Текст книги "Безымянная слава"
Автор книги: Иосиф Ликстанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
10
– А, Киреев! Как вам нравится место моего не совсем добровольного заточения? – спросил Наумов, когда Степан вошел в круглую беседку окружкомовского сада; отложив карандаш, Наумов размял пальцы уставшей руки. – Я знал, что вы придете… Только что у меня был Владимир Иванович. Он недавно звонил вам на дом, но уже не застал вас и говорил с вашей матерью. Оказывается, вы написали статью о Векильской плотине.
Степан положил на стол рукопись.
– Что-то длинное… – Наумов перелистал рукопись.
– Здесь немного больше, чем на полный подвал. Я старался сокращаться, но короче не получилось.
– Дробышев был готов написать эту статью… Сегодня девочке значительно лучше. Владимир Иванович вернулся к жизни, рвется к работе.
– При всех обстоятельствах статью должен был написать я, – возразил Степан.
Наумов взглянул на него быстро и обратился к последней страничке рукописи.
– Подписались своей фамилией, – отметил он.
– Так я подписываюсь под всеми моими крупными материалами.
– Вполне резонно… Что ж, устраивайтесь в шезлонге и поскучайте.
Медленно прохаживаясь от одной стены беседки к другой, по временам поднося листки вплотную к глазам, Наумов прочитал статью. Степан, стоявший в дверях беседки, не видел его лица, но ловил шелест бумаги, как делал это сегодня утром, когда статью читала мать. Дойдя до последней странички, Наумов проронил короткое: «Так!» – и снова зашагал из угла в угол. Снова зашелестела бумага. Наумов перечитал статью, уже медленно, то и дело возвращаясь назад. Степан на миг обернулся к нему. Показалось, что Наумов заинтересован, не больше.
Вдруг Борис Ефимович спросил тоном, в котором энергично прозвучало напоминание об ответственности:
– Все факты проверены, Киреев? Все проверено? Вся социальная сторона дела?
– Отвечаю за каждый факт.
– Где находится проект Захарова?
– У вдовы Захарова, в Нижнем Бекиле. Проект можно доставить в Черноморск хоть сегодня.
– Хорошо!.. – Наумов положил рукопись на стол, будто припаял ее. – Придется переверстывать вторую полосу. Дадим вашу статью на три колонки сверху донизу полосы, стояком, как говорится. Сколько здесь строк, как думаете?.. Значит, не хватит строк пятидесяти… Статью надо дополнить, вернее, сопроводить маленькой боевичкой. Я сделаю это сам, когда посоветуюсь с Абросимовым. Ваш материал ему пригодится – убедительная иллюстрация к вопросу о контроле с массами и через массы каждого нашего хозяйственного мероприятия.
– Прошу вас показать товарищу Абросимову и это. – Степан протянул Наумову свою докладную записку. – Здесь то многое, что не вошло в статью.
– Разрешите прочитать?
– Я буду вам очень благодарен.
Теперь Степан следил за выражением лица Наумова, читавшего записку. О, на этот раз он был не только заинтересован! Тревога омрачила его лицо, заставила губы крепко сжаться.
Вдруг Наумов ударил кулаком по рукописи.
– Ну, придется кое-кому расстаться с партийными билетами! – сказал он, встряхнув рукописью над головой. – Лопоухие! Лопоухие слепцы!.. Гордимся тем, что раскачали в ВСНХ вопрос о заказах для «Красного судостроителя», а тут под носом, в нашем округе, кулацкое засилье, кулацкий террор! Чуть не тиснули очерк, который поддержал бы кулаков и их доброхотов, холуев в их наступлении. Дворянчик, проходимец провел за нос республиканские организации, заставил их решать большой хозяйственный вопрос в полном отрыве от социальной, политической стороны дела… Стояли в сторонке, тиснули информашку…
Он запнулся, быстро прошелся по беседке за спиной окаменевшего Степана, отрывисто проговорил:
– Проводите меня, Киреев… Я к Абросимову.
