Текст книги "Дот"
Автор книги: Игорь Акимов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 43 страниц)
Он так и сделал. Закрепил флягу сзади, да еще и лег на спину. Фляга давила на крестец, но к этому можно притерпеться. Главное: не спать…
Когда он открыл глаза, солнечные лучи, наполненные броуновской жизнью пыли, падали в коровник уже под углом не меньше 45 градусов. Рябой исчез. Фляга – тоже. Трое охранников ходили по коровнику и несильными пинками в подошвы будили спящих красноармейцев.
– Подъем, подъем! Добрый день, господа пленные, добрый день! Шевелитесь. Вас ожидает работа.
Залогин сел, потряс головой, потер ладонями лицо, но очумелость отступала неохотно. Недоспал. Перед ним остановился немец.
– Почему доски оторваны?
Ствол винтовки был направлен в грудь Залогину. Не просто в грудь, а в средостенье. Залогин видел только дуло. Как свиное рыло, которое под землей вынюхивает трюфели, дуло принюхивалось к Залогину. Гимнастерка и нижняя рубаха Залогина были нараспашку, худая, белая грудь усыпана крупными каплями пота. Залогин чувствовал, как пот выдавливается из пор – и стекает, выдавливается – и стекает. Дуло обследовало его тонкие кости, хрящи и связки, которыми кости крепились, оставляя без внимания плоские мышцы. Вот сейчас оно выберет подходящее место, или все равно какое – просто надоест выбирать, – и выплюнет кусок свинца. Пуля проломит кости (острыми белыми осколками они воткнутся в соседние ткани), разорвет перикард, мышцы и связки сердца, проткнет, не обратив внимания, не способное оказать и малейшего сопротивления легкое… напоследок проломит и спину… к этому времени пуля уже остынет, ее интерес иссякнет – и она, удовлетворенная таким исполнением ее судьбы (вернее – безразличная, как и все, что потеряло энергию), равнодушно влепится в кирпичи стены. А если головку пули специально для такого случая разрезали крестом, то она не проткнет, а порвет все внутри, разворотит спину, и вырвет из нее такой шмат… Плохо иметь развитое воображение. Оно и в обычной жизни ни к чему, только усложняет жизнь, а уж перед лицом насильственной смерти… нет, оно не предает специально, а получается, что лишает способности к сопротивлению. Не было б воображения – думал бы сейчас, перед лицом смерти, о самом лучшем, что пережил в своей жизни, а была бы воля посильней – не думал бы вообще ни о чем…
Палец немца играл на спусковом крюке: то прижмет, то отпустит. Чтобы прижать чуть сильней, до выстрела, ему чего-то недоставало. Немец растягивал удовольствие. Он уже готов был выстрелить, но чуть-чуть не созрел. Надо было отвлечь его, отдалить созревание разговором…
Залогин опять (теперь для немца; чтобы произвести на него впечатление) потер ладонями залитое потом лицо, потряс головой и взглянул на немца так, словно после сна никак не может сообразить – о чем, собственно, его спрашивают.
– Простите, господин солдат. Я только что проснулся. Повторите, пожалуйста, что вы сказали.
Немец не ждал услышать родную речь.
Процесс созревания замер. Чувства немца уступили место мысли; вернее – попытке мысли. Но к этому он не был готов, и потому только повторил вопрос:
– Почему доски оторваны?
Вопрос дурацкий; ведь и так понятно – почему. Немец говорил невнятно, да еще и на каком-то диалекте. Усиливая свою реплику, он указал на окно кивком головы и стволом винтовки. Слава богу, она нашла себе иное применение.
Залогин глянул через плечо, показал, что удивлен.
– Не могу знать, господин солдат. Вы же видите – я спал. И я здесь.
Солдат подумал. Действительно, к этому пленному придраться было не за что. Впрочем, он ведь и не собирался придираться, он собирался убить, но момент был упущен, и теперь все нужно было начинать сначала.
– Вечером забьешь окно прочно. Я сам прослежу. Если повторится – у тебя будут неприятности.
– Слушаюсь, господин солдат.
– Когда с тобой говорит германский воин – нужно вставать.
Залогин вскочил.
