливая, входила и выходила Маруся и еще какая-то женщина, потом, как будто издалека, донесся голос Пальмина и еще одного человека – кажется, Нурина. Все это было по ту сторону; он сказал лишь несколько слов с Одуванчиком.

– Степа, выпей… Это легкое вино.

– Нет, дай воды… Спасибо, Коля.

– Тебе надо поесть.

Стало легче, когда люди ушли – все ушли – и тишина вернулась в дом, казалось, навсегда. В открытые окна лилось пламя вечернего солнца. Скалы, перегородившие пляж, стали черными на фоне пылающего неба. По бухте протянулись серые тени – легкая рябь, наведенная первым дыханием ночного бриза. Степан сидел у окна неподвижный, глядя на черные скалы, ни о чем не думая.

В комнату вошла Маруся и переменила розы в вазе, стоявшей на столике у изголовья его кровати.

– Пойдите умойтесь, – сказала Маруся, повесив полотенце ему через плечо.

Он пошел к фонтану и не почувствовал холода звонкой воды, пробившейся сквозь гранит, а когда вернулся, пожилая женщина, соседка, не пустила его в комнату матери. На своем письменном столе, накрытом салфеткой, Степан увидел тарелку горячего супа и хлеб.

– Вы покушайте… – Маруся подтолкнула его к столу, придвинула стул, подала ложку и стала у двери.

А потом, убирая со стола, приказала:

– Спать ложитесь…

– Нет, не хочу… Почему меня не пускают туда?

– Нельзя сейчас, – ответила девушка. – Спите!

Опустив голову на подушку, Степан вспомнил, что часто перед сном мать присаживалась к нему и молча поглаживала его волосы, смотрела в глаза с улыбкой и он засыпал, переняв ее улыбку. Теперь этого уже не будет никогда, никогда… Слезы впервые побежали из его глаз.

– Спите… – шепотом повторила Маруся и добавила: – У них всю ночь с сердцем нехорошо было… Потому что та… бессовестная не приехала. Я хотела вас из редакции вызвать, а Раиса Павловна не велели… вам мешать.

На его плечи легко и мягко опустился шерстяной платок матери.

Спал Степан недолго. Ему приснился голос матери. Мать будит его, шепчет на ухо с подавленным смехом: «Ну, вставай, вставай, негодный! Ты обещал поехать сегодня со мной в город. Уже так поздно… слышишь склянки?» И он тоже смеется, но не открывает глаз, притворяясь спящим.

Глаза открылись и встретили темноту.

Последние корабельные склянки, вызвавшие этот сон, замирали в гавани. Степан вскочил и прислушался… Смех во сне сменился плачем наяву, беззвучным, разрывающим грудь. В доме по-прежнему стояла тишина. Боясь нарушить ее, он на цыпочках прошел в комнату матери. На тумбочке у изголовья постели горела затененная лампа, слабый свет падал на бледное, едва заметно улыбавшееся лицо матери. Неподалеку от кровати сидела женщина в темном; возле нее, положив руку на спинку кресла, стоял мужчина. Это были Дробышевы.

Сначала Степан не заметил Маруси. Она стояла на коленях у кровати, обняв покойную, слившись с нею, и только слышались короткие всхлипывания, только все ниже спускались к полу толстые косы, упавшие с головы.

Вдруг она вскрикнула, откинула голову и снова наклонилась к покойной, целуя лицо и седые волосы.

– Мамочка, мамочка моя! – прошептала она, тихо и безутешно плача. – Сердечко мое больное… Зачем же вы?.. Зачем вы?.. Вы же моя мамочка, голубочка моя! – Она захлебнулась слезами и проговорила с нежным укором, с горьким сожалением: – Мамочка, мамуся моя, хоть бы раз ты меня доченькой назвала, хоть бы раз… Я бы за тебя померла, милая мамочка, сердечко мое…

– Я пойду, Тамара, – едва слышно, хрипло проговорил Дробышев. – И тебе пора…

– Как сильно пахнут розы… – Тамара Александровна склонилась к покойной, поцеловала ее в лоб, на миг прижалась щекой к голове Маруси, всхлипнула и, взяв Степана за руку, вышла вместе с ним.

На веранде шепотом беседовали две тени – Нурин и его жена, казавшаяся в темноте громадной. Степан узнал ее голос, когда она плаксиво проговорила:

– Ничего, ничего, Степочка, пройдитесь… Мы посидим возле мамаши. Не беспокойтесь…

Ночь была теплая, с яркими звездами. До самой пристани Дробышевы и Степан шли молча.