Они пошли рядом по дорожке большого и по-старинному затейливого сада, с гротами, ажурными висячими мостиками, фонтанами и беседками в китайском стиле, с колокольчиками на загнутых углах крыш. С каждым новым поворотом дорожки вспыхивали новые цвета роз – пунцовых, чайных, розовых, красных… Над садом висел неподвижный горячий аромат цветов, ровно гудели отяжелевшие пчелы, трескотня цикад, звонкая и сухая, накатывала со всех сторон. Наумов шел, засунув пальцы левой руки за широкий кожаный пояс, прижав локтем папку с бумагами. Летом он пополнел и даже загорел тускловатым загаром северянина, уже привыкшего к обилию света и тепла.
– Хороший сад! – сказал он. – Пройдемся еще.
Они обошли сад снова в том молчании, когда подготавливается важный разговор. Понемногу успокаиваясь, Наумов чуть слышно посвистывал сквозь зубы без мелодии, глядя перед собой прищуренными глазами.
– За материал спасибо! – проговорил он. – Если бы накануне открытия партконференции появился очерк о Верхнебекильской плотине, а потом начались бы разоблачения – конечно, они начались бы! – то, вероятно, вы не смогли бы остаться в «Маяке». Сами понимаете почему… Если бы вы просто уклонились от прямого разговора в печати о стрельниковском проекте, если бы вы спрятались в кусты… вы поставили бы себя рядом с Нуриным. Это было бы тяжело вашим товарищам, которые… – Он призадумался и затем кончил фразу: —…которые верят, что из вас выйдет журналист-боец. Большевик проверяется главным образом через его отношение к своим ошибкам, слабостям… Да, проверяется и закаляется, растет… И понятно! Не научишься правильно, мужественно относиться к своим ошибкам, значит, не надейся на победы в труде, в борьбе. Не будет их! Понимаете?
Степан наклонил голову.
– Знаю, что для вас лично эта история очень тяжелая, – сказал Наумов. Задумался и продолжал почти сердито: – И не хочу касаться этого, не хочу поддаваться обывательскому ажиотажу, который подняли вокруг вас и дочери Стрельникова Нурин, Пальмин и даже Владимир Иванович, хотя он-то не обыватель, а просто добряк… Самое важное то, что вы нашли правильный путь в истории с Бекильской плотиной, нашли то, что нужно партии. Найдете правильный путь и в вашем личном деле. Так?
– Во всяком случае… – начал Степан.
В эту минуту он внутренне увидел Аню читающей его письмо, – а она должна была вскоре получить это письмо, отправленное спешной почтой с утренним поездом. Что сделает Аня, как примет этот удар по ее отцу? Поймет ли она Степана или придет в ярость?
Степан закончил:
– Я надеюсь… Но надежда очень слаба.
– Да?.. Плохо… – Теперь Наумов стоял лицом к Степану, его глаза, большие за сильными стеклами очков, смотрели задумчиво. – Что же сказать вам на прощание, Киреев? Что может сказать комсомольцу Кирееву коммунист Наумов? – Его взгляд отвердел, стал пристальным, настойчивым. – Слушайте и поверьте мне… Я немало видел, немало перенес и передумал… И у меня сейчас есть для вас лишь одно утешение. Оно может показаться вам жестоким, бессердечным, но постарайтесь понять его и принять… Вы сохранили свое право открыто смотреть в глаза вашим соратникам, сохранили их уважение, их доверие – значит, вы сохранили себя для достойного будущего. Поверьте, многое способен забыть человек, многое могут простить люди, лишь одно не забывается никогда – предательство, отступничество, капитуляция бойца, если есть еще хоть малейшая возможность продолжать борьбу. Предателю нет прощения ни от людей, ни от самого себя, и это на всю жизнь… Я просидел около двух лет в екатеринбургском тюремном замке. Рядом с моей одиночкой, в соседней одиночке, сидел мой товарищ по организации. Мы перестукивались, читали друг другу лекции. Он мне – по политической экономии, я ему – по истории, по «Капиталу» Маркса… Вдруг он не ответил на мой вызов, исчез из камеры. Заболел? Нет, товарищи сообщили мне, что этот человек подал прошение на высочайшее… Он просил прощения у Николая, у главного жандарма, коронованного охранника! «Припадая к стопам вашего императорского величества…» Униженно, по-рабски, как раздавленный червяк. Не вынес одиночества, разлуки с женщиной, пожалел себя и капитулировал, припал к стопам. Царь охотно удовлетворял такие ходатайства. Он знал, что предателю нет возврата к революционному делу, нет места среди революционеров… Я вычеркнул имя этого человека из памяти, забыл о нем и вдруг столкнулся с ним на улице маленького уральского городка, где он живет, служит в кооперации и ждет мести, возмездия… Он узнал меня, испугался, отшатнулся к стене, а я прошел мимо, не взглянув на него. Чего он испугался? Никто не собирался ему мстить, наказывать. Он наказан навсегда и без какой-либо надежды на амнистию. Вечное презрение! Любое несчастье в жизни человека не может сравниться с несчастьем вечного падения, вечного позора… – Наумов оторвал свой загоревшийся взгляд от Степана, быстро зашагал по дорожке и остановился лишь у калитки, выходящей во двор здания окружкома. – Прощайте, Киреев! После конференции приходите ко мне домой. Я мог бы рассказать немало интересного о тюрьме, о подполье, о фронтах… Желаю вам всего хорошего!