– Виноват, господин солдат.
Немец был выше Залогина почти на голову. Он пренебрежительно поглядел на пленного сверху вниз, поддел стволом винтовки свисающий почти до полу расстегнутый залогинский ремень, иронически хмыкнул и прошел дальше. Залогин сел. В душе, в голове, в теле была пустота. Потом он осознал дрожь. Она образовалась где-то глубоко-глубоко внутри и разрасталась, ища выход наружу. Хорош я буду с трясущимися руками!..
Залогин закрыл глаза и приказал себе: расслабься. Не помогло; в кончиках пальцев дрожь уже пробивалась наружу. Ну как же я мог забыть уроки отца! – спохватился Залогин. – Ведь в такой ситуации нужно действовать не через ум и волю, а через тело… Он расслабил и опустил плечи, расслабил таз, и бездумно погрузился в тело, как под воду. Он забыл о дыхании, и когда воздуха не хватило, – вздохнул полной грудью и открыл глаза. Лишенные энергии, рваные остатки дрожи затихали. Сердце билось ровно. Немец успел отойти метров на пять. Он не мог настроиться на прежний лад и срывал зло на каждом. Ловит, ловит необходимое состояние души…
Залогин повернулся к Тимофею. У того в руке была фляга. Лицо посветлело по сравнению со вчерашним: темные круги под глазами не исчезли, но утратили синеву. Взгляд не обещал ничего доброго.
– Красноармеец Залогин! – Тимофею было непросто погасить свой поставленный сержантский голос до шипения. – С чего вдруг ты этому гаду жопу лизал?
– Никак нет, товарищ сержант. – Залогин никогда не думал, что сможет ответить так жестко. Он не собирался противостоять командиру – так получилось. – Я действовал – как меня учили мои командиры. Кстати – и вы, товарищ сержант, тоже.
– Это как же я учил тебя действовать?
– По обстоятельствам, товарищ сержант. Я учитывал то, что было у немца на уме.
Тимофей подумал.
– И что же было у него на уме?
– Ему надо было кого-то убить, и я для этого подходил идеально. – Залогин показал на открытую амбразуру окна.
– За это?!. – У Тимофея не было слов для комментария, и он решительно отрезал: – Не имеет права.
– Вы не рассмотрели его, товарищ комод. А я с ним был глаза в глаза. Он искал жертву.
– Не понимаю…
– Может, он встал не с той ноги, – сказал Залогин, и опять взглянул на немца. По спине немца было видно, что он уже справился с ситуацией и вернул себе прежнее состояние. В нем все замедлилось и концентрировалось, как перед прыжком. – Может, у него принцип такой, – сказал Залогин. – С утра пристрелил кого-нибудь – и свободен… Но мне почему-то думается, что все куда проще.
– То есть?
– У меня было чувство какое-то смутное… Знаете, товарищ командир? – что-то знакомое; словно подобное я уже видел не раз… И только сейчас я вспомнил, и теперь я уверен: у него такая роль! И, как любой плохой актер, он старается исполнить эту роль как можно натуральней.
Немец был уже в углу коровника. Туда инстинкт занес самых робких. Немец наконец выбрал жертву – совсем мальчишку, который от ужаса уже ничего не соображал, и отзывался на карканье немца только рваными междометиями. Голодное дуло плавало перед ним, тычась то в лицо, то в шею, то под ключицу; немец все громче каркал, распалялся; не в силах встать на ватные ноги, парнишка сидя сдвигался назад, назад, в сумрак угла, судорожно отталкиваясь каблуками. Вот уперся плечами в угол… В этот момент и прогремел выстрел.
В коровнике, наполненном гулом голосов, образовалась тишина. Было слышно только кррр-криии – поскрипывание воротных петель. И вдруг:
– Ах, Пауль, Пауль! Ну что за несносный мальчишка! Когда ты поймешь, наконец, что они – люди. Каждый из них – человек. Хоть они и не верят в Бога – у каждого из них есть душа… Ах, как нехорошо!..