– Какая маленькая ваша мама! – сказала Тамара Александровна. – Вы знаете, она так надеялась, что вы привезете Аню… Убирала вашу комнату, стала варить ужин… А потом, когда вы позвонили ей с вокзала, что Аня уехала, она вся сникла, начался сердечный припадок… И угасла… Мне все рассказала Маруся… Напишите об этом вашей девушке – пусть она знает, глупая…

– Ей тоже тяжело, – не зная почему, сказал Степан и вспомнил неподвижные слезы в глазах Ани в последнюю минуту последней встречи.

Усадив Тамару Александровну в ялик, мужчины медленно пошли к дому. Владимир Иванович предложил Степану пройтись по пляжу. Крупный песок заскрипел под ногами.

Дробышев заговорил о редакционных делах, для того чтобы отвлечь Степана от его мыслей:

– Послезавтра, с понедельника, начнется ваш отпуск. Уходит в отпуск и Наумов. Мне думается, он не вернется в «Маяк». Его тянет домой, на Урал, тем более что там его ждет жена. Нам придется трудновато, но в редакцию мы вас не пустим, пока вы не отдохнете как следует.

– Я все равно не останусь в Черноморске, – сказал Степан то, о чем раньше ни разу не подумалось, но что вдруг сложилось и сразу окрепло, утвердилось в его воле.

– Неожиданность!.. – удивился Дробышев.

– Не останусь в Черноморске, – повторил Степан. – Не смогу остаться здесь.

– В Москву?

– Нет, куда-нибудь очень далеко, чтобы все было иное…

– Не могу понять и тем более согласиться. Просто вы немного переработались в последнее время. Ну и, конечно, все, что произошло в вашей жизни… Надо отдохнуть, немного соскучиться по газете, и только… Мы дадим вам полуторамесячный отпуск… Но зачем бросать все? Перемена климата, города и редакции – штука полезная, не отрицаю этого, но и опасная. Легко искать место по себе, труднее сделать это место своим, и это не решается с помощью железнодорожного билета, уверяю вас. Я не боюсь, что вы уподобитесь тем представителям старой журналистской братии, которые слоняются по стране и доживают свой век на вагонных полках и в номерах дешевых гостиниц, но… не спешите. Отдохните, вернитесь в редакцию, успокойтесь и окрепните среди друзей, войдите, как говорится, в форму, а уж потом, если не изменится ваше решение…

– Я буду искать трудной работы и найду ее. Но я не смогу остаться здесь, где каждый камень…

– Пройдет, пройдет!.. Давайте отложим этот разговор.

– Да… Отложим, но не отменим.

С веранды их окликнул Сальский, пришедший с Гаркушей, потом явился Одуванчик и остался возле своего друга на всю ночь. Молчаливые, они сидели то в комнате, то на веранде и вздремнули сидя лишь под утро. Несколько раз появлялась Маруся, тоже молчаливая, неслышная, – прекрасная тень, как сказал о ней Одуванчик. Она заставила их закусить и выпить чаю на веранде. Утром Одуванчика сменила Тамара Александровна. Редакционные товарищи не оставляли Степана в одиночестве; он благодарно оценил это и все же ждал одиночества, хотел его.

И одиночество пришло.

Казалось, что связь с Черноморском оборвалась окончательно, когда Степан проводил Наумова.

Это было через три дня после похорон матери; Степан навестил Бориса Ефимовича.

В большой комнате с лощеным паркетом все говорило о сборах в дорогу – наполовину заполненный большой чемодан, саквояж, пачки книг…

– Садитесь в кресло, а я буду продолжать свое самое нелюбимое дело, – сказал Наумов, уминая как придется вещи в чемодане. – Сборы в дорогу – это всегда какое-то подведение итогов: как жил, чем интересовался, чему отдавал время. – Он усмехнулся. – Привез в Черноморск пачку книг, а увожу целую библиотеку. Это хорошо. А одежда, барахло? Приехал в военном, и этого было вполне достаточно. А вот откуда-то взялись еще два костюма, к которым я не могу привыкнуть и которые, следовательно, не нужны. Какие-то рубашки и еще всякое, всякое… Как это получилось? Лишние вещи – это грабители, воры, расхитители нашего времени, они связывают и отяжеляют. Оброс, постыдно оброс! Ну, в дальнейшем постараюсь отбиваться от лишнего… Человек коммунистического обществ будет иметь лишь самое необходимое, прекрасное, удобное, долговечное, умно отобранное.