– Спасибо, Борис Ефимович!
– Послезавтра начинается конференция. Передайте Пальмину, что я разрешил вам два свободных дня за поездку в Бекильскую долину. Отдохните.
– Нет, как раз сейчас надо работать побольше.
– Что ж, пожалуй, вы правы.
Не позволив себе ни минуты отдыха и ни одной мысли о случившемся, Степан, не заходя в редакцию, взялся за работу, занялся своими делами – газетными делами: отдал несколько часов обходу своих учреждений. В редакцию он пришел одновременно с окружкомовской рассыльной, принесшей запечатанный пакет под расписку.
– Ага, твоя статья, Киреев! – сказал Пальмин, расписавшись в разносной книге. – Заголовок оставлен твой, но рукой Наумова вписан подзаголовок: «Политическое недомыслие горе-строителей из Водостроя». – Он стал читать статью, то и дело присвистывая и гмыкая. – Ничего себе матерьяльчик к открытию партконференции! По-моему, это уже та степень критичности, когда критика обращается во вред, честное слово!
– Дипломатия… – усмехнулся Степан. – А я считаю, что лишь одна степень критичности никуда не годится: если смазывается вопрос, ослабляется удар по мерзавцам, бюрократам и дуракам.
– Ну что же, можешь радоваться: ударил ты действительно крепко… И по Стрельникову тоже… Кто мог предполагать… – пробормотал Пальмин, уже считая строчки в статье, и, не дождавшись отклика Степана, позвонил в наборный цех: – Нурин, получена статья Киреева. Будет еще строк пятьдесят дополнения. Они пройдут как примечание редакции… Наумов требует, чтобы все было подано глазасто. Подбери шрифты для заголовка и подзаголовка, я приду посмотреть. – Он положил трубку. – Слушай, Киреев… скажи, пожалуйста, как могло случиться, что…
На языке у него вертелось множество вопросов, но Степан не стал их ждать, молча ушел в кабинет Дробышева и сел оформлять материал в текущий номер и в запас. Затем он отправился в новый рейс по городу, заглянул в редакцию лишь вечером, позвонил Нурину и попросил прислать гранки набора статьи о плотине.
– Подожди немного, – ответил Нурин.
В редакции было тихо, пусто. Сумерки уже завладели углами комнаты литературных работников. Три венецианских окна стали золотыми щитами с расплывающимися крестовинами. Письменные столы и кресла казались огромными. Мыши возились в проволочных корзинах, шурша бумагой…
Сколько же времени прошло с тех пор, как репортер Киреев впервые открыл дверь редакции «Маяка»? Столетие или еще больше? Мгновение или еще меньше? И в это мгновение легло так много, почти вся жизнь, вся жизнь!.. Вдруг ему представилось лицо Ани впервые за последние дни по-настоящему ясно. Он стиснул зубы, сжал кулаки. Рохля, размазня! Если бы он был хоть немного настойчивее, решительнее, она уже стала бы его женой, и она хотела, ждала от него решительности. «Рохля, размазня!» – повторил он, готовый разбить голову о стену.
11
Послышались торопливые шаркающие шаги.
– Киреев, ты здесь? – окликнул Нурин. – Почему сидишь в темноте?.. Так и оставить?
