Текст книги "Дот"
Автор книги: Игорь Акимов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)
Развивать эту мысль было глупо – и он ее прогнал. Не вытащил что-то взамен (думать было не о чем), а просто смотрел на ее окна. И не заметил, как опять уснул. Проснулся точно в восемь. Взглянул на часы – и удовлетворенно поджал губы. Чувство времени тебе не изменило – ты в порядке. Можно действовать.
Два ее окна и дверь на балкон были открыты, значит, хозяйка еще дома. Остальное не важно. Кабина была полна тяжелого аромата. Майор Ортнер взял цветы. За прошедшие два часа вместе с ароматом из них что-то ушло. В иной ситуации он бы поразмышлял на эту тему, но сейчас было время не размышлять, а действовать. Майор Ортнер выбрался из «опеля», глянул по сторонам, увидал под водостоком глубокую гранитную вазу с дождевой водой: вот что нам надо! Подошел – и окунул цветы головками вниз. Прохожих было мало, да он и не глядел на них. Пусть думают что хотят. Сам он думал, как ему повезло, что он проснулся сразу после дождя и увидел то, что он видел. Этот праздник был все еще в нем, оттого в теле была легкость и полетность.
Трудно сказать, сколько времени он вот так держал цветы. Уж не меньше минуты, это точно. Потом ему что-то подсказало: хватит. Он вытащил цветы из воды, встряхнул их, повернул головками вверх… Никто же его этому не учил! и ведь сделал не задумываясь, словно всегда знал… Цветы снова были полны жизни, крупные капли цепко лежали на плотных лепестках; цветы пахли дождем и обещанием иного аромата: вот уйдет дождь – и тогда…
На окна он не взглянул. Быстро, почти бегом пересек улицу, быстро, через ступеньку, поднялся по спиральной мраморной лестнице на третий этаж. Дважды дернул ручку звонка. Тут же была кнопка электрического, но майор Ортнер никогда ею не пользовался. Только в самый первый раз, когда был здесь с дядей, – тогда дядя воспользовался именно электрическим. Наверное – дяде было все равно…
Пришлось подождать. Но майор Ортнер больше не звонил: кто же торопит судьбу?..
Наконец он услышал, вернее – почувствовал, потому что прислушивался всем своим существом, как открывается внутренняя дверь. И услышал ее голос:
– Кто там?
Как всегда.
Разумеется, майор Ортнер не думал заранее, как ответит, – ну кто же думает о таких пустяках? – и неожиданно для себя вдруг запел по-русски:
– Отвори потихоньку калитку
И войди в темный сад ты как тень…
Освоение языка через пенье было одним из действенных приемов княжны Екатерины.
Она открыла дверь…
А вот это он представлял. Столько раз! И так живо!.. Он представлял: она распахивает дверь – видит его – ее лицо вспыхивает – в ее глазах… ах, разве это передашь словами! – в ее глазах слезы счастья – и она бросается в его объятия…
Она не шелохнулась.
Стояла в дверях и смотрела на него.
Просто стояла и смотрела.
И ее глаза при этом не выражали ничего.
Майор Ортнер почувствовал, как его улыбка, потеряв динамику, остывает; потом с ужасом понял, что его улыбка замерзла на лице; замерзла настолько, что превратилась в гримасу, и чтобы сказать хоть слово – придется сначала эту гримасу сломать, как лед.
– Мне не рады?
Она стояла и смотрела.
– Может быть – я не вовремя?
Никакой реакции. Неужели… неужели то ужасное предположение, нет, предчувствие…
– Что с вами, Катюша?
Она вдруг ожила.
– Со мной? Со мной – ничего. Просто оттаиваю. Возвращаюсь к жизни. Помните, когда вы в последний раз уходили от меня, я, стоя в дверях, помахала вам рукой? – Она ждала ответа – и он медленно кивнул. – Вы же понимаете, господин оберст-лейтенант: когда дверь закрылась – я так и застыла – с поднятой рукой – и так стояла все эти недели с поднятой рукой – или это были годы? – но вот вы явились, господин оберст-лейтенант, и возвратили меня к жизни. Вернули меня к жизни одним своим появлением, хотя известно, что спящих царевен может разбудить только поцелуй.