Понемногу Степан стал помогать ему, и Наумов принимал помощь своего гостя даже тогда, когда мог обойтись своими силами, – как видно, хотел занять Степана, отвлечь от раздумья.

– Можно подумать, что вы опытный путешественник, – сказал он, когда все было сделано. – Сядем отдохнем… Вас не удивляет то, что я забираю все мои пожитки?

– Владимир Иванович сказал мне, что, вероятно, вы не вернетесь в Черноморск.

– Да… Во всяком случае, я намерен проситься на Урал, и, может быть, мою просьбу удовлетворят. Мне тяжел юг, бесконечная теплынь, курортная толчея на улицах. Пугает мысль, что и в этом году я не увижу настоящего сухого снега. Ведь вы южанин, не знаете, что это за штука, а северянину это забыть нельзя… Не привлекает юг и жену. Она настоящая уралка – как говорится, снегом крещенная. Мы с нею любим Урал… Там всегда много работы и скоро начнутся такие дела!.. Должны начаться. Богатства этого края просто кричат, требуют внимания большевиков… – Он спросил: – А вас куда тянет, Киреев?

– Пока адреса у меня нет.

– Адреса нет?.. Езжайте туда, где сами обстоятельства потребуют от вас напряженной работы и трудных газетных жанров – очерка, фельетона… Вы не забыли один из наших первых разговоров в редакции? С того времени вы очень выросли, стали надежным работником. По праву старшего я спрашиваю вас: чего вы еще ждете от газетной работы, чего хотите добиться как журналист?

– Точности, – ответил Степан. – Больше ничего, только точности.

– Точности? Ваши материалы безупречны. Вы математически точны.

– Вы говорите о том, что я про себя называю сейчас малой точностью, – возразил Степан. – Она далась мне нелегко, я ценю ее, но не горжусь ею. Ведь не горжусь же я тем, что умею писать слова, соединять их в предложения, расставлять запятые, точки! Быть точным в изложении факта, не врать – это такое же обязательное качество журналиста, как знание орфографии, например. Этим нужно обладать, вот и все… И в конце концов нехитрое дело – эта малая точность. Все сводится к внимательной записи в блокноте, к тщательной проверке и перепроверке написанного…

Наумов, сидевший на чемодане, снял пенсне и принялся протирать кончиком платка стекла, дыша на них; он молчал, ожидая продолжения, заинтересованный.

– Основной рабочий материал журналиста – факты действительности, – продолжал Степан. – Хорошим журналистом считается тот, кто вовремя и точно фиксирует эти факты. С этой точки зрения, я был хорошим журналистом, когда дал совершенно точную – фактически точную – заметку об утверждении проекта Верхнебекильской плотины. Малая точность была соблюдена…

– Как и в заметке Нурина об алмазах.

– Да, она была соблюдена, а какие бездны зла, несправедливости, преступления укрылись за протокольно точной двадцатистрочной заметкой! Моя вина, только моя вина! И этого не было бы, этого не случилось бы, если бы я владел большой точностью.

– Большой точностью? – задумчиво повторил Наумов.

– Так называю это я… Мы говорим о нашей печати, как о самом остром оружии партии. Это оружие борьбы и творчества, созидания. Это оружие должно быть безошибочным всегда и во всем. А ошибки, промахи, просчеты все-таки есть. Откуда они? Я не охватил факт утверждения проекта Верхнебекильской плотины во всех его связях, оторвал его от жизни, от конкретной обстановки, не проследил направленности этого факта, я взял этот факт таким, каким увидел его. А что скрывалось за этим объективным фактом!.. Нет, я не назову себя журналистом до тех пор, пока не увижу, что я верен большой точности. Рассматривать каждый факт в его движении и развитии, видеть его в соотношении с окружающей жизнью, с прошлым и будущим нашей борьбы – только так, только так, и не иначе. Лишь при таком подходе к факту можно правильно оценить его, то есть дать именно то, что нужно для нашего дела. Безошибочное и единственно нужное, созидающее… И дать это единственно нужное вопреки всему, отметая личные симпатии, презирая свой страх перед возможными неприятностями. Да, вопреки всему! Каждое слово, напечатанное в газете, должно служить делу партии в полную силу, безошибочно… Таким и должно быть мое перо всегда и при всех обстоятельствах… И оно таким будет! Это мое слово, Борис Ефимович!