Голос звучный, наполненный нескрываемой иронией. Его обладатель – маленький, бочкообразный, – стоял в выбеленном солнцем прямоугольнике ворот. Он повел головой, пытаясь разглядеть пленных, сообразил, что не только он плохо их видит, но и его трудно разглядеть, – и сделал несколько шагов вперед. Теперь все увидели, что это фельдфебель: на обшитом галуном погоне тускло белела четырехугольная звездочка. Он был затянут в ремни. Его круглое лицо украшали усы, крутую грудь – Железный крест 2-го класса; пояс заметно оттягивал большой пистолет в новенькой, цвета молочного шоколада, кобуре, которую он носил на животе.
– Мне нужен человек, знающий немецкий, – сказал он. – Ну-ну! – не стесняйтесь. Переводчику будет хорошо. Он будет при мне, а это значит – освобожден от физической работы.
Из толпы вышел старший сержант. Фельдфебель взглянул на него опытным глазом, поморщился. Возможно, он предпочел бы, чтоб у него на подхвате был офицер. Но это дело поправимое.
– Переведи: мы будем восстанавливать аэродром. Работа простая, но ее много. Работать нужно хорошо. Очень хорошо. Саботажа не допущу. К вечеру постараюсь добыть для вас еду. Для тех, кто заслужит. А кто не работает, – фельдфебель смешливо сморщил нос и развел руками, – тот не ест. Все.
Из толпы выдвинулся капитан.
– Согласно международному праву, вы не можете принуждать нас работать, тем более – на военных объектах.
Сержант лихо переводил туда и обратно.
– Господин фельдфебель говорит, что он и не собирается никого принуждать. Кто не может работать – не получит еду; кто не хочет – будет объясняться с Паулем.
– Позвольте еще вопрос, господин фельдфебель.
– Слушаю.
– Как быть с ранеными? Сорок три человека нуждаются в срочной госпитализации.
– Раненые – не моя забота. Обращайтесь в Красный Крест.
Он с форсом повернулся и вышел наружу, куда уже подъезжали телеги с наваленными лопатами. Солдаты отсчитывали пленных по десятку; объясняли: «напился – выбрал лопату – и жди остальных…»
Пленные не скрывали подавленности. Они покорно ждали своей очереди, покорно проходили по указке винтовочных стволов, потом бежали к водопою…
Залогин понаблюдал за процессом; затем взглянул на Тимофея. Тот лежал с закрытыми глазами. Как с ним быть? Ни одной идеи! – даже самой дурацкой… Если бы младший сержант был на ходу, то любые проблемы, считай, были бы техническими. Но пока не ясно, когда он поднимется. И это бы ничего, кабы он был погибче; но жесткость комода исключала – как бы помягче сказать – любой дипломатический маневр. Если он упрется рогом…
– Ты за меня не тревожься, – сказал Тимофей. Глаза так и не открыл. – Наполни флягу; больше мне ничего не нужно. Кушать еще не скоро захочу…
Ну что на это скажешь? И как избавиться от чувства вины, которое испытывает здоровый человек рядом с тяжело больным?
И в этот момент Залогин увидал давешнего конвоира, который подвез Тимофея на телеге. Конвоир шел по проходу, явно кого-то высматривая. Заметил Залогина, кивнул – и направился прямо к нему. Залогин поднялся навстречу.
– Ну, как твой командир?
– Живой.
– Слава богу… Я должен дать тебе два совета.
– Слушаю, господин солдат.
– Первое: ни с кем не говори по-немецки. Когда ты говоришь по-немецки – у тебя ужасный жидовский акцент. Это может стоить тебе жизни.
– Понял, господин солдат. Спасибо.
– И второе: если хочешь, чтобы твой командир остался жив, он должен выйти на работу.
– Но это невозможно!
– Мое дело предупредить. Будет жаль, если такой воин погибнет не в бою.
Немец взглянул на Тимофея, увидал, что тот смотрит на него, переложил винтовку в левую руку, и правой, двумя пальцами – очень легко, незаметно для посторонних, не донеся кисть руки даже до скулы, – отдал честь. Так, чтобы это было понятно только им двоим. В неподвижном взгляде Тимофея ничего не изменилось. Немец кивнул Залогину и пошел к воротам.
– Что это за тип? – спросил Тимофей.