– За поцелуем дело не станет!
Он потянулся к ней, но она отшатнулась:
– Нет-нет.
– И что же? мы так и будем стоять в дверях?..
Она повернулась и пошла, но не в гостиную, а влево, через короткий коридор, в гардеробную. Там на полу стояли раскрытыми два больших кожаных кофра. Один был уже частично заполнен обычной женской мелочевкой. Майора Ортнера удивило, что Катюша, обычно очень аккуратная, сваливала ее как пришлось.
Она подошла к стенному шкафу и стала перебирать платья. Взяла легкое крепдешиновое, которое, как считал майор Ортнер, ей особенно шло. Она это знала.
– Далеко собрались, Катюша?
– В Швейцарию. В Цюрих.
– Когда едете?
– Сегодня. Автобус через три часа.
– А задержаться на денек-другой?
– Я и так задержалась – дальше некуда.
Она опять поглядела на платье. Подумала, взглянула через плечо на майора Ортнера, и после небольшого колебания бросила платье на кофр. Потом сняла с вешалки строгий серый костюм (Екатерина была в нем при их первой встрече), подержала в руках, подумала, вдруг повернулась и села на небольшой табурет с кожаным пуфом.
– Так что же случилось, господин оберст-лейтенант? Зачем вы опять здесь? Необходимо освежить русский?
– У меня три дня отпуска, Катюша. Оказалось, что я не могу не приехать к вам.
– Даже так?
Он пожал плечами: а что поделаешь?
– Значит, через два дня – опять на фронт?
Он кивнул.
– Покажите рану.
Далась им эта рана! – третий раз за тридцать часов… Он подождал несколько мгновений, пока досада схлынет, затем снял куртку, заголил рукав до плеча. Екатерина подалась вперед – то ли хотела остановить его, то ли чтобы помочь разобраться с бинтом, – но он жестом остановил ее, сам размотал бинт и отлепил пластырь. Последние сутки не пошли ране на пользу: выходное отверстие набухло и сочилось сукровицей, да и на входном из-под швов проступила кровь.
Екатерина взяла его руку и внимательно осмотрела рану.
– Похоже на самострел…
– У вас и у фюрера одинаковый ход мысли.
Из протеста он хотел сам вернуть пластырь и бинт на место, но сделать это она ему не дала. Обработала оба отверстия перекисью и зеленкой, и лишь затем наложила свежую, аккуратную повязку. Судя по ее сноровке – ей уже приходилось иметь дело с ранами.
– Война только началась, – сказала она, – а вы, господин оберст-лейтенант, видать, успели здорово отличиться. Железный крест, звезда на погоне. Очевидно, имели счастье получить знаки отличия из рук самого фюрера?
– Да ладно вам, Катюша!..
На него вдруг нахлынула тоска. Счастье (не удовольствие, не радость – именно счастье; он только сейчас это понял), до которого – пока он спокойно спал внизу, в машине – было всего несколько шагов, сейчас улетало прочь, а он не знал, как его удержать. Мало того, он чувствовал, что это – конец…
– А какова цена? Много человек убили?
Ему пришлось закрыть глаза. Пусть думает что хочет. Господи! господи… – за что?..
Он открыл глаза.
– Только одного. Да и тот был моим офицером.
– А как же русские?
– Я их победил.
– Неужели?
– Такого вы не ждали от меня?
– Дело не во мне. Как я припоминаю, господин оберст-лейтенант, ведь вы когда-то учились в военной академии?
– Был грех.
– И в академии вам конечно же втолковывали, что перед тем, как начинать войну, следует изучить врага, понять его mentalite. – Последнее слово она произнесла по-французски.
– Это азбучные истины, милая барышня.
– Ну и как ваши штудии, господин оберст-лейтенант? Вам удалось познать русских?
Разговор становился слишком серьезным. Она удалялась так стремительно! – от нее остался только голос. Да и тот был чужим: такого ее голоса он никогда не знал.