– Хорошо! – сказал Наумов. – Дать и сдержать его может лишь сильный, смелый, самоотверженный человек. Вы говорите о большой точности, необходимой каждому журналисту. Я предпочитаю другое определение: партийность. Партийность, то есть борьбу за максимальную полезность для дела партии каждого слова, написанного журналистом ли, писателем ли – безразлично. Так?

– Да!

– Но как много надо учиться, как много надо знать, как безотрывно надо слиться с обществом, для того чтобы сдержать слово, которое вы дали… – сказал Наумов, надев пенсне и внимательно глядя на Степана. – Вы дали большое слово, клятву. Хотите, Киреев, сделать меня доверенным вашей прекрасной клятвы?

– Нельзя желать лучшего!..

Наумов протянул ему руку:

– Но для этого мы должны работать вместе, в одной редакции. Как вы считаете? В моем родном городе на Урале газету уже три месяца подписывает замредактора, вернее – замредакторы, потому что меняются они часто. Товарищи пишут, что в городской организации меня ждут именно как редактора… Если вы не передумаете, я пришлю вам с Урала подъемные. Согласны?.. Дробышев, конечно, будет ворчать, но я достану для «Маяка» в Москве двух работников из числа желающих переменить климат. А вас я теперь не выпущу из рук. Там, на Урале, вы найдете много работы, там, надеюсь, вы вступите в партию…

В коридоре послышались шаги и голоса. Дробышев, Пальмин и Одуванчик пришли проводить редактора. Дробышев был озабочен, неразговорчив и смотрел на Наумова укоризненно: дело шло к тому, чтобы весь «Маяк» лег на его плечи. Пальмин суетился – позвонил на станцию и справился, своевременно ли отойдет поезд. Одуванчик грустил.

– Знаешь, Степа, я очень расстроен, – сказал Одуванчик, когда они вышли на балкон. – Все говорят, что ты бросишь «Маяк» и уедешь в неизвестном направлении. Это правда?.. Зачем?

– Но ведь ты понимаешь меня… В Черноморске все будет напоминать мне о том, что случилось. Мне тяжело в нашем доме, на улицах, в редакции. Трудно жить и работать среди печальных воспоминаний. Надо переменить обстановку, начать все сначала, все заново. Уеду далеко, на Урал… И это к лучшему, Коля. Хорошо бы уехать вдвоем, а?

– Это заманчиво… – пробормотал польщенный Одуванчик. – Только не выйдет, Степа… Мне нельзя, никак нельзя. Я помогаю семье, я необходим ей. Подрастают сестренки и братишка, надо сделать их хорошими людьми, а для этого нужно, чтобы они росли у меня на глазах… Не смейся. Я строгий и справедливый воспитатель, в вопросах воспитания я, как это ни странно, мудрый прозаик… А моя Люся? Для нее южное солнце и я неотделимы. Здесь мы встретимся и обоснуемся навсегда. Это решено… Но ты не забудешь меня, мы будем переписываться? Правда?

Друзья вернулись в комнату растроганные.

Наумов уже достал из шкафа бутылку муската, стаканы и тарелку с миндальным печеньем.

– Уезжаю сейчас я и, вероятно, не вернусь в «Маяк». Но попрощайтесь при мне и с Киреевым. Пожелайте ему большой работы в газете на Урале, выполнить план своей жизни, свой долг в журналистике. Ему придется нелегко. Он из тех, кто идет навстречу трудностям, а жизнь с каждым днем ставит перед журналистами все более трудные и высокие задачи… Разговоры о том, что в Советской стране журналистика – не профессия, так как у нас, видите ли, все должны быть журналистами, – это левацкие разговоры. Самое острое оружие партии должно быть в талантливых, умелых и честных руках. Журналистика – профессия, но каждая профессия при социализме будет искусством. Выпьем за журналистов, за работников прекрасного искусства поднимать партийным словом массы на борьбу за победу коммунизма! Прощайте, товарищи! До свидания, Киреев!

На улице прогудела машина, вызванная Наумовым, и пришло время обменяться последним рукопожатием.