– Вчера он спас вам жизнь, товарищ комод, – сказал Залогин. – И хочет это сделать сегодня.
Тимофей попытался вспомнить. Ничего. Ни одного следа.
– И что же он советует?
– Он говорит, товарищ комод, что оставаться в коровнике нельзя. Вы должны выйти на работу.
Тимофей с тоской поглядел в сторону ворот. Господи! как же они далеко… А ведь потом еще топать до аэродрома полтора километра…
– Ты ему веришь?
Залогин кивнул.
– Ну что ж… Пока живы – будем барахтаться… Помоги встать.
Боль была уже не в счет; о ней нужно просто забыть – и Тимофей о ней забыл. Он ее чувствовал – еще бы! – но теперь она была отделена от него. Как за стеклом. Как чужая.
К счастью, на них никто не обращал внимания, каждый был занят собой. Можно не спеша понять, как держать равновесие. Потом – как ставить ноги. Я знаю, сказал себе Тимофей, это должно быть просто. Нужно только вспомнить. Ведь до вчерашнего дня я умел так легко, так убедительно ходить…
Тимофей постоял, держась за плечо Залогина, привыкая к вертикальному положению. Наконец коровник перестал заваливаться. Потом стали таять шоры, и глазам вернулось периферическое зрение.
– Вы должны пройти сами, товарищ комод…
Тимофей взглянул Залогину в глаза. Взглянул специально: пусть не сомневается. Я смогу. Сделаю все, как надо.
– Я знаю…
Нужно было не просто пройти; нужно было пройти так, чтобы немцы не поняли его истинного состояния. Чтобы не обратили на него внимания. Им ведь все равно – только на это и расчет…
Пленные толпились возле ворот, ждали, когда их отсчитают в очередной десяток. Каждый был сам по себе. Каждый был одинок. Одни – подавлены, другие – растеряны, третьи – собраны в кулак единственной целью: выжить. Командиры ничем, кроме знаков различия, не выделялись. Никто не пытался напомнить этому сборищу, что еще вчера они были воинской частью, и дисциплину пока никто не отменял. Было б у меня сил поболе, думал Тимофей, я бы вас выстроил… Труднее всего было смотреть. Так хотелось закрыть глаза! – но тогда, почти наверное, и сознание прикроется…
Вот исчезла спина Залогина, за которой Тимофей укрывался, как за бруствером. Отмеченный легким прикосновением винтовки, Залогин легко прошел по глинобитному полу и исчез в просвете ворот.
Пора.
Тимофей шагнул вперед. Второго шага ему не дали сделать: примкнутый к винтовке штык лег плашмя на его грудь и легонько оттолкнул.
– Возвращайся на место, – сказал старший сержант.
– Но я хочу заработать себе еду, – возразил Тимофей.
– Не спорь. Ты свое отработал.
Этот старший сержант был уже слугой. Говорить с ним было бесполезно: ему было все равно, что будет с тобой; да и с остальными. Его еще не приняли в чужом лагере, но он уже был там.
Тимофей повернулся к солдату, заставил себя улыбнуться ему. Улыбнуться так, чтобы немец этой улыбке поверил. Для этого пришлось убрать из памяти оскверненное тело Кеши Дорофеева и танк, который методично, одного за другим, заживо хоронил в окопчиках его товарищей. Это стояло у Тимофея перед глазами и вчера вечером, и ночью, и когда сегодня очнулся. Оно не мешало жить; напротив – оно наполняло Тимофея такой необходимой сейчас энергией; возможно – нерастраченной энергией тех ребят. И оно придавало его жизни смысл. Прежде Тимофей не думал – ради чего? зачем? – просто жил, а теперь это в нем проявилось. Без слов. Значит – как и все, необходимое для жизни, – это было в нем от рождения.
Сами по себе всплыли давно забытые немецкие слова. В седьмом классе учил – это ж сколько лет!..