Нужно было шагнуть к ней, подхватить на руки, обцеловать… но он не мог сдвинуться с места. Перед ним была пропасть (или ему казалось, что перед ним пропасть), и ему не хватало духу, чтобы шагнуть в нее. Он знал – он и сейчас знал! – что все пропасти мнимы, что все они в мозгу, в воображении, что нужно довериться душе – и шагнуть… Но для этого требуется мужество, как минимум – энергия, а он всю свою энергию оставил на европейских дорогах. Нет, тут же поправился он, я ее сжег под тем холмом, а на дороги меня хватило только потому, что я помнил о ней; даже когда не думал – я помнил о ней. Я стремился к ней, потому что она была единственной точкой света во мраке, в котором я, как выяснилось, оказался. Как-то так случилось, что у меня не осталось ничего, кроме нее и той маленькой площади в маленьком городке среди гор, где я на закате дня, за выносным столиком перед кафе, в плетеном ивовом кресле…
Ему так не хотелось попасть впросак!..
Выручить могла только шутка. Свести этот разговор к шутке – как же полегчает! Повод к ней лежал на поверхности, тянул за язык.
– Как я познавал русских, каким способом… – Он еще произносил эти слова – и уже жалел и о смысле их, и об акценте. Увы. – Об этом кому как не вам судить, Катюша. Я же старался быть прилежным учеником.
Она простит, она конечно же простит. Ведь она так всегда его понимала!..
– Откуда в вашем арсенале появилась пошлость, оберст-лейтенант? Неужто подцепили, как вошь, в окопах?
Упустил момент… Она вдруг – словно рывком – еще больше отдалилась. Ах! – надо было не втягиваться в этот разговор, который и ей не нужен, потому что это не она говорит, а ее обида. Надо было просто обнять ее, прижать к себе, к своей груди. И не говорить ничего, даже не целовать, а просто прижимать ее к себе, и дышать ароматом ее волос, ее тела, и ждать, когда два сердца найдут общий ритм, и только тогда… Если бы только она знала, сколько раз он представлял, как прикасается губами к ее мягким, податливым губам, представлял, как погружается в них. Именно это. Только это. Не секс, а слияние…
Вот и ответ, лишь сейчас он это понял: все последние годы (с каких пор? он еще задавал себе этот вопрос, а уже знал ответ: с тех пор, как не стало отца) он был болен одиночеством, и только возле нее, слившись с нею, он почувствовал себя… не исцеленным, нет; но болезнь отступила настолько, что он перестал ее ощущать. А все, что я пережил возле дота, было послано мне лишь для того, чтобы я утвердился в этой истине.
– Виноват, – сказал он. – Простите. Вы же знаете: я другой.
– Знаю. Но вы так и не ответили на мой вопрос.
Какой вопрос? Ах, да: понял ли я русских… Он вспомнил сержанта; тех четверых, что были с ним… Откровенно говоря – какой-то сброд. Но этот сброд выдержал несколько суток ада и залил немецкой кровью всю округу. Внешнее не увязывалось с сущностью. Не было цельности. Может быть поэтому я и не пытался понять, с чем имею дело, подумал майор Ортнер. Для меня это был частный случай, а не какая-то загадка о таинственной русской душе. Расшифровывать мифы – не по моей части…
– И что же я должен был понять? – спросил он.
Прозвучало резковато, но уж как прозвучало – так и прозвучало. Он хотел поскорее проскочить эту тему, чтобы она не мешала самому важному, единственному, о чем он мог сейчас думать: как вернуть Екатерину. В голове парашютиками одуванчика плавали слова – обломки фраз о несклеиваемых разбитых чашках и о текучей воде, в которую невозможно вступить дважды. Это мешало думать. Он пытался это сдвинуть, стереть, хотя – параллельно – ясно понимал, что думать-то не о чем и незачем. Нужно просто сделать к ней шаг, прижать ее к себе…
– Не знаю, пригодится ли вам то, что я сейчас скажу…
Она не глядела на него. А если б и взглянула – наверное, ничего бы не увидела, – такими были ее глаза. Она все так же сидела на пуфе и поглаживала, едва касаясь пальцами, свой серый жакет, словно пытаясь прочесть текст, скрытый в фактуре шевиота.
– …но я не могу этого не сказать, потому что – я так думаю – это поможет вам разобраться со своею судьбой.
– Я вас слушаю, Катя.
– Так вот: русского – настоящего русского – победить невозможно. Его можно только убить.
– И что из этого следует?
Он думал лишь о том, как повернуть разговор. Или прекратить разговор. Как это говорят русские: в словах правды нет? Или: в ногах правды нет? Значит – опять не о том…
– А следует то, что спасибо за прекрасные цветы; жаль, что я не смогу взять их с собой. – Она встала и бросила костюм поверх крепдешинового платья. – Времени у меня мало, а дел невпроворот. Идемте – я провожу вас до двери.
– И замрете возле нее до моего следующего появления?
– Нет. Потому что сюда уже не вернусь никогда.
Он не думал о смысле ее слов, ведь сейчас не мог думать ни о чем. Кроме одного: прижаться к ней, раствориться в ней. Только в этом было его спасение. К счастью – теперь она стояла, теперь ее не нужно поднимать с пуфа (не потому, что тяжело – для него смешной вес! – но в этом было бы нечто неестественное, какая-то театральность), – так вот, теперь она стояла перед ним, очень удобно, один шаг – и больше не нужны будут эти проклятые, беспомощные слова; шаг – и заговорят их тела, пусть сбивчиво, но на одном, общем для них языке; тогда каждое движение будет укреплять, подтверждать их слиянность…
Он шагнул к ней (это получилось так естественно! без малейшего усилия) – и обнял мягко, нежно. Не прижал – обволок ее своим телом, погрузил ее в себя. Закрыл глаза и замер. Вот сейчас… Он ждал, ждал – и вдруг понял, что ничего не происходит. Он обнимал ее тело – но ее здесь не было. Ее тело не стало проводником между ними. Оно не сопротивлялось, не зажималось и не отгораживалось – но и не оживало. Словно он обнимал куклу. Или подушку – так даже точнее. Потому что подушка знает наши сокровеннейшие желания и сны, но ей безразлично, как мы ими распорядимся. И распорядимся ли вообще.
Тогда он прижал ее так, что ощутил ее тело, как свое.
Ничего.
Тогда он поцеловал ее.
Она не отворачивалась – но и не отвечала. Она просто ждала, когда это прокатит и останется позади, и можно будет опять заняться своими делами.
Он для нее уже не существовал.
Он отпустил ее, и она опять подошла к гардеробу и стала перебирать платья.
– Почему их не взять все?
Она обернулась через плечо, подумала, как лучше ответить.
– Тебе этого не понять…
Первый случай, когда она назвала его на «ты». Это был неожиданный шанс. Она все-таки сделала шаг ему навстречу! Значит, то, что он видел – это вовсе не зеркало того, что происходит в ее душе. А разве я когда-нибудь пытался понять, что происходит в ее душе? – спросил себя майор Ортнер. И даже вспоминать не стал, потому что знал, что вспомнить нечего. Это не вызвало сожаления, даже малейшего. Ведь то, что было до сих пор, – кончилось, в этом она права. Но уже поднималась новая волна, совсем иная, волна, которая принесла его сюда. Он находился внутри этой волны, поэтому воспринимал ее только телом, но Екатерина – мудрая женщина! – вытолкнула его на поверхность. Теперь он видел все таким, каково оно есть на самом деле. И не сомневался в ее любви.
– Два дня, – сказал он. – Только два дня!..
– Не могу, – сказала она. – Я человек государственный.
Он слушал не ее слова (как вовремя он вспомнил, что слова существуют для того, чтобы скрывать истинные чувства и мысли!), а только ее голос, и находил в нем подтверждение своей правоты, подтверждение того, что было скрыто за ее холодным взглядом. Что глаза! Они способны всего лишь прочесть условие задачи. И только! А ухо сразу знает ответ. Его не обманешь. Оно говорит не мозгу, а напрямую душе. Ухо слышит такое, что мозг осознает последним.
– Хорошо, – сказал он. – Пусть будет Цюрих. Я сам отвезу тебя туда.
– Нет.
– Но почему?.. Это будет и быстрее, и приятней.
Она замерла спиной к нему. Затем опустила от платьев руки. И даже голову склонила – думала. Наконец медленно повернулась к нему.
– Не могу…
– Но почему?! – повторил он.
– Если ты поедешь со мной – тебе придется со мной остаться. А ты к этому не готов. Пока не готов. Не готов вдруг повернуть всю твою жизнь… – Пауза. Как ему показалось – невыносимо длинная пауза. Наконец она справилась с сомнениями. – Нет – не сейчас… Наверное – я смогла бы это устроить, хотя пока не представляю – каким образом… но думаю, что смогла бы… – Она говорила ровно, и ее глаза ничего не выражали. Должно быть, ее глаза были не здесь, а где-то в Цюрихе: изучали условие неожиданно возникшей задачи, прикидывая, как ее решить. И вот что-то всплыло в них (или это она всплыла из их глубины) – и она его увидела. – Знать – не судьба…
Это был конец.
Конечно, можно было еще побарахтаться, выдавить из нее признание в любви, но это уже ничего бы не изменило, ничего бы не прибавило. Он уже получил все: теперь он знал, что она его любит, и самое главное – как она его любит.
Теперь нужно было как-то все это пережить.
Возле двери он задержался:
– Я тебя найду, Катя.
– Вряд ли…
– Город небольшой, каждый человек на виду.
– В нем можно найти только тех, мой милый, кто ничего против этого не имеет. А я пока не видела своих документов. И не знаю, как меня там будут звать…
Он погнал «опель» куда глаза глядят. Получилось – на Зальцбург. Каждый прямой отрезок шоссе пролетал на максимальной скорости, на поворотах сбавлял ровно на столько, чтобы не опрокинуться. По сторонам не смотрел – только на дорогу. Потом вдруг увидал Альпы. Они были слева, совсем близко. Конечно, он их видел все это время, но осознал, что это они, только сейчас. Это не вызвало ни мыслей, ни эмоций. Но когда заметил, что впереди, слева, лес расступается, чтобы выпустить из себя серый язык мощеного камня, он притормозил, пропуская встречные машины, и впервые взглянул на часы. Еще не было и одиннадцати. Эта информация не имела ни предшествующей истории, ни энергии и смысла, чтобы как-то повлиять на последующие события. От прошлого он отгородился, о будущем не хотел думать, так что времени не было места в его сознании. Вот дорога; она куда-то его приведет. Зачем знать больше? Очевидно, его вела душа, а он шел за нею вслепую, доверившись чутью, как корова, которая шагает к вечернему водопою на уставших за день ногах, шагает бездумно и слепо, и только колокольчик позвякивает, отсчитывая шаги: дзинь-дзинь…
Эта дорога была извилистой и узкой; чтобы разминуться с встречными повозками, приходилось съезжать правыми колесами на пепельно-охровую от прошлогодних хвойных иголок обочину. Ели подступали близко и поднимались так высоко, что небо за ними казалось пустым и далеким. «Опель» потряхивало на неровном булыжнике, езда требовала повышенного внимания, это быстро утомило. Мозг воспользовался ситуацией, оттеснил душу, содрав с нее для собственных нужд чувство досады. Но материализовать досаду в негативные мысли не успел: лес вдруг расступился и открылась чудная долина. Солнце ударило в лицо, мягкое тепло вытеснило сырость, впереди был игрушечный городок: позеленевшие от времени черепичные крыши, кирха, сбоку каменный арочный мост в один пролет то ли через речку, то ли через ручей, – отсюда не было видно. На въезде была табличка с названием городка, но майор Ортнер на нее не взглянул, потом мимолетно вспомнил об этом, почему-то пожалел (тень так и не всплывшей наружу досады), но тут же об этом забыл. Городок был в одну улицу; в нескольких местах она ветвилась короткими – в три-четыре дома – переулками. Майор Ортнер провел «опель» насквозь, проехал мост – и остановился. Дальше мощеной дороги не было. Грунтовка выглядела очень прилично, наезжено, и все же… Майор Ортнер вышел на дорогу, прошел несколько метров, словно хотел ее испытать. Поглядел по сторонам. Прислушался к себе. И понял, что движение в нем иссякло. Кончилось, как бензин. Ну что ж, подумал он, значит – приехали. Он развернул «опель» и медленно поехал назад. На единственной маленькой площади, куда стекали три переулка, он обнаружил нечто вроде гостиницы, скажем так – постоялый двор. На первом этаже был трактир, и на мощеном плитами расширении тротуара – два места для выносных столиков. На втором этаже были комнаты и выход на крытую веранду. Здесь, в тылу дома, было всегда тихо, а вид на мост, ущелье и спокойные горы обещал забытье.