8

Так началось одиночество, встретившее Степана на пороге опустевшего, затихшего дома и разделившего с ним его думы, его воспоминания и его сны. Уже утром следующего дня Степан подумал, что, пожалуй, лучше всего было бы зачеркнуть отпуск, забыться в редакционном шуме. Но тут же он почувствовал гнетущую усталость, отвращение к бумаге и чернилам, к запаху типографской краски, обычно такому пленительному. Когда Степан заставил себя развернуть свежий номер «Маяка», показалось, что он безнадежно отстал от жизни – ощущение, знакомое каждому журналисту, оторвавшемуся от газеты в разгар работы хотя бы на неделю.

Потянулись дни, пустые, одноцветные, ненужные. Он перечитывал книги из своей библиотеки, порой не улавливая смысла и необходимости написанного, ел то, что приносила Маруся, подолгу лежал на пляже. Он написал Ане о своем горе и о своей тоске два письма, он просил ответа на письмо, увезенное Аней в кармане жакета, – эти письма ушли спешной почтой и, конечно, уже были в ее руках, но сроки проходили, ответа он не получил. «Жестокое сердце! – думал он. – Жесткое и неумолимое». Одно лишь соображение в какой-то степени утешало его: Аня не вернула писем непрочитанными. Значит, она прочитала их…

Товарищи не забывали его. Несколько раз звонила Белочка, наведался как-то Гаркуша со своей молчаливой Горпиной, в воскресный день привезли своих девочек Дробышевы, и Степан предложил им переселиться в его квартиру, когда он уедет. Но Одуванчик появлялся каждые два-три дня и старался развлечь своего друга… Однажды он явился в сопровождении Мишука, которого Степан не видел со дня похорон матери. Мишук молча пожал его руку и не сказал ни слова. Да и трудно было вставить хоть одно слово в трескотню Одуванчика, который спешил выложить все накопленные новости, слухи и наблюдения. В редакции все обстоит благополучно, газету по-прежнему подписывает Дробышев, и все настойчивее становятся слухи, что ответственным редактором «Маяка» станет именно он. Так и будет, если судить по поведению Пальмина. Он лебезит перед Дробышевым, а ведь у Пальмина безупречно поставленный нос – он чувствует каждую ближайшую перемену ветра… Дела «Красного судостроителя» идут хорошо. Завод уже получил первые чертежи оборудования для Донбасса. Госбанк начал кредитование завода под заказ, зарплата рабочим, впервые за много месяцев, выплачена аккуратно в срок. Из Москвы пришел слух, что Кутакин нажил крупные неприятности, не без помощи Абросимова.

– Ты меня не слушаешь? – прервал себя Одуванчик. – Мишук, ты тоже спишь? Подчиняюсь большинству и умолкаю.

После купания они лежали у коричневых скал на пляже в одних трусиках. Осеннее солнце мягко грело, теплый песок казался шелковым.

– Прошло больше полумесяца моего отпуска, – проговорил Степан, – а кажется, что все было так давно, что впереди и позади две темные вечности одиночества, пустоты… Хоть бы скорее решился вопрос об Урале… Только теперь я понимаю, как я был счастлив до того, как ушла мама и уехала Нетта! Я был невероятно счастлив! И я понимаю теперь, как надо ценить, беречь каждую минуту счастья. Эти минуты не возвращаются…

– Вернутся, – спокойно ответил Одуванчик. – Все вернется!

– Ты утешаешь машинально, – упрекнул его Степан. – Легко сказать…

– Все вернется и даже больше, чем все, – повторил поэт, зарывшись в песок и блаженствуя. – И скоро вернется…

– Пророк!

– Для того чтобы это предсказать, вовсе не нужно быть пророком. Ты молод, как теленок, и здоров, как бык, знаешь свое место в жизни и нужен жизни – значит, счастье непременно вернется в том или ином виде, с той или иной песней. Жизнь не терпит затянувшейся печали, разочарования. Рано или поздно их отбрасывают, а тот, кто медлит, цепляется за прошлое, превращается в лицемера.

– Вот и решен вопрос…

– Да, решен, тем более что счастье само просится в твои руки, манит и обольщает.

– О чем ты говоришь, завравшийся поэт? Какое счастье меня манит и обольщает? Где оно? Тебе нужно еще раз окунуться с головой.

– Спасибо, пока обойдусь… Какое счастье тебя манит? Нетта. Тебе надо сказать лишь одно слово, чтобы она вернулась. Она любит тебя так же, как ты ее. И стоит лишь позвать ее…

– А разговор на привокзальной площади? А письма, которые остались без ответа? Одно письмо она увезла с собой, два других я послал ей. Все остались без ответа. Ясно?