Не зажигая огня, Нурин опустился в кресло напротив Степана и вздохнул с облегчением.
– Ну, денек! – пожаловался он. – Шесть полос в номере, и каждую пришлось переверстывать два-три раза. Наконец утрясли вторую полосу с твоей монументальной статьей. Я принес гранки. Наумов только что прислал дополнение. Полсотни строчек, написанных серной кислотой и ляписом.
– Что там?
– Сплошная политика… История со стрельниковским проектом, протащенным келейно, поднимается на принципиальную высоту, как принято теперь выражаться, а затем все сестры получают по серьгам – Басин, Курилов и даже Прошин. Скандал в благородном семействе. Это твой бенефис. Из какого дерева ты сделаешь рамку, в которую будет вставлена эта статья, как фамильная реликвия? – После некоторого молчания он сказал: – Кстати, по старой памяти мне недавно позвонил Стрельников. Он просил меня при случае передать тебе, что будет весь вечер дома ждать твоего звонка. Ночным поездом он уезжает в Симферополь.
– Пускай едет… – Не позволяя усмешке изменить его голос, Степан предположил: – Вероятно, Стрельников кое-что пронюхал.
– Возвращаю твоему замечанию ту редакцию, которую ты великодушно смягчил. Вот она: «Конечно, это ты, старый, неисправимый негодяй, предупредил Стрельникова о готовящемся сюрпризе». Разочаруйся! Петр Васильевич сказал мне, что недавно ему позвонила из Симферополя Нетта и передала содержание твоего письма.
– Вполне естественно… – начал Степан, и вдруг сердце больно стукнуло в грудь, мысль взметнулась и рухнула на него, как пудовый, все сокрушающий молот: «Вот он, вот ее ответ, ее решение и выбор! Позвонила отцу, а не мне… Отцу, а не мне… Все, все решилось, и все кончено». Сознание катастрофы, поражения оледенило, сковало его.
Нурин вместе с креслом придвинулся к Степану:
– Скажи, когда ты взялся гробить проект Стрельникова, ты был в здравом уме, ты давал себе отчет, как это повлияет на отношение к тебе его дочери, твоей невесты? – спросил он.
– Об этом не нужно было и думать, все было ясно и так! – Степан вскочил, забегал по комнате.
– Так какого же черта ты полез на рожон, да еще подписался своей фамилией? Что это, только ли глупость, только ли наглость или прямой умысел, желание порвать со Стрельниковыми?
– Оставь! Что тебе нужно? – крикнул Степан. – Кончено об этом.
– Нет, я не оставлю этого… И не кричи на меня, все равно не испугаюсь, – насмешливо ответил Нурин. – В первый раз на веку я интервьюирую сумасшедшего, а на работе я, да будет тебе известно, бесстрашен, и меня не застращаешь. Отвечай без истерики: не обошлось бы без тебя?
– Нет, обошлось бы, обошлось… – Степан взял себя в руки, сел в кресло. – Сегодня статью написал бы Дробышев, а я написал бы заявление об уходе из редакции «Маяка».
– Никто не потребовал бы такого заявления.
– Ты не допускаешь мысли, что я сам, не дожидаясь объяснений с Наумовым и Дробышевым, сделал бы это, я – прислужник негодяя бо-пера, обанкротившийся журналист и комсомолец, да к тому же еще и жалкий трус, сбежавший от прямого признания своей ошибки! Не нужно такое барахло «Маяку»… пойми, не нужно!
– А хотя бы и так. Допустим, ты расплевался бы с «Маяком». Не велика потеря, не рай Магомета. Газет много и становится все больше, а хороших журналистов мало. Ты нашел бы место в любой другой газете, да к тому же сохранил бы и Нетту. А теперь ты ее потерял, потерял безусловно… Другой такой девушки ты не найдешь! Поверь старику, который видел на своем веку немало.
– Ты говоришь, газет много… Неправда! Для меня, по крайней мере, есть лишь одна газета, как бы она ни называлась. Одна газета, советская, где может работать лишь честный Киреев, где нет места Кирееву – карьеристу, политически запятнанному шкурнику… Нетта?.. Получить ее, перестав был советским журналистом и человеком?
– Ах, вот что! Так выслушай же меня, Киреев. Поговорим серьезно и без митинговщины. Я стреляный воробей, и в этом вопросе я буду таким, какой я есть: я буду самим собой, то есть практичным, циничным… называй как хочешь. Выслушай же мое кредо. Я пришел к нему ценой большого опыта и многих синяков. Так вот… Цель жизни и ее оправдание – личное счастье. И только. Слышишь? Отказ от личного счастья ради чего бы то ни было – это смехотворная глупость. Жизнь никогда не прощает человеку преступлений против своего счастья. Всегда, до гробовой доски, ты будешь казниться, что ради фантома, призрака, отверг любовь такой девушки, обещающей стать изумительной женщиной! Такая потеря невознаградима, пойми!
В комнате стало совсем темно; ночь стояла за окнами.
– Кончился день… очень трудный день в моей жизни, – устало проговорил Степан, обращаясь больше к себе, чем к невидимому Нурину. – Многое можно передумать за один день, многое можно решить и навсегда… Личное счастье человека, настоящее и непоколебимое, – в счастье всех людей. Слышишь, всех людей, а не только того человека, которого ношу на моих костях, который покрыт моей кожей! Ты читал мою статью и знаешь, что творится в Нижнем Бекиле…
– И ты хочешь сделать его счастливым? Когда ты добьешься этого, фантазер! А девушку ты уже потерял. Личное счастье посильно человеку с твоими данными, но общее счастье…
– Общее счастье, личное счастье… – усмехнулся Степан, – Зачем ты делишь то, что неделимо? И это неделимое, единое счастье будет добыто для всего мира. И если понадобится отдать за это свою жизнь…
– То ты отдашь ее?
– Не задумываясь.
– Закоренелый чудак! И это, несмотря на твою молодость… Ученик, старательный ученик большевиков, ничего больше.
– С гордостью принимаю эту кличку.
– Ну что ж, как видно, каждому свое… А ведь кое-что можно еще исправить, если ты немедленно возьмешься за ум. Слышишь?
– Исправить? Нет, ничто не будет испорчено! – резко возразил Степан. – Если ты сегодня еще созвонишься со Стрельниковым, то скажи ему, что я не сделаю навстречу ему ни одного шага ни в каком случае. Он вздумал спекулировать на моем чувстве к его дочери. Пускай проваливает! В ялике есть место лишь для меня и для Нетты, если она согласится переплыть бухту со мной.
– Ты ошибаешься. Дочь Стрельникова не оставит своего отца ради пустого фантазера и не сядет в ялик с тобой.
– Значит… я переплыву бухту один.
– Ты говоришь метафорами. Следую твоему примеру. В бухте вместо воды будут твои слезы… В этой истории ты мог сломать голову. Конечно, не до смерти, но вроде того, как случилось со мною из-за этих алмазов. Нет, голову ты сохранил, но жизнь себе испортил. Поздравляю!
– Довольно! – оборвал его Степан. – Теперь-то уж, надеюсь, все сказано?
– Да, зачем даром тратить слова… – Нурин, закряхтев, поднялся уходить. – Вот гранки. Я кладу их на стол. Зажги свет, просмотри их и верни в типографию. Я пришлю рассыльную. Скоро в типографию придет Наумов просмотреть полосы.
– Тем лучше. Значит, мне можно не читать гранки. Забери их.
– Никаких изменений?
– Нет…
Нурин открыл дверь и помедлил на пороге, как бы чего-то дожидаясь.
– Глупец, сто раз глупец! – крикнул он наконец и хлопнул дверью.
Степан вышел на улицу.
Куда-то провалилось несколько часов. Степан догадался об этом только потому, что вдруг заболели ноги. Сколько же верст отмерил он по городским улицам? И по каким именно? Было уже поздно. Луна поднялась высоко и лежала на темной синеве неба маленькая и плотная, как серебряный слиток. В полосах синеватого света, перегородивших улицы, можно было считать пылинки, а тени казались бездонными. Это был праздник влюбленных, их шепот и смех преследовали Степана.
С Малого бульвара он свернул на какую-то незнакомую улицу, вдруг очутился на улице Марата, пересек ее и спустился по каменной лестнице, отсчитывая чёт-нечет.