– Их бин арбайтен! – Улыбайся, улыбайся, велел себе Тимофей. И опять это у него получилось: улыбнулся. – Их мегте…
Немец был никакой – не большой и не маленький, дня два не бритый, плохо выспавшийся; и с выправкой у него было никак, сразу видно: не кадровый солдат, мобилизован перед самой войной. Он не скрывал, что тут ему все противно, может, и война, которой он пока не видел, уже противна, и противна мысль, что ведь может сложиться и так, что ему все же придется ее увидеть. Вырвать у него винтовку и пришпилить его штыком к стене, как бабочку булавкой, ничего бы не стоило, но что такой вариант возможен – немцу не приходило в голову. Он отсчитывал пленных – не видя их; для него они были только порядковыми номерами. Он и на этого, забинтованного, обратил внимание только потому… да черт его знает, почему он обратил внимание на этого сержанта. И до него здесь проходили пленные с забинтованными ранами, однако у тех раны были пустяковые, а этому досталось крепко. По лицу видать – не жилец. На что он рассчитывает?..
Немец чувствовал, как в нем поднимается раздражение из-за того, что этот порядковый номер превратился в человека и самовольно втиснулся в его жизнь. Зачем он мне? Зачем мне его проблемы? Ведь его уже сегодня не станет. Так нет же – он хочет остаться в моей памяти, возникать в ней в минуты слабости, а то и в совесть скрестись полуистлевшим коготком… Сгинь!
Сдерживаясь, стараясь не смотреть на Тимофея, чтобы не впускать его в себя, немец сказал старшему сержанту:
– Не хочу брать грех на душу… Ты же старше его по званию. Прикажи, чтоб убирался.
Великая удача, если вовремя почувствовал вызов судьбы. Еще большая удача, если есть силы и отвага принять этот вызов.
Тимофею было все равно, что говорит немец. Он понимал: время уходит. Еще несколько мгновений пассивного сопротивления – и уже ничего не исправишь. Спасти могла только инициатива.
– Да ты не смотри на бинты! – сказал он солдату (разумеется – по-русски), жестом останавливая старшего сержанта: не нужен мне твой перевод. – В работе за мной еще не всякий угонится. Их бин арбайтен!
Теперь опять улыбнись…
Не смог. Мышцы лица окостенели – и не пропускали в себя сигналы. Ладно; вспомни что-нибудь доброе; вспомни любое, ну хотя бы то, что видел сегодня в дремоте: сеновал, и мягкое прикосновение солнца, и такое реальное присутствие пока невидимой кошки… Какое счастье, что для души не существует ни времени, ни пространства! Тимофей опять был там, опять – тем малышом, опять невесомый, как пушинка, в неосознаваемых, плотных струях жизни и счастья…
Вот так-то лучше.
Теперь открой глаза (да они и так открыты, но обращены в прошлое)…
Все приходится делать по команде.
Тимофей всплыл, как из ночной воды. Увидал штык (солнце плавало в нем сгустком дымящегося, слепящего света). Затем – небритый подбородок немца и слюну в правом углу его рта, и вспомнил, что по морщинам на губах знающий человек (знахарь) может определить все о здоровье человека и даже о его судьбе, но он, Тимофей, уже никогда этого не узнает. Затем – глаза немца, глаза как глаза, цвета спитого чая, уточним – остывшего чая: что-то этим глазам не нравилось. А затем увидал и все, что было возле: старшего сержанта, остальных пленных, подпиравших Тимофея сзади, раскалявшийся день за распахнутыми воротами коровника, две телеги с навалом лопат, Герку Залогина, конвоиров, – все, все материализовалось и пришло в неторопливое движение.
Улыбаясь, Тимофей аккуратно взял двумя пальцами плоский штык – и отвел в сторону.
– Ах, ты вот как!..
Немец озлобился, отступил на шаг, потом, для удобства, еще на один – и сделал выпад вперед штыком. Как на учении. Словно чучело колол. Он бы мог убить этого пленного – если бы ткнул в полную силу; но не сделал этого. Он не мясник. Не убийца. Он солдат. Вот в бою – другое дело…
Он ткнул – и ждал реакции. Какой угодно: крика боли; если не крика – то стона; как минимум – испуга в глазах; или шага назад, попытки освободиться…
Ничего. Абсолютно ничего. Правда, в момент укола пленный напрягся, – но лишь для того, чтобы не отступить, и уже в следующее мгновение он опять стоял расслабленный и бесчувственный. Как это чучело могло знать, что его не убивают, а только ставят на место?..
Штык вошел не глубоко. Он проколол грудину – и застрял в ней. Если бы это был удар, а не укол, пленному был бы уже капут. Здорово у меня это получилось! – подумал немец, и выдернул слегка зажатый в кости штык. Крови на нем было немного, но как украшал этот мазок тусклую сталь! Будет, о чем рассказать дома… Немец ощутил даже приязнь к этому русскому, и что самое удивительное – в нем не было и малейшего сопротивления этой приязни.
Тимофей понял, что первая схватка выиграна; теперь нужно было развить успех.
– Айн момент, – сказал он и повернулся к подошедшему Залогину. – Подай лопату.
Забрать лопату у Залогина – вот о чем Тимофей помнил все это время. Забрать лопату, пока прекраснодушный интеллигентик не пустил ее в ход. Вот когда обоим был бы точно конец. Ну – зарубил бы Залогин этого никчемного немца; а кто будет убивать остальных?..
Немец не препятствовал. Он не понимал, что происходит, но чувствовал, что произойдет нечто необычное. Его укол штыком убил скуку; теперь его душа проснулась: он стал зрителем.
Тимофей поставил лопату на черенок, зажал конец лезвия пальцами, будто собирался делать самокрутку, – и вдруг свернул лезвие трубочкой до самого черенка.
– Это айн, – сказал Тимофей, – а теперь цвай. – И развернул железную трубочку в лист.
Этот трюк Тимофей когда-то видел в цирке. Там был такой мужик, голый по пояс. Когда он принимал эффектные позы, и мышцы на его руках и торсе то чудовищно вздувались, то начинали шевелиться, словно в каждой из них жило какое-то существо, – от одного этого зрелища публика приходила в экстаз. А что он вытворял с железом! Под его пальцами оно становилось податливым, как пластилин. После каждого трюка он подходил к публике: потрогайте – настоящее железо! Когда Тимофей рассказывал об этом, приятели отмахивались: да не может того быть, чтоб та лопата была из магазина! уж наверняка изготовлена по спецзаказу; ты что – сам не металлист? не знаешь, каким мягким – если намешать в него какого дерьма – может стать железо? а может – и того проще – та лопата, и кочерга, и гриф штанги – все, что он скручивал – были не из железа, а из свинца? да и подходил твой мужик наверняка не к случайным зрителям, а к своим, к подставе… Но приятели этого не видели, а Тимофей видел. И поверил. И решил научиться. Дело не в силе – в своей силе он не сомневался. Тут какая-то особая сноровка была нужна. Уж он намордовался с той лопатой! Она сминалась – он ее тщательно выравнивал молотком – она опять сминалась – и так много, много раз, пока он не понял, как делать: на левый указательный палец – самый первый, самый важный заворот, а дальше все просто. Тимофей довел это действие до автоматизма – и только тогда на новенькой лопате продемонстрировал своим изумленным приятелям. Выходит, что лопата, свернутая перед немцем, была третьей в его жизни.
Немец повертел ее в руке, слегка напрягся, попытавшись согнуть край измятого лезвия, покачал головой. Увиденное не укладывалось в его сознании. Наконец улеглось – и взорвалось неожиданной вспышкой. Немец словно вырос, в его глазах вспыхнул восторг, в движениях – стремительность. На его крик и зазывные движения рукой прибежали пятеро солдат. Немец отставил винтовку и объяснил, что и как здесь произошло, причем с таким видом, словно это ему удалась такая штука.
Тимофей прислонился к створке ворот. Винтовка стояла рядом. Даже тянуться за нею не надо – просто бери… Что это: шанс? или только искушение? Состояние, пережитое минуту назад, когда он сам смог идти, а потом выиграл поединок с охранником, исчезло так же вдруг, как и возникло. Еще минуту назад он бы не размышлял, он бы все сделал автоматически. Может быть, это была бы последняя минута в его жизни, но он бы своего шанса не упустил. Но та минута прошла, сейчас он был бесплоден; даже думать толком не мог, хотя о чем тут думать…
Вдруг он осознал, что у него в руке лопата. Новая лопата. И веселые солдаты напирают на него, что-то по-своему лопочут, тычут пальцами в лезвие, показывают: давай, скрути!