– Отнюдь! Одно письмо, первое, она прочитала и стала ждать продолжения. Но два других письма, вернее всего, ею не получены.

– Как это – не получены? Почта работает хорошо.

– Почта ни при чем. Письма перехвачены бородачом… Зови, зови ее, Степка! Стоит лишь ей узнать, что у тебя случилось, и жалость окрылит любовь. Нетта примчится, прилетит, прибежит. Невозможно себе представить, какую скорость способна развить в таких случаях женщина!

– Нелепость за нелепостью! Как она может услышать мой зов, если бородач перехватывает письма, что, впрочем, маловероятно… Нет, Перегудов, все это фантазии… Крылья жалости? Просить жалости, милостыни? Жалкой милостыни, имея право на все! И надо же понять, что она сделала выбор окончательно: либо я приношу повинную, либо долой Киреева. Ну и точка!

– Та-ак, – протянул поэт. – Лезем в воду!

– Нет, я еще погреюсь.

Мишук что-то пробормотал и повернулся на другой бок, спиной к солнцу.

Молчание продолжалось долго.

Одуванчик стал одеваться. Прыгая на одной ноге, чтобы удержать равновесие, он натянул брюки и сказал:

– Знаешь, Степа, тебе надо бы перебраться в город. Заказать тебе номер в «Гранд-отеле»? Здесь ты живешь, как в монастыре, где тебя обслуживает тень, хотя и прекрасная… – Он крепко затянул ремень с золоченой пряжкой и щеголевато пристроил над ухом тюбетейку. – Я ухожу, дружище… Ты идешь, Мишук?.. Остаешься? Как хочешь… Степа, я буду у тебя в пятницу, и мы еще поговорим.

Степан проводил его до шлюпочной пристани, и, когда они прощались, Одуванчик сказал:

– Я всегда был добрым гением влюбленных. Это мое призвание – приятное, но не легкое. Разреши мне написать Нетте! Все написать. Идет?

– Бесполезно… Ты же сам говорил, что письма не доходят. И, кроме того… Словом, не надо.

– Гм, гм! – прочистил горло поэт.

Когда ялик отошел от пристани, Одуванчик, очутившись вне пределов досягаемости, крикнул:

– Письмо я написал и отправил, будь спокоен!

– Брось шутки!.. Впрочем, ты не знаешь ее адреса.

– Но знаю адрес Люси, а Люся передаст или уже передала письмо кому надо. Три страницы мелодрамы с отборными цитатами из Блока и Перегудова… Приехать к тебе в пятницу или держаться подальше?

– Я буду ждать, – ответил Степан.

Домой он шел с сильно бьющимся сердцем, испуганный и в то же время обрадованный самочинным поступком Одуванчика. Вот еще одна и последняя попытка… Она не ответила на письмо, увезенное в кармане жакета – суровое письмо о преступлении ее отца, – может быть, счастливее окажется письмо, написанное Одуванчиком… Нет, он не хотел жалости… Но неужели Аня не поймет, как она нужна ему сейчас? Поймет ли? А те два письма, которые он послал ей после смерти матери? Можно ли думать, что Стрельников, этот джентльмен, пойдет на такую подлость, как перехватывание писем? Степан метался между этими вопросами, то надеясь, то отчаиваясь; он забыл о Мишуке, оставшемся на пляже, а вспомнив о нем, рассердился: «Вот не ко времени!» – и тут же почувствовал, что одиночество сейчас было бы невыносимым.

Мишук ждал его уже одетый; он сидел на валуне, сцепив руки на колене, смотрел на бухту озабоченный.

– Выспался? – спросил Степан.

– Тут заснешь… – Мишук встал, протянул ему руку: – Прощевай!

– И все?

– Ну, не все… Посоветоваться пришел, да уж ладно… Не до того тебе. В другой раз…

– Давай без деликатностей. Говори, что случилось?

– А то, что Владимир Иванович выдумал мою жизнь перевернуть… Белку Комарову в редакцию взял и меня зовет… в литработники. – Мишук произнес это Слово с усмешкой, как бы примерив его недоверчиво к себе. – Видел ты такого литработника? Придумал же человек, а?

Это была хитрость, простенькая хитрость человека, не способного кривить душой и пытающегося высмеять то, что было для него таким соблазнительным… ну, и в то же время казалось удивительным, невероятным.