– Нечет… – пробормотал он в конце лестницы. – Значит, в прошлый раз я все-таки ошибся… А может быть, проверить еще раз? – И пожал плечами: – К чему?
Он почти столкнулся с Дробышевым, который шел из аптеки.
– Киреев! Рад вас видеть. Проводите до трамвая.
Они молча прошли до угла. Это было красноречивое молчание сочувствия, и Степан мысленно поблагодарил Дробышева.
– Как здоровье дочурки? – спросил Степан.
– Спасибо, кризис, можно надеяться, миновал… Доктор утверждает, что все обошлось благополучно, хотя при такой форме менингита никогда не знаешь, чего ждать… Но мы с Тамарой рады уж тому, что приступ так быстро кончился. Вероятно, помог благодатный климат, и, следовательно, мы наглухо прикованы к Черноморску. – Он стал рассказывать о своих девочках, о своих трех маленьких красавицах, умницах, строгих опекунах беспорядочного, неорганизованного в быту папаши. – Вы любите детей, Киреев? Впрочем, нечего и спрашивать, вы должны их любить. В этом пункте все газетчики на один лад, все они становятся безалаберными и мягкосердечными отцами… После конференции я затащу вас под сень маслины выпить чашку черного кофе с костяным домино. Кстати, я купил на толкучем рынке турецкую кофейную мельницу. Уморительное старинное сооружение, похожее на медный артиллерийский снаряд. Для того чтобы намолоть кофе, ее зажимают под коленом, положив ногу на ногу, и бесконечно вертят ручку. Получается ароматная пудра, от которой сердце выделывает невозможные курбеты… Ага, трюхает трамвай!.. Прощайте и помните, что вы наш дорогой гость. – Уже из вагона он крикнул: – Забыл сказать вам, Киреев! В редакции два раза был Тихомиров, очень хотел вас видеть.
Трамвай увез его, счастливого человека.
Степан побрел дальше. Он решил вернуться домой как можно позже, чтобы не встретиться сегодня с матерью. Снова забыв о своей усталости, он шел все дальше по улицам, прилегающим к бухтам, и порой ему казалось, что он очутился в незнакомом и таинственном городе, построенном из сверкающего белого или из тяжелого черного мрамора – из серебряного блеска и непроницаемой тьмы.
Короткая улочка кончилась пляжем, зажатым между какими-то складскими строениями и крутым скатом лысой горы. Это был так называемый Рыбацкий мыс. Тут и там на песке, килями вверх, лежали, как чернобрюхие рыбины, ялики и карбасы. В ячеях сетей, растянутых на кольях, поблескивала в свете луны перламутровая рыбья чешуя.
И все пахло рыбой: корзины, вложенные одна в другую и стоявшие черными столбами, паруса, растянутые на песке, и даже дымок, лениво тянувшийся по берегу от маленького костра.
– Где Тихомиров? – спросил Степан у старика, который, сидя на корточках возле костра, хлебал из котелка.
– Мишя? – Старик указал деревянной ложкой в дальний конец пляжа, на мазанку с белеными стенами, ставшими зеленоватыми в лунном свете. – Мишя там…
– Спит, наверно? – И Степан, не евший с утра, сглотнул слюну, вызванную острым запахом ухи и звучным чавканьем старика.
– Мишя? Не, Мишя не спит… Дурака валяет.
Послышались голоса, смех…
Степан пошел на шум и не сразу увидел людей. Они сидели на песке за опрокинутым карбасом. В широком зазоре между нависшим бортом карбаса и песком тускло светился желтый огонек.
– А ну, галаганы, тихо! – рявкнуло из-под карбаса голосом Тихомирова. – Слушай новый «Разговор» про черного попа и про зеленого змия. Кто верующий, выйдите!
Слушатели затихли. Их было человек десять – молодые парни в полосатых тельняшках, босоногие, со штанинами, подвернутыми выше колен, и бородатые дяди, в просторных блузах, в сапогах с голенищами до пояса; один даже в зюйдвестке.
Почти все курили. Вспыхивали огоньки цигарок, похрипывали короткие носогрейки.
Мишук стал читать то, что он назвал «Разговором», – диалог двух друзей, Романа и Ивана, – меняя голос с каждой новой репликой. Начинался «Разговор» так: «Здравствуй, Иван! Что ты такой скучный?» – «Ох, браток Роман, вчера на крестинах гулял… ну, сам понимаешь. Душа не гвоздь, плавает…» С первых же слов беседы двух дружков стало ясно, что Иван простодушен и в то же время недоверчив, что он хочет жить, как всегда жил, но уже понимает нелады, непорядки своей жизни. Совсем другое дело – Роман. Он решительно порвал со старым бытом и добивался того же от Ивана. Пересыпая речь шутками-прибаутками, он разоблачал и высмеивал попов, которые с союзе с зеленым змием мешают честным труженикам, вроде Ивана, укрепиться в пролетарской сознательности.
Читал Мишук мастерски, вполне серьезно, но как-то так, что и возмущение и усмешка доходили до слушателей и заражали их, заставляли дружно откликаться на то злободневное, что содержалось в «Разговоре». Особенный успех имел как будто совершенно равнодушный, но крайне язвительный рассказ о мошенническом чудотворном обновлении с помощью подсолнечного масла образа Николая-угодника в нише рыночной часовни. В то время такие обновления прокатились по всей стране… Кончался разговор друзей так: «Ну что, Ваня, будешь завтра престол праздновать?» – «Ох, и не знаю, Рома-друг! Родня у меня пьющая, жена злющая, во всех углах иконы висят. Подумать надо». – «Думай поскорей, а то сидит на твоей шее иерей, башку трухой набивает да в карман лапу запускает, господи помилу-уй!»
Рыбаки заспорили, пойдет ли Иван в церковь ради завтрашнего престольного праздника. Бесхитростный разговор двух друзей коснулся каждого слушателя, его домашних дел, его отношений с женой, с родней, наконец, его собственных предрассудков. Когда один из молодых рыбаков непочтительно отозвался о патроне моряков Николае-угоднике, старики набросились на него. Поднялся шум…
«Я не знал об этом «Разговоре» Мишука, – подумал Степан. – Почему он не показал мне его? Живая и доходчивая агитация. Сама жизнь».
– Слушай новый «Разговор» – о лавках частных и простофилях несчастных! – объявил Мишук и стал читать беседу тех же Романа и Ивана о несознательных людях, которые пользуются копеечным кредитом в частных лавчонках и становятся жертвой обманов-обсчетов, лишаются выгод кооперативной торговли.
«И это, конечно, нужно! – подумал Степан. – Надо писать, как изворачивается частник. Мы этого не видим, не знаем, а Мишук увидел. Молодец! А что, если на основании этого «Разговора» поставить вопрос о кредите в кооперативных лавках?»
Как-то сами собой подогнулись уставшие, ноющие ноги. Степан сел на песок и прислонился спиной к борту карбаса. Глаза он открыл, как ему показалось, тотчас же, но сборища уже не было. Перед Степаном стоял Мишук – черная большая тень на ртутно-блестящем фоне бухты.
– Проснулся, мастер? – спросил Мишук мягко.
– Две ночи не спал… Приплелся к тебе и заснул. Не дослушал твоего «Разговора» о лавках частных… – сказал Степан, дрожа от теплой сырости безветренной ночи. – Есть у тебя что-нибудь пожевать?
– Давай в мой кабинет.
Вслед за ним Степан на четвереньках прошел в зазор под бортом карбаса. Мишук уложил его на разостланный тулуп, прибавил огня в керосиновой лампочке, достал откуда-то краюху свежего хлеба, копченую кефаль, половину арбуза, нож и даже тарелку и принялся потчевать гостя.
– Рубай, браток! – гудел он. – Кефаль хорошая. Старик сторож коптит. Умеет… Нравится тебе мой кабинет? Лучше, чем у бюрократов?
– Любопытнее, во всяком случае… – Степан обвел взглядом ребристое днище карбаса, наклонно висевшее над головой.