Майор Ортнер выдал деньги Харти и силезцу – отдельно каждому; не много, но достаточно, чтобы без нужды и с удовольствием провести время. Сказал: «Завтра в ночь выезжаем. Но если до этого попадете мне на глаза…»
Он не помнил, как прошли эти тридцать четыре часа. Время в нем остановилось, и происходящее не на что было записывать. На обратном пути он все же попытался вспомнить, чем были наполнены эти часы – и из небытия всплыл шелест гравия под ногами (это было за мостом; от гладкой скалы веяло теплом, но он не поверил, прислонился спиной, просто прислонился, – и вдруг ощутил, как внутри скалы, почуяв поживу, очнулся холод, и осторожно, чтобы не вспугнуть, потянулся к нему сквозь камень жадными щупальцами), и шипение масла на жаровне, когда на тугом, отливающим синевой огне готовили козленка, и как хорошо было пить старое итальянское вино, сидя за выносным столиком. Прохожих было мало, никто не спешил, каждый здоровался с незнакомым офицером, но в неторопливых взглядах любопытства не было. Надо бы и себе завести тирольскую шляпу, думал он, разглядывая дома из дикого камня, кованые фонари, выросшие из их стен, и булыжные ручьи, стекавшие на площадь… Сейчас, на ночном шоссе, это всплывало в сознании таким реальным… но он и на миг не поверил, что так и было. Может и было – но когда-то прежде, в прошлой жизни, еще до войны. А может это всего лишь воображение. Ведь он столько мечтал об этом, и наконец получил, но мечта так слилась с реальностью, что разделить их – во всяком случае сейчас – он не мог. Да и стоило ли? Ведь любая реальность, едва отступив в прошлое – уже через минуту, через миг – усыхает до блока памяти, до информации, ничем не отличимой от той, которую вы произвели своим воображением.
А вот девушка – легкая, стремительная, почти летящая над камнями мостовой, – девушка, несущая в себе (и осознающая это!), как в драгоценной чаше, счастье, – она так и не появилась…
Ты знал, что чуда не бывает, но ведь ждал…
Они сделали только одну остановку – сразу за Брно. Четыре часа на отдых – и не минутой больше, иначе не успевали к намеченному сроку. Перед тем, как лечь спать, майор Ортнер попросил силезца заштопать ему дырку на бриджах. В безымянном альпийском городке, оставшемся в далеком прошлом, он был в своих бриджах, щегольских и почти новых, но на киносъемке, которая ему предстояла, хотел появиться в бэушных, как перед фюрером. Если бы эти бриджи не порвались перед визитом к Катюше – все получилось бы совсем иначе.
Всю дорогу он был никакой, но едва пересекли границу с Россией – что-то в нем произошло. Как бы стало на место. И он почувствовал себя самим собой. Прежним. Независимым. Я кот, который гуляет сам по себе, подумал он, и хотя это было не совсем так, он был благодарен этому чувству: такой подарок на смену отчаянию!