Не смогу.
Не потому, что физические силы кончились, – кончилось что-то в душе. В ней опять образовалась пустота, но пустота другая. Эта пустота не могла похвалиться девственностью: Тимофей явственно ощущал, что некое зачатие уже произошло, уже что-то живет в душе; еще немного – и это что-то можно будет разглядеть…
Это был страх.
Пока еще маленький, еле заметный живчик, но он рос на глазах, у него прорезались зубы: не смогу, не смогу, не смогу… Еще немного – и немцы этот страх увидят. То-то потешатся!..
Их лица, искаженные плывущим зрением, плясали перед Тимофеем, навязывали ему себя, не давали сосредоточиться; не давали остаться наедине с лопатой. Наедине с собой. И это – теперь – мой мир? Эти твари – теперь – решают мою судьбу? Да им и в голову не приходит, что у тебя есть какая-то судьба. Ведь ты для них существо, а не человек…
Первое – закрыть глаза, чтобы не видеть их, отделиться от них.
Тимофей закрыл глаза.
Второе… что второе? Вспомни… Ага, вот оно. Тимофей снова вспомнил Кешу Дорофеева, и как танк заживо хоронил в мелких окопчиках его товарищей, и как в упор – ни за что! – пристрелил парнишку палач Пауль. За них – за каждого – ты должен поквитаться. И ты поквитаешься!
Тимофей открыл глаза. Холодные, ничего не выражающие. Одним жестом отвел от себя немцев. И ведь послушались, отступили. Что теперь? Ах, да, – лопата… Получите. Свернул – и развернул.
Немцы подняли гвалт – как дети в цирке. Теперь не убьют. Теперь тебя пустят к тем, кому пока позволено жить.
Встретился взглядом с Залогиным. Герка стоял, бессильно прислонившись спиной к противоположной створке ворот. Новую лопату как держал поперек, приготовившись к схватке, так и не опустил, забыл о ней. Вот кто умрет рядом с тобой, даже не подумав о том, что умрет, что есть еще какие-то варианты. Не вспомнив о долге, о присяге. О возможной бесконечно долгой жизни. Настолько долгой – что пока не надоест. Умрет потому, что он рядом с тобой, потому, что если он отдаст свою жизнь – может быть – останешься жить ты…
Тимофей улыбнулся ему одними глазами. Не боись! Выдюжим…
Позвали фельдфебеля. Тот пришел, скептически настроенный, но, увидав изувеченные лопаты, восхищенно выпятил губы.
– Ловкая работа! – И этот потрогал мятое лезвие, как бы желая убедиться, что металл настоящий. – Но ведь так он изведет весь инвентарь. Еще одну лопату жалко, камрады, а? Дайте-ка ему что-нибудь ненужное, только потолще, потолще!.. – Он огляделся по сторонам и вдруг обрадовано звякнул струнами в своем горле. – О, святой Иосиф, как же я мог забыть! Ведь у этих русских есть такая национальная игра… – Он прищелкнул пальцами. – Я только что видел подкову… Да вон же она! – И фельдфебель указал на подкову, прибитую к заднику телеги.
Тимофею было все равно, о чем лопочет фельдфебель. Главное – голос у него был добродушный; значит – опасности нет. Закрывать глаза нельзя; сейчас закрытые глаза выдали бы слабость. Но как узнать: открыты они или закрыты? Волна, которая только что несла Тимофея, куда-то ушла, багровый занавес колебался то ли вокруг, то ли внутри Тимофея. И вдруг он увидал подкову; как ему показалось – перед самым лицом. Тусклое окисленное железо, еще не отполированное землей. На подкову он среагировал сразу. Тут и объяснять ничего не требовалось. Правда, у него в роду гнуть подковы считалось бы пошлым, если б там знали такое слово. Но… желаете – получите. Тимофей цапнул подкову, однако промахнулся; второй раз потянулся за нею осторожно…
Потом он помедлил немного. Он вовсе не собирался с силами, как думали немцы, а просто ждал, когда рассеется багровая завеса. Он перекладывал подкову из руки в руку, словно примерялся, и ничуть не спешил, и наконец дождался, что завеса стала рваться, расползаться на куски, и в поле зрения ворвались возбужденные лица немцев, и оловянные пуговицы их мундиров, и новенькая портупея фельдфебеля, и даже триангуляционная вышка на дальнем холме почти в двух километрах отсюда. Сколько раз, проверяя дозоры, Тимофей видел эту вышку то слева, то справа от себя, весной и осенью, в полдень и в лунные ночи…
Вы хотели цирк? Получите.
Тимофей с показной небрежностью подкинул подкову, и она, спланировав, легла в ладонь так, как и требовалось. Р-раз… Уже в последний момент, в процессе, он понял, что подкова не сминается, а он не успевает перестроиться на стопроцентную мобилизацию. Провалиться на такой ерунде!.. Страх опять показал свою мерзкую рожу, но она как выглянула, – так и исчезла, вытесненная все тем же воспоминанием о цирковом «железном человеке», о том, как он несколько раз имитировал неудачу – играл с публикой; от этого последующий успех вызывал еще больший восторг. Короткий путь не всегда самый лучший.
Тимофей раскрыл ладонь – подкова лежала в ней целехонькая. Немцы удивились. Тимофей тоже показал, что удивлен, рассмотрел подкову, пожал плечами, покачал головой, кивнул немцам, мол, сейчас будет все в порядке, глубоко вздохнул, демонстративно напрягся… Р-раз! Все заглядывали в его руку – и пленные, и немцы, и фельдфебель, и Залогин… Тимофей раскрыл ладонь – подкова была по-прежнему целой.
Первым очнулся фельдфебель. Он хрюкнул, потом еще раз – и расхохотался. Следом захохотали все его солдаты. Конечно, они были разочарованы: когда еще придется увидеть, как человек ладонью сминает подкову, – но в этом смехе было и облегчение. Все-таки в этом русском ничего сногсшибательного нет, он такой же, как они, впрочем, куда ему до них! до людей высшей расы. Ну – показал фокус; может – случайно получилось; а как дошло до настоящего дела…
Они смеялись и показывали на него пальцами, и Тимофей смеялся вместе с ними, а потом, все еще смеясь – протянул к ним раскрытую ладонь. В ней лежало плотное ядро смятого металла. Спасибо тебе, «железный человек», за науку…
Потом он сидел на земле, прислонившись спиной к длинному, сбитому из досок корыту, к которому еще прошлым летом приходили на водопой коровы и овцы. Местами корыто успело рассохнуться, щели облепил вялый, с рыжиной, мох. Солнце приятно ласкало, припек начнется часа через три-четыре, не раньше. Рядом, подставив солнцу осунувшееся лицо, сидел с закрытыми глазами Залогин. Насос не работал, поэтому пленные доставали воду из колодца знакомым Тимофею оцинкованным ведром… Он служил в этих местах уже более полутора лет, служил и служил, как служил бы в любом другом месте; служил с удовольствием, и место ему нравилось, но это чувство было неосознанным, в нем не было личностного, не было слияния, срастания. Он был сам по себе, а эта земля – сама по себе. Но вот на ней появились эти… Ведь в природе ничего не изменилось! – отчего же такая боль не за себя – именно за эту землю? Отчего такое чувство, что они топчутся по нему – по Тимофею Егорову? Не просто топчутся – оскверняют…
Это была не мысль, это было именно чувство, которое вдруг вытащило на свет давнюю мысль, что ведь и местные жители, когда сюда пришли мы, воспринимали нас точно так же – как завоевателей, разрушителей, осквернителей. Не все; Тимофей знал многих, которые приняли Красную Армию, как освободительницу, но ведь некоторые – их тоже было много – не хотели даже глядеть в нашу сторону, даже разговаривать отказывались. Сколько боли мы им принесли, как порушили их жизнь!.. Конечно, наш приход был исторически справедливым, мы объединили разорванный историей украинский народ, – и все же, все же… Красноармейцы не говорили между собой об этом, но ведь думать не запретишь…