– В сторожке тесно. Там сын сторожа, мой фронтовой дружок, с женой, да двое ребят, да сам сторож. Я там только зимой живу, а все лето то под карбасами, то под яликами. Хорошо здесь и до умывальника близко. – Он ткнул пальцем в сторону бухты. – Читал я, что у Диогена, у философа греческого, одна бочка была, в бочке и жил… А у меня, конечно, богаче… Ну, правда, бывает и так, что ночью проснешься, а над головой ничего нет. Значит, рыбаки в море подались на рыбу… И не разбудят, черти, кабинет из-под носа утащат, а потом смеются да рыбой отдаривают. Хороший тут народ…
– Слышал я, как ты им «Разговоры» читал.
– Это так, для агитации, чтобы дураками не были. Я всегда агитацию веду – что на заводе, что здесь… Нужно?
– Несомненно… Много у тебя таких «Разговоров»?
Новоявленный Диоген придвинул поближе к лампе некрашеный деревянный сундучок, вынул из него пачку книг, завернутых в газетную бумагу, несколько общих тетрадей, старую, уже знакомую Степану буденовку – память о фронтах, – потом свой весьма небогатый запас нижнего белья и наконец добыл с самого дна сундучка пачку листков разного формата.
– Вот… Что ни листок, то «Разговор».
– Дай-ка сюда… – Степан сложил всю пачку вдвое и сунул ее в карман.
– На кой они тебе?
– Попробуем напечатать то, что получше.
– Но-о? – с усмешкой протянул Мишук, как человек, увидевший, что затевается пустое дело. – Так это же… Тут и писать нечего. Заметки чертовы писать трудно, а это… Пишу да смеюсь для собственного удовольствия… Выдумываешь непонятно что…
Усталость отвалилась, зато невыносимым показался запах рыбы, стоявший во временном кабинете Мишука. Хозяин молча, не удерживая гостя, последовал за ним, проводил его через пляж и зашагал рядом дальше, по ночному, затихшему городу.
– Искал я тебя сегодня, – сказал Мишук, когда они присели на лавочке бульвара в ожидании дежурного ялика. – Колька мне сегодня сказал, что я должен… перед тобой себя дураком признать. На Кольку плевать, черта он вообще понимает, трепло!.. А дураком я себя сейчас признаю. Завтра в редакцию приду и при всех скажу: «Видели дурака? Получайте!»
– Брось!
– Ладно… Я, как узнал, что ты в Бекильскую долину подался, подумал: «Испугался интеллигент, зашебутился!» А сегодня прочитал набор статьи с твоей подписью. С Дробышевым еще поговорил… Мое настроение сейчас такое, что… можешь меня убить… Не хочешь? А хочешь моим другом на всю жизнь быть?.. Таким другом, чтобы всю правду говорить и под огонь, на смерть вместе пойти? Как по-твоему?
Он говорил медленно и глухо, почти отвернувшись от Степана; грудь Степана судорожно вздохнула, глазам стало горячо от слез.
– Я хочу быть твоим другом, – сказал он тихо.
Они даже рукопожатием не обменялись, но как полно легла эта клятва о вечной дружбе в сердце, как согрела и укрепила его эта поддержка!
– Степа, война идет… – сказал Мишук, и его лицо, освещенное луной, стало и мрачным, и ожесточенным, и восторженным. – Ты в Бекильской долине был, ты знаешь. Кулак наседает, из обрезов бьет, из пролетариев кишки выворачивает. Знаешь, как они Мотю Голышева изрезали? Знаешь? Ну вот… Кулаки – капитализм. И весь мир, кроме нас, тоже капитализм, весь мир – Бекильская долина. С этим кончать надо, понимаешь? Через год, через десять, а может, еще больше, а все равно кончать. В этом деле ты нам, пролетариям, нужный человек… Ты от девки своей отказался… ну, это еще ничего – это потеряешь да найдешь, само прилипнет. Нет, ты и жизнь отдашь, не сомневаюсь… И говорить нечего!.. Ну, езжай домой. Ялик подошел.
Ялик, уже заполненный поздними пассажирами, готовился отплыть, когда одновременно со Степаном к мосткам подошли моряк и женщина.
– Там только одно свободное место… – сказал моряк. – Подождем следующего.
– Конечно, подождем, – сказала его спутница. – Пройдемся еще по бульвару. Такая чудная ночь!
– Садитесь, товарищ, – предложил моряк Степану. – Для вас места хватит.