Когда они оказались напротив пригорка, на который он когда-то поднимался вместе с Харти, майор Ортнер велел остановиться и вышел размять ноги. Ничего не изменилось (оно и понятно: всего несколько дней прошло). Сгоревший танк так и стоял там, где его оставили, стащив с шоссе, только асфальт в этом месте был еще больше изломан, помаленьку крошился, обнажая песочно-гравиевую подстилку, в которой уже намечалась яма. И рваная сцепка из четырех траков – след ремонта другого танка – лежала на прежнем месте, уже слегка присыпанная песком. А вот следы танка, который раздавил позицию русских, уже исчезли. Но майор Ортнер помнил эти сдвоенные рыхлые линии, точно помнил место, где они начинались и под каким углом поднимались на пригорок, и разглядел-таки едва различимую тень на земле. Да и трава по этому следу еще не оправилась, а местами – это уже очевидно – если и оправится, так только после июльских дождей. Ведь ничего особенного здесь не произошло, подумал майор Ортнер, но душа расценила это иначе, и я уже знаю, что в ней осталась зарубка, след которой, как след от танковых траков, не сотрется за всю мою жизнь.
Удивительное дело! – он запомнил эту дорогу, словно сфотографировал. Он узнавал холмы и перелески, мостики через речки и отдельные дома вдали. Эти дома были чем-то схожи между собой, но ведь у каждого было что-то единственное, свое, и глаз сразу выхватывал эту единственность и как бы прикладывал к соответствующему месту памяти. Ложилось точно – свободно и без зазоров. Майор Ортнер дремал, но именно в такие моменты открывал глаза – словно чуял.
Следующую остановку (она была и последней) они сделали в том самом ресторанчике, который произвел на него впечатление в прошлый раз. Они уже почти проскочили городок, когда что-то щелкнуло в голове майора Ортнера: это здесь. Конечно, он хотел этого, заранее наметил; он даже загадал себе: пройду по старым следам, и если совпадет… Дальше он не думал, боялся спугнуть судьбу. Он прислушивался к тому новому, что происходило в его душе, но не пытался разглядеть, чтобы по привычке не дать этому новому имя. Ведь тогда уйдет самое главное: присутствие Бога; ощущение, что ты не один. Кончится «блаженная пытка и сладкая боль». Ах! почему я не поэт! почему я не могу так – такими словами…
Если бы ресторанчик был на трассе – то и проблем бы не было. Но ресторанчик располагался на параллельной улице, а все городки – на одно лицо. Однако чутье не подвело. Майор Ортнер распорядился развернуться, они медленно поехали назад, и повернули именно там, где надо.
Хозяин его признал.
Они ждали, когда кельнер принесет вино, которое поможет скоротать те несколько минут, что отделяли их от «бо-р-ща» и фирменного мяса, запеченного на углях, и тут появился хозяин. С двумя бутылками. Одна была демонстративно пыльной, настолько пыльной, что казалась обросшей серым мхом. Вторая была скорее небольшой бутылью с затычкой из маленького початка кукурузы. Ее содержимое было абсолютно прозрачно. «Это от заведения, – сказал хозяин. – От души поздравляю вас, господин оберст-лейтенант, и со званием, и с орденом. Если позволите – он вам к лицу…» Из-за вина они выбились из намеченного графика на пятнадцать минут, но вино того стоило. Когда появился «бо-р-щ», хозяин откупорил бутыль и налил в небольшие граненые стаканчики. Майор Ортнер понюхал. Пахло медом; акациевым медом; и клевером, уточнил майор Ортнер, еще тоньше принюхавшись. «Это водка?» – спросил он. «Не совсем, – сказал хозяин. – Если на французский манер, это называется самжене сампье…» – «Самогон?» – «Он. Сам гонишь – сам и пьешь…»
Киношники уже заждались его. Когда «опель» наконец-то появился в условленном месте, режиссер едва ли не бегом бросился навстречу, – маленький, толстый, рыжий; волос на его голове было не много – они кудрявым венчиком окружали обожженную солнцем багровую лысину, – зато руки заросли жестким курчавым мехом едва ли не до ногтей. Казалось, что свою мятую белую тенниску он натянул на плотный терракотовый с искрой свитер. «Ну так нельзя, господин оберст-лейтенант! ну что ж это такое!? Ведь еще полчаса – и я потеряю идеальный мягкий свет, когда нет теней и можно играть полутонами…» – В его голосе была детская обида: видите ли – забрали любимую игрушку; но при этом он знал меру. Оберст-лейтенант вполне мог оказаться вздорным солдафоном – и тогда, если ему не понравится твой тон, прощай счастливый случай. Пошлет ко всем чертям, захлопнет дверцу своего кичевого «опеля» – и покатит в свои треклятые окопы. А ведь уже и замысел созрел, и экстерьер у этого оберст-лейтенанта – так и просится в скульптуру, в картину, в музыку! Вот именно! – в музыку. Живой Зигфрид! То, что великий Вагнер только воображал – я получаю наяву, в натуре. И проверять не надо, сразу видно – киногеничен, собака. На экране он будет еще эффектней, чем в жизни. И если снять не тупо, не постановочно, а свободно, с игрой, с непредсказуемостью… Ведь это же слава! Сразу войду в пятерку, нет – в тройку лучших кинематографистов рейха. Буду стоять рядом с Лени Рифеншталь! А почему б и нет? Ведь это я дам народу и армии эталон, живое воплощение могучего, бессмертного духа нации… Режиссер словно наяву видел, как этот Зигфрид, с раненой рукой, поддерживаемой косынкой (жаль, что он сейчас без нее, но уж для съемки наденет – куда денется!), шел в полный рост впереди своего батальона на пулеметы русских, как потом, оставшись один, словно в тире, неторопливо выпустил в их амбразуру всю обойму. Поверить невозможно! – но ведь это было! было! И это надо показать, причем показать так убедительно, чтоб и зритель поверил – и задохнулся от чувств и гордости, чтобы слезы полились… Не представляю, как это сделать, – честно признавался себе режиссер, – сейчас – не представляю. Но обязан именно так снять. Чтоб у людей слезы лились. И сниму! – потому что другого такого шанса у меня уже не будет. Ведь если смогу – а я смогу! – быть может, допустят снимать самого фюрера, и уж тогда меня никто не вычеркнет из Истории!..
К счастью, Зигфрид оказался вполне доброжелательным и даже милым. На упреки режиссера, которого видел впервые и уж точно не слышал о нем никогда, он засмеялся и сказал: «Какой смысл волноваться, mon sher? Будем исходить из того, что имеем. – Он глянул на небо. – У нас еще добрых два часа, как вы выразились, мягкого света. Вполне достаточно, чтобы снять кадр в десять-пятнадцать секунд, – ведь большего места вам ни в какой кинохронике не дадут…» – «Заблуждаетесь, дорогой оберст-лейтенант, у меня карт-бланш!» – «То есть?» – «Я не ограничен в метраже. Сегодня будет только разведка. Сегодня я хочу прочувствовать место, где мы будем снимать. Хочу увидеть вас на склоне, и, может быть, понять, что чувствует человек перед амбразурой, из которой ему в лицо…»
Режиссер запнулся посреди фразы, потому что увидал, как сквозь улыбку оберст-лейтенанта, улыбку милую, но пустоватую (если только на нее ставить – много не выиграешь), – так вот, он увидал, как из глубины серых глаз оберст-лейтенанта всплывает нечто. Он даже и назвать не смог бы – что там всплывает. Но именно о таких моментах мечтает каждый режиссер. Такое не сыграешь. Это истинное. И любой зритель, увидав такие глаза… Тут режиссер опять запнулся. Знаете ли, дорогой читатель, дело режиссера – видеть и снимать, он выражает себя кадрами и монтажом. А слова… В идеале кино может вообще обойтись без слов, но ведь кино смотрят не личности, а публика, для нее мясо приходится разжевывать этими самыми словами. Вот для чего и существуют авторы и критики, которые воображают, что что-то смыслят в кино. Но зато они говорят со зрителем на одном языке.
«Я что-то не то сказал?» – режиссер боялся вспугнуть свою удачу. Или добычу. Что одно и то же.
«Я не буду играть…»
Этот оберст-лейтенант был умней, чем казалось на первый взгляд.
Он все еще улыбался, но режиссер уже признал, что не понимает, кто перед ним.
«Как это… „не буду“?..»
«Показать – что и как было – покажу… Но должен вас разочаровать: на самом деле там происходило совсем иное. – Оберст-лейтенант колебался – говорить ли, – и все-таки сказал: – Это был не подвиг. И не геройство. На войне геройствуют только дураки… Это было личное…»