– Что ты ответил Дробышеву? Согласился? – спросил обрадованный Степан.

– Владимир Иванович велел завтра ответ дать.

– Сейчас же поезжай в редакцию и скажи, что ты согласен.

– Ну-ну! – густо покраснел Мишук. – Легко тебе…

– Да в чем дело, чего ты испугался? Ты уже фактически стал нашим литработником, и пора это дело оформить. Словом, не мудри и делай, как я говорю.

Мишук снова уселся на валун; он сидел на валуне, поставив локти на колени, положив голову на кулаки и глядя перед собой; было ясно, чего он ждет, чего он хочет – слова, укрепляющего его решение, уже неосознанно принятое.

– Напомню я тебе историю одного рабкора, – сказал Степан, присев рядом с Мишуком. – Был он неграмотным человеком, но понял, какое значение имеет газета, придумал устную газету, нес ее к рабочим, делал доброе дело… Осилил он грамоту, стал писать заметки в стенные и в печатную газеты. Силу в себе он чувствует большую, трудовой народ любит, революции хочет служить всей душой. И вздумал он написать книгу… Толстую книгу о всех фронтах гражданской войны… Я, мол, пролетарий, я сразу напишу…

Мишук улыбнулся, толкнул Степана плечом:

– Конечно, дурак был. Ничего не понимал…

– Но быстро кое-что понял. Понял, что надо учиться. Взялся за грамматику, стал читать хорошие книги, искать сильные слова. Нашел хорошую газетную форму – «Разговоры». Они принесли «Маяку» большую пользу, еще крепче связали газету с читателями.

– Пора «Разговоры» кончать, а то надоест это… – отметил Мишук. – Дальше что буду делать? С завода уйти просто, а потом что?

– С завода ты никогда не уйдешь. Твоя сила в том, что ты знаешь и любишь заводской народ. И всегда будешь литработником газеты на заводах, всегда будешь иметь много материала, нужного газете… Будешь писать и репортерские заметки, и зарисовки, и фельетоны… Придется много учиться, Мишук! И ты осилишь учебу.

– Владимир Иванович обещает через год в КИЖ послать, когда подготовлюсь.

– И это хорошо!

– Уехать ты надумал! – пожаловался Мишук. – Если бы ты в «Маяке» остался, чего мне бояться? А уедешь ты на Урал, и остался я ни при чем.

– Дробышев будет для тебя лучшим учителем, чем я… А пока я здесь, приходи ко мне, будем говорить о зарисовках, очерках. Помогу тебе написать первый твой очерк… хотя бы о том, как завод готовится выполнить заказ Донбасса. Хочешь?

– Сюда я ходить не буду, сам понимаешь, – сказал Мишук. – Переедешь в гостиницу, тогда ладно…

– Хочешь еще один совет? – спросил Степан. – Пойди к Марусе, поговори с нею… Не нравится мне то, что к ней снова лазают Капитанаки, обхаживают ее. Она ведь нареченная Виктора, и скоро ей исполнится восемнадцать… Боюсь, что Капитанаки утащат ее к себе. А что даст ей Виктор?.. Жаль ее.

Мишук стоял перед ним опустив голову; при словах о Капитанаки он медленно поднял глаза, посмотрел на Степана прищурившись.

– А жаль тебе ее… жаль тебе ее, так и вызволяй! – сказал он. – Куда тебя несет, чудило? От добра добра ищешь, а найдешь ли?

– Ну, об этом мы говорить не будем! – отрезал Степан.

– И ты со мной о ней не говори, понял? – враждебно ответил Мишук. – Ты заварил, ты и расхлебывай, а мне… чужого не нужно, – Он вдруг нахлобучил кепку, буркнул: – Прощевай! – и ушел, не оглядываясь.

«Бедняга», – подумал Степан. Но эта вспышка гордости в Мишуке, гордости, побеждающей любовь, как бы встряхнула, подняла его. «Зачем я здесь? – подумал он, нетерпеливо прислушиваясь к тишине. – Скорее бы прочь отсюда, на Урал… Как только Наумов позовет, сейчас же в путь. Попрошу завтра Одуванчика послать телеграмму Люсе, передано ли письмо… Если письмо передано, подожду еще дня три-четыре… и в путь. Есть еще надежда, но ведь и гордость надо иметь. Надо! Хватит унижаться, умолять, ждать милости!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю