Текст книги "Дот"
Автор книги: Игорь Акимов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 43 страниц)
19. Эскиз романа
Рассвет не спешил. Обвыкшиеся к темноте глаза различали не только воду, но и кусты на том берегу, и справа – тяжелую массу соседнего холма. Однако неба не было видно. Оно ощущалось где-то рядом. Конечно, рукой не дотянешься, но если подняться немного по склону, хотя бы до середины, то вполне можно было бы войти в него.
– Сегодня опять не будет солнца, – сказал майор чуть напрягая голос, чтобы быть лучше услышанным. – Так надоела эта сырость…
Теперь он говорит по-русски удивительно хорошо, словно никогда другого языка и не знал, совсем без акцента, – лениво подумал Тимофей, но тут же, поймав себя на неправоте, улыбнулся, потому что следующая мысль была забавной: акцент все же есть, только не германский, а ивановский: «окает» майор, за эти месяцы у меня перенял. А я не замечаю, потому как для меня это нормально…
Майор сидел на ящике из-под снарядов выше по течению, метрах в десяти, не дальше, но Тимофей видеть его не мог: на майоре был камуфляжный дождевик. Интересно, сколько форелей этот везунчик уже успел выдернуть?.. От нескончаемых дождей вода поднялась почти на метр; она была туго сплетена из плотных струй, затопила пойму, слилась со старицей и подступила почти вплотную к огороду. Майор жаловался, что когда ходишь между грядками, земля пружинит, лопается, и из трещин просачивается вода. Из-за нее морковка и репа одеревенели, а салаты отдают тиной. Зато форель, жируя в стремительной коричневой мути, совсем потеряла осторожность, идет не только на земляного червя, но и на хлебный мякиш, хотя летом была переборчивой и рыбину в кило-полтора получалось взять только на живца.
– Ты бы поменьше пил, майор…
– Да ладно…
– Сколько раз тебе говорил: займись делом. Хотя бы, вот, сообрази соорудить баньку для своих солдатиков. А то, небось, обовшивели.
– У нас это не принято – «баньку». Речка рядом; таз – в каждом отделении. И обстираться, и обмыться.
– Ну и люди! – проворчал Тимофей. Он опять повернул голову в сторону майора и сказал сквозь влажную серую муть: – Ну так придумай что-нибудь другое. К примеру – организуй, чтобы в каждом блиндаже была буржуйка.
– Не понимаю…
– Темный вы народ – европа. – По тону Тимофея было трудно понять – жалеет он европейцев или только удивляется им. – Чего проще-то? Буржуйка – это самодел, печка из железной бочки. Этих бочек вона сколь вокруг дота, на все блиндажи хватит. Правда, подрихтовать придется, кое-где и сваркой пройтись, ну да для умельца это – плевые дела.
Тимофей замолчал, потому что со стороны майора послышался характерный плеск воды и кряхтение: видать, пришлось понатужиться, вытаскивая очередную рыбину. Хоть не садись рядом с ним удить, одно расстройство – вся рыба к нему идет. Было бы светло – Тимофей бы не удержался, подошел бы глянуть на улов. Конечно, виду бы не подал, что завидует.
Он представил, как майор пытается ухватить свободной рукой плотную, верткую рыбину, а она не дается, как полено, которое Господь наделил душой Буратино. Потом майор прижмет рыбину к груди («да ты тресни ее головой об камень, оглуши», – посоветовал как-то, еще в серпне, Тимофей, но майор не согласился: «у оглушенной рыбы сок прокисает»), подождет, чтоб успокоилась, одним движением, ловко проденет через жабры шнурок, и легонько, словно на свободу, пустит в воду…
Рыба плеснула. Этот майор предсказуем, как календарь.
– Так что же твоя буржуйка?
– Ну представь, – сказал Тимофей, – ставишь бочку посреди блиндажа на попа. Вверху, но не в крышке, а сбоку, – прорезается дырка для дымохода…
– А почему не в крышке? – неторопливо перебил майор. Вот уж до чего непрактичный человек! И медленно соображает. А может – просто не приучен самостоятельно думать…
– Конечно – можно и в крышке. – Тимофей постарался, чтобы в голосе не было ни снисходительности, ни досады. – Но тогда кпд упадет, потому что тепло будет напрямую уходить в небо. Опять же, крышка – это ведь кухонная плита! Пожарить картошку или рыбу – будьте любезны! Даже тушенка с огня – совсем иное дело!
– Понял…
– Вот. А второе отверстие прорезается – тоже сбоку – возле дна. Для дровишек. Чего проще!
Майор молчал, молчал… наконец спросил:
– А как же тяга?
Элементарные вещи все-таки знает.
– Так ведь буржуйка ставится не на дно, а на короткие ножки! Можно и на кирпичи, только ножки все-таки устойчивей. Шататься не будет. Вот. А в дне – третья дыра. Зарешетченая колосниками. Тут тебе и тяга, и топливо никуда не денется, покудова не прогорит.
– Сложная задача, – сказал майор.
– Чего ж там сложного?
– Ну, во-первых, чем прорезать дырки? Ведь не тесаками же…
– Не вопрос. У меня есть инструмент для сварки. И карбид. И баллон. Дам – но с возвратом. Под честное слово.
– Конечно – верну…
– И еще: если во всем батальоне не найдется умельца – могу прислать Чапу. Но мне бы не хотелось.
– …а во-вторых – из чего мастерить ножки? и колосники?
– Ладно – дам тебе с десяток железных прутов…
Даже не заметил, как рассвело. Тьму сменила серая мряка, в воздухе висела водяная пыль. Вот-вот мог начаться дождь, да и до обстрела не далеко. Замешкаешься – придется возвращаться в дот через секретный лаз, а это нежелательно: на той стороне реки мог прятаться наблюдатель. И как поведет себя майор, узнав об этой маленькой тайне…
– Майор! – окликнул Тимофей. Майор повернул голову. – Время.
Майор взглянул на часы, кивнул и стал скручивать спиннинг.
Они пошли как обычно – сперва по берегу, а потом в обход холма. Улов майора был завидный, килограммов на десять-двенадцать. Уже отойдя от старицы, он сказал: – Поделимся? – Не откажусь, – согласился Тимофей. Разделили так, чтобы получилось поровну. Обычное дело. Как говорит майор: ритуал.
Щекой ощущалось: воздух стремительно стынет. Это происходило без ветра. Водяная пыль пыталась удержать тепло, но добилась лишь того, что стала оседать каплями на блеклой траве и одежде. Ватник сразу потемнел. Тимофей потянул носом воздух – и почуял снег. Сказал: – Будет снег.
Майор кивнул. Достал сигареты. Закурили.
– Забыл тебя спросить, сержант: как у вас с консервами? с хлебом? Нам вчера подвезли.
– Видел, что подвезли. Спасибо. Пока не надо. Мы еще прошлые не съели.
– А как с куревом?
– Разве что в запас…
За эти месяцы все было переговорено, да и понимали они друг друга – почитай, с первого дня – без слов. Так что говорилось больше для контроля, для уточнения информации. И чтобы заполнить пустоту.
– Рука не ноет на перемену погоды? – поинтересовался Тимофей.
– А чего ей ныть? – Открылось шоссе, пока только угадываемое по верхнему срезу насыпи. Сгоревшие танки так и ржавели над невидимым отсюда водостоком. Подальше, как части скелета чудовищного динозавра, рваной цепочкой таяли в непрозрачном воздухе останки автомобилей. Майор взглянул на все это с тоской. Но без участия. Как на экран в кино, когда фильм вызывает отторжение, и знаешь, что надо встать и уйти, но сил для этого нет. Душевных сил. Он все же смог улыбнуться Тимофею. – Ведь кость не задета. Спасибо тебе.
– Если у тебя, майор, все же хватит ума воспользоваться этим делом – могу повторить, – хохотнул Тимофей. – Например – в бедро. Это и надолго, и без госпиталя ну никак. А там придумаешь, как задержаться в тылу.
– Не дури, сержант.
– Ничего сложного. Поймаю момент, когда рядом будут свидетели. Как в прошлый раз. Мол, все по-честному. Комар носа не подточит.
– Нет.
– Ты все же покумекай.
– Я сказал: нет.
– Привык ты к своим солдатикам, майор. Жалеешь их…
В воздухе появились первые снежинки. Они были мелкие, опускались медленно, и до земли не долетали – влажный воздух растворял их. Тимофей остановился и смотрел, как снег крепчает, лепится в хлопья. Подставил ладонь и смотрел. Как в детстве. Немцам без буржуек никак.
– Может – после атаки сыграем сегодня в шахматы? – предложил майор. Тимофей отрицательно качнул головой. – Я фору дам…
– Ты же знаешь – я фору не беру. В шашки – охотно. А в шахматы – играй с Геркой.
– С ним не хочу. Он играет как автомат. Без души.
– Вот еще! – душу ему подай… Да, чуть не забыл, майор: ты хоть в бинокль смотришь, как твои солдаты атакуют?
– Я вчера что-то пропустил?
– «Что-то»… Твои парни совсем обнаглели. Во-первых, после предупредительной очереди некоторые так и остались на ногах…
– Их можно понять, – примирительно сказал майор. – Ложиться в грязь…
– …а во-вторых, когда рота уже отступала, двое умников попытались спрятаться в воронке. В следующий раз буду отстреливать.
– Я поговорю с офицерами…
На склоне ноги скользили. Раны земли затянуло соединительной тканью, но жизни под нею не было, не было чему пробиться навстречу этому снегу зелеными ростками. Поднявшись к доту, Тимофей осмотрел результаты вчерашней работы, проверил, как застывает бетон. Дожди были очень кстати, бетон не пересыхал, зрел неторопливо и надежно. Правда, после каждой артподготовки на нем появлялись борозды от осколков, но это такие пустяки. Что удивительно, думал Тимофей, так это мастерство канониров. Конечно – и качество техники важно; при плохой стали и некачественной нарезке ствола разве управишься с норовом снаряда? Но мастерство – все же первое дело. Ведь даже при идеальном стволе и заряде – разлета снарядов никто не отменял. А эти парни – ведь ведут навесной огонь! не видя цели! – смогли-таки ни разу в купол не влупить…
…
…
…
* * *
Тимофей проснулся мокрый от пота. Мокрой была голова и плечи, и грудь, и спина. Мокрой была наволочка подушки, словно только что из стирки, после отжима скруткой. И трудно дышать: сено, которым была набита наволочка, отозвалось на пот неожиданно тяжелым духом. Впрочем, чего валить на сено? – и в прошлые ночи, под утро, Тимофей ощущал в кубрике дефицит кислорода: что-то инженеры перемудрили с вентиляцией. Вот если бы ее доверили мужику, который привык копать погреба с такой отдушкой, что любой овощ и фрукт лежит до Пасхи как новый, ну разве что подсохнет слегка – ведь без этого жизни нет… Ну – с дыханием понятно; а вот взмок отчего?.. Словно позвали – возник образ Ван Ваныча, и следом – его слова, что пот – это сок сердца, и в обильном поте ничего, кроме вреда, нет. Запомните на всю жизнь, говорил Ван Ваныч своим ученикам, правильный пот – только первый. Он – знак сердца, что пора сделать паузу, дать телу и душе отдохнуть. Пусть самую малость. Даже если не ощущаешь в этом потребности. Выпрямись; погляди на мир; смоги увидеть его красоту – пусть она войдет в тебя. Вспомни, что даже в самом тяжком труде можно найти игру… Тогда и следующий пот опять будет первым. А если упираешься рогом, демонстрируешь характер, то уже второй пот пишите в минус, поскольку наносит реальный вред; каждый очередной – вредней предыдущего. И самый вредный – седьмой пот; после него сердце работает всухую, как мотор, из которого вытекло масло. После седьмого пота человек может вдруг умереть; может зачахнуть и умереть сгодом; но может и жизнь прожить, не зная, что стал ущербным, потому что сердце, однажды поработав всухую, теряет способность переживать радость. Вместо радости ему будут доступны только положительные эмоции, которые, как известно, производные ума, а не сердца. Скучно ему будет жить…
Но ведь этой ночью я не трудился, подумал Тимофей. Я только спал. Может быть – во сне тяжко трудилась моя душа? настолько тяжко, что уже и не считала поты? Если верить Ван Ванычу (а кому ж еще верить, если не ему?), во время сна душа раскладывает пережитое за день по полочкам (даже то, что ум не приметил, а оно было! и крутило водоворот вокруг тебя! и душа жила в этом водовороте, стараясь просто быть и не поддаваться страху, не растрачиваться на борьбу со страхом, ведь она живет радостью, а какая радость, когда нет сил), – так вот, разложив пережитое за день, как карты, душа затем заглядывает в книгу судьбы, в ответ, чтобы подготовиться к тому, что ждет ее завтра. Накануне день был как день, ничего особенного; разве что с майором поговорил. Тимофей попытался припомнить: неужели в этом разговоре (кроме того, что было в словах), было еще и нечто, ускользнувшее от внимания? Но не от души. Ведь это же сколько ей пришлось трудиться, чтобы я так взмок! Но я не вижу отдачи. Ни одной новой мысли. Может быть – душе не хватило ночи? Или она так устала, что уже не может говорить, и ум не улавливает смысла в ее шепоте?..
Тимофей припомнил свой нелепый сон (это оказалось нетрудно – такое не забудешь), но анализировать его не смог – отторжение было сильней. В душе был раздрай. Сил – нуль (и это – после беспросыпной ночи!). Ладно, решил он. Ладно. Как-то будет. Если у души мандраж из-за тяжелых бомб – это можно понять. Но не повод для паники. Спасибо майору, что предупредил. Может – только для того и затеял переговоры? Ведь долг платежом красен…
Интересно – который час?
Нить в лампочке была оранжевой; жила, но не трудилась; и хотя глаза уже привыкли к полумраку, разглядеть циферблат на будильнике Тимофей не смог. Конечно, можно подняться и дотянуться до реостата – но зачем? Снаружи тихо. Значит – еще рано: немцы начинают обстрел ровно в шесть. Выберешься наверх, а там ночь…
Ромка и Герка спали почти неслышно, а вот Саня постанывал во сне. Его раны почти все затянулись, но дух гниющего тела пока не выветрился из кубрика. Накануне Саня постирал и наволочку, и простыню, и матрас, целый день выжаривал их на солнце, потом перестирывал, – однако даже свежайшее сено в подушке и матрасе не задавило вонь.
Разумней всего было повернуться на другой бок и опять уснуть, но ведь что-то же меня разбудило, признал Тимофей. Не тревога. Но оно было, душа ощущала какую-то перемену, в окружающем чего-то недоставало. Ум перестал сопротивляться и посоветовал: да чего уж там! встань и погляди, убедись, что все в порядке, потом доспишь свое, пока немцы первым снарядом не разбудят…
Тимофей сел; посидел бездумно, прислушиваясь к слабости, оставленной потом; вздохнул (это не помогло: кислород в кубрике весь выдышали), дотянулся до реостата и чуть прибавил напряжения. Вот оно что! – часы стояли. Остановились после полуночи, если быть точным – в час тридцать семь. Хотелось бы знать, почему забыли завести будильник и что произошло в час тридцать семь. Дай Бог – ничего; просто энергия пружины иссякла. Ну, это не беда, с первым орудийным выстрелом вернем прибор в рабочее состояние, уж в точности на немцев можно положиться.
Тимофей вышел из кубрика, взялся за лестницу. Над головой серел едва различимый квадрат люка. Чего ждешь? – сказал он себе. – Давай лезь…
В каземате было куда светлей: хотя амбразура была прикрыта плотно, свет сочился по ее периметру. Тимофей взялся за штурвал. Со сна штурвал не поддался сразу; пришлось приналечь. Броневые заслонки поползли в стороны, открывая простор. Оказывается, солнце уже поднялось достаточно высоко; еще немного сместится – и его лучи заглянут в каземат. Но ведь это значит… Тимофей метнулся от штурвала и быстро выглянул наружу, чтобы увидеть, где солнце. Оно было не над соседним холмом, как ему бы полагалось в это время, а уже на градусов тридцать южнее. Тут и соображать не надо, все очевидно: какое там раннее утро! – дело шло к семи часам, а может и за семь уже перевалило. А гаубицы молчат…
Тимофей глянул на позицию немцев. Никого не увидел. Обычно в это время в траншее и позади нее то здесь, то там было заметно движение. Разумеется – не свободное. Промельком. Немцы уже привыкли, что снайпер стреляет только во время атаки (тоже бережется, не подставляется их снайперам), однако не наглели: жить каждому хочется. Но сейчас траншея производила иное впечатление. В ней не было жизни…
Тимофей не глядя дотянулся до стереотрубы, выдвинул ее, приник к окулярам. Теперь траншея была прямо перед глазами. Медленно повел вдоль. Никого…
Рядом захрустели камни, справа появился Чапа. Присел на полок амбразуры, положил на колени свой ППШ. Сказал:
– Пiшлы нiмцi, товарышу командыр. – Дождался, когда Тимофей взглянет на него, и указал в сторону ущелья. – Соображаю – через отой мосток.
Рядом с прежним разбитым мостом была отчетливо видна легкая понтонная переправа. Танк вряд ли выдержит, а со средними гаубицами – отчего ж – если не мешкать, то проскочить способно.
– Ты это видел?
– Не-а. Вночи було.
– Ты кого менял?
– Так Ромку ж.
– И он ничего не слышал?
– А як же! – и вiн чув. Воно и зараз чутно, як грымыть на сходi.
Тимофей прислушался. Артиллерия. Как далекий гром. Километрах в десяти, может и подальше. Звук был не прямой, из-за горизонта, а отраженный от какого-то плотного слоя в атмосфере. Эхо.
– Вночи було чутлывiше, потiм замовкло…
Дождались.
Все-таки дождались.
Дотерпели.
А кто сомневался!..
– Иди досыпай, – сказал Тимофей.
Он опять вспомнил майора. Ему бы в актеры: такой убедительный, такой благородный. А ведь я ему поверил! Другое дело, что о соглашении с ним и речи не могло быть, но окажись на моем месте кто другой… Впрочем – что майор? Он делал то, что должен был делать. И каждый из нас делал то, что должен был делать. Как умел. Как мог. И каждому из нас искушение капало на темечко – кап, кап: не упирайся; поищи – где полегче; где – может быть – смерть подальше; а если нельзя подальше – поищи то место, куда она – может быть – не глядит…
Искушение – это было не его слово, это опять Ван Ваныч – как же без него? Господь определил нам жить по душе, для души, – говорил Ван Ваныч. – И Господь же указал единственный путь – жить любовью. Любовь лепит наши души, и чем больше в душе любви – тем больше в ней света. В замысле Господнем она должна быть вся из света. Из света любви вышла – и в свет уйдет. Но Сатана… – Тут Ван Ваныч делал паузу; он считал понимание Сатаны наиважнейшим после понимания любви, и свободной паузой собирал внимание учеников, мальчишек и девчонок, как линзой, в огненную точку. – Сатане безразлично: хорошо нам или плохо. Так же, как и природе, которая не знает нравственности. Господь создал Сатану, потому что кто-то ведь должен был 1) громоздить препятствия (иначе не будет тьмы и холода, и у человека не возникнет потребности сформировать цель) и 2) подсовывать человеку зеркало (иначе – без меры – он заведомо обречен на поражение, что не входило в намерения Господа). А как заведешь человека во тьму? Только сладенькой морковкой. Только искушением. Искушением знанием. Искушением комфортом. Искушением силой. Искушением потворством телу… А ведь он своего добился, наш Ван Ваныч! – только сейчас понял Тимофей. – Правда, еще рано судить, ведь всего несколько лет прошло, но насколько я знаю – ни у кого из наших ребят не сломалась жизнь, никто не попал в тюрьму, не пошел по кривой дорожке. А ведь могли бы! – жизнь непростая, картошка да пшено, в одних портках и на работу идешь, и в гости, и каждому в совершенстве знакомо искусство зашивать, латать и штопать. Но никто не озлобился, не очерствел, и радоваться не разучился. Вот хотя бы я, – прикинул Тимофей, – разве я хоть однажды пожалел о том, как живу, разве хоть однажды позавидовал? Не было такого. Какие-то мечты были; еще не цель, о которой говорил Ван Ваныч, но может быть и цель появится (ее не придумывают – это опять Ван Ваныч, – потому что истинная цель рождается не в уме, а как потребность души), и как тогда, должно быть, будет интересно жить!..
– Сон – то добре, – сказал Чапа, перекинул ноги в амбразуру и спрыгнул на гулкую броню пола. – Сон – то первое дело у солдатськiй справi. Конешно – опосля еды.
– Знаешь, Чапа, – сказал Тимофей, – я иногда думаю, что если б тебя посадили за длинный-предлинный стол, уставленный едой…
– Краще – яствами, товарышу командыр, – вставил Чапа. – Колы вже даеш – то не жалкуй.
– И вот я думаю, Чапа: дай тебе волю – ты бы ел, ел помаленьку, продвигался бы вдоль этого стола. И если бы физиология позволила – то и не вставал бы из-за него.
– Ага! – обрадовался Чапа. – Ты думаешь, товарышу командыр, шо намалював мiй Рай? То я тобi скажу: то реалiзьм. Я ще памъятаю – маленький був хлопчик – як в нашому селi колысь одружувалыся, по-вашому, по-москальськи – гралы свадьбы. По три дни! По малой нужде з-за столу не вставалы – мочились пiд стiл. Боже упаси! – не подумай, що цэ вiдбувалося у хатi. Свадьбу гралы на дворi, щоб пiд ногами була земля, а вона, рiдна, всэ прийме. Або ж на вулыцi, щоб до свадьбы кожен перехожий приеднався. Ставили велычезный, довжелезный намет, по-вашому – палатку, и нужду справлялы пiд себе не крыючись; нiхто не соромывся, бо цэ ж натура.
– Вот где раблезианство! – сказал Герка, который неслышно оказался рядом.
Эту способность, автоматизм неслышных действий, он в себе осознанно вырабатывал с первых месяцев пограничной службы. Чтобы в дозоре внимание не отвлекалось на технику исполнения. Истинный мастер никогда не думает о технике, – учил его отец, который, как мы знаем, был врач высокой квалификации. – Техника мастера – это часть его существа. Ведь ты не думаешь, как читать и как взять хлеб. Столяр не думает, как забить гвоздь; он это делает одним ударом, автоматически. Спортсмен не думает, как правильно грести. Скрипач не думает, каким пальцем и как прижать струну, и как вести смычок. Хирург не думает, как сделать разрез и как шить. Они не думают – они чувствуют. И идут за этим чувством. Только так достигается гармония с природой, а значит – и максимальный кпд…
– А как же с большой нуждой? – спросил Герка.
– То тема интересная, – кивнул Чапа. – От скажи менi, Гера: що найважлывiше у застоллi?
– Конечно – беседа.
– Правильно. А тепер скажи: що губыть беседу?
– Перерыв.
– От розумна людына, товарышу командыр! – сказал Чапа Тимофею. – Не знаю, хто його навчав, а выйшло добре. Я до такого вчителя из своей хацапетовки хоч на край света сходыв бы.
– Ты не увиливай, – сказал Ромка, возникший, как черт из табакерки. – Объясни людям, куда столько народу ходило просраться.
– Грубый ты человек, Рома, – сказал Чапа. – А все от темноты твоей. К сведению: е така наука – физиология. Вона стверджуе: колы людына опорожняеться – просвiтляються мозги. И зъявляються думки; если по-простому – соображения. Котрыми треба тут же поделиться, iнакше спортишь пищеварение. И от сыдять воны рядочком, пiд забором, як куры на насесте, и продовжують застольну бесiду.
– А забор далеко?
– Далеко не добижишь. Поряд – за палаткой.
– И женщины тут же?
– Цьго не можна: жинка псуе мужскую бесiду. У жинок своя тема – и свiй забор.
Тимофей подумал. Не сходилось.
Спросил:
– Ты все это придумал?
– Сейчас менi здаеться, що придумав, – сказал Чапа. – Але ж було! А потiм, прямо по Святому Писанию, нас выгналы iз Рая, и чотыры года я ел тiльки корiння, траву и кору з дерев. Навчывся любыты вкус жукiв, личинок, кузнечиков и червей. А деликатесом мав жмыхi…
Сказал он это просто, не рассчитывая на жалость. Ведь его товарищи были одного с ним возраста, все это видели и знали. Как-то и они пережили эти годы…
И потек тягостно длинный день, обычный летний день (так и хочется добавить: воскресный; может быть и воскресный, но они уже не знали дней недели и не задумывались об этом), когда ничего не происходит, нет ветра, нет облаков, тишина; и солнце – как ни глянешь – все стоит и стоит на месте.
Безделье было противно натуре Тимофея; он знал: чтобы материя не прокисала – требуется движение. Если нет срочных дел – их необходимо придумать. За все дни осады (и сколько ж это дней прошло? и как давно…) он ни разу не распорядился навести в доте марафет. Куда ни глянь, он видел мелочи, цеплявшие его сержантский глаз даже во время боя; но заниматься ими в промежутках между атаками… В промежутках между атаками душа была нагружена даже больше, чем в бою. В бою все просто: бей первым и старайся мыслью опередить врага. Страх… Он скребется и напоминает о себе только до первого твоего выстрела, а потом не до страха: мысль и действие (точнее – быстрота мысли и действия) перекрывают слабину души. А когда пальба закончилась (опять уточним: не закончилась, а наступила пауза), то уже нет сил ни на что. Нет сил думать; бывает – даже нет сил жить; не живешь, а присутствуешь. И душа напоминает о себе лишь самыми примитивными чувствами. А если при этом каждые несколько минут (должно быть, с точностью до секунды – ведь немцы!) твою пустоту, твое душевное пространство (и каждую клеточку тела) сотрясает ужасающий грохот взорвавшегося над головой тяжелого снаряда… Дело даже не в том: проломит он свод или нет. Об этом думали только в первый день, потом привыкли. Ум перестал на это реагировать, но свое существо не переделаешь. Едва пережив очередное потрясение и очередное облегчение: живой! – твое существо начинает ждать следующего взрыва. Возможно, то же самое переживает ассистент метателя ножей в цирке. Ассистент знает, что летящий ему в лицо (или между раздвинутых ног) нож в него не попадет, даже не зацепит, но… но!.. ведь всякое бывает… И ведь каждому этому ожиданию и каждому мгновенному переживанию отдаешь не просто все свои силы (на одно мгновение – все, что имеешь), по сути отдаешь часть своей жизни, нечто сокровенное, невосстановимое. Годы спустя, терзаемый болезнями (платой за «мужество»; потом эту плату назовут «адреналином»; разумеется, не в медицинском смысле, а в обывательском), постарев прежде времени, этот человек (если в мозгах просветлеет) горько пожалеет о растраченных на дурь жизненных силах. Но восстанавливается только то, что отдано с любовью. Или свободно. Или от избытка (но это случай не душевный, значит – не истинный, скорее медицинский). Старая истина: за глупство (как и за удовольствие) надо платить.
Короче говоря, вдруг оказавшись в пустоте, без опоры на противника, и зная, что эту пустоту необходимо заполнить (одно слово – армия! – где солдат не должен сидеть без дела, иначе начнет думать и тосковать), Тимофей решил, что теперь самое время произвести уборку помещений. Чтоб не стыдно было, подумал он, но тут же запнулся: перед кем не стыдно? Нет, дело в ином. Зачем красноармейцу каждый день подшивать чистый подворотничок, ходить строем, четко отдавать честь, единственным способом застилать койку и мазать известью уголки кирпичей, окаймляющих дорожки в погранзаставе? Причина известна: в нем должен выработаться автоматизм выполнения приказа. Потому что завтра командир может послать его на смерть, и при этом не ждет, что в ответ может услышать «я думаю», «я боюсь», тем паче – «не пойду». Красноармеец должен автоматически сказать «есть», и думать только о выполнении приказа. Вот с этим в гарнизоне дота была недоработка. С Медведевым и Залогиным проблем не предвиделось; любой приказ – «есть» – и пошел выполнять. Но Ромка и Чапа… Конечно, приказ они выполнят, но первым их словом будет не «есть», а «я думаю» (это начало фразы; после него – запятая, а не многоточие). С Чапы какой спрос; тем более – никогда не помешает выслушать, что он думает; но Ромка!.. Чем он думает – известно каждому, а поди ж ты…
Тимофей представил, как ему будет комфортно в доте после уборки (он ни секунды не сомневался, что его ребятам эта затея ни разу не приходила в голову, разве что Медведеву, который все еще чувствовал ответственность за дот и за порядок в нем); он даже прикинул, какое дело кому поручит, – но на большее его не хватило. Кажется – чего проще… но Чапу придется будить; Медведев… – какой с него спрос? – пусть лечится… Герка на посту, и совмещать дозор с уборкой – это даже в мирное время не годится. Остается Ромка. И за ним числятся несколько нарядов вне очереди. Но если нагрузить его одного…
Артиллерийский гром вроде бы стал слышнее…
– Тима, позволь – я смотаюсь за соседний холм, гляну, что там и как…
Ромкин подворотничок был серым и в разводах от пота. От пороховой гари – от чего же еще. Ну и от нефтяной копоти. Сейчас и не посчитаешь, сколько дней с той поры прошло.
– Нет.
– Да ты не думай! – я же не напрямки. Проплыву камышами – ни одна душа не заметит.
– Нет.
– Ужель не интересно? А вдруг там немцы засели?
– Там их нет.
– Это ты думаешь, что там их нет.
– Я это знаю. – Тимофей преодолел сомнение и сказал: – Если силы некуда деть – поменял бы подворотничок. И в каземате надо прибраться.
– А почему я?
– Да потому, что больше некому.
Долина дремала под солнцем. Только далекая канонада напоминала, что в мире что-то происходит.
Тимофей спустился в кубрик. На сковороде от вчерашнего ужина уцелели трое окуньков. Их аромат уже рассеялся, пахла только обжарка. Накануне окуньки смотрелись куда аппетитней; от жара они сделались как бы больше и светились. Но их праздник ушел, сегодня они были как потерявший упругость детский резиновый шарик: вроде бы то – да не совсем. Застывший жир смазал их краски. Так и хочется сказать: им было неловко за свой вид… В другое время Тимофей сообразил бы к окунькам приправу, перед употреблением разогрел бы их, но сейчас… сейчас каждое лишнее движение – еще не сделанное, еще в задумке – вызывало протест. А желудок канючил: ну кинь! кинь в меня хоть какую малость! – и я не стану тебя беспокоить до нормальной еды… Ладно, решил Тимофей, мне не впервой принимать на себя удар, и, преодолев отторжение, взял рыбку. Зацепил зубами бочок, сняв мясо с ребер. Ого! – на вкус окунек оказался куда лучше, чем на вид. Если уж совсем откровенно: вкуснятина!.. Тимофей съел одного, затем второго и третьего, и все с удовольствием. Не сомневайтесь: было бы их не три, а пять или шесть – употребил бы все. К его чести надо сказать: он и на миг не забывал, что он не один, что рядом находятся еще четверо товарищей, и если б эти окуньки были последними… если б они были последними – ему б и в голову не пришло их есть. Даже одного. Но в доте проблем с едой, слава Богу, не было, и Чапа, и Ромка, и Гера, конечно же, видели этих окуньков – и не соблазнились на них. Значит – не так они и голодны. А может, подумал Тимофей, окуньков было побольше (Тимофей не знал, сколько их оставалось с вечера – ушел спать первым), и каждый отъел в охотку, а этих оставили именно ему. Мысль была приятна; она согрела и избавила от сомнений. В таком настроении Тимофей прошел в кубрик. Чапа уже спал; Саня еще не просыпался; его голова чернела на подушке. После изумительного наружного воздуха дух в кубрике показался особенно тяжелым. Но Тимофей отнесся к этому философски: за минуту обвыкнусь, а когда засну – так и вовсе перестану замечать эту вонь.
Когда он опять проснулся – в кубрике никого уже не было. Тело не ощущалось. Сел легко и свободно, не думая о каждом предстоящем движении, не замечая движений. Надел сапоги. (Сапоги он снял на второй день осады с убитого немца. От Тимофея это потребовало немалого душевного усилия. Целая история! Нельзя сказать, что его собственные ботинки были плохи; он их носил уже второй год, размял, размягчил кирзу тавотом; они, как умели, берегли его ноги. Но немецкие сапоги, пусть они и кургузые, это же совсем иное дело! Во-первых, яловые голенища – это тебе не наша задубелая кирза; во-вторых, подметки из буйволовой кожи в два раза легче нашей резины; в-третьих, сразу и не скажешь, в чем секрет, а может и секрета нет никакого, просто кто-то у немцев подумал, что солдат целый день на ногах, и эти ноги нужно беречь, а ходьбу нужно сделать по возможности приятной. Среди убитых немцев были и офицеры, и Тимофей, не подумав, поддался искушению, приценился к одной паре, затем к другой. К счастью, первые были малы, их Тимофей даже снимать не стал для примерки, на глаз определил, а вторые не подошли по полноте, оказались тесноваты. Конечно, Тимофей знал, как их раздать, но к этому времени в нем уже созрело убеждение, что остановить выбор на офицерских сапогах будет ошибкой. Примерял – а уже знал, что не возьмет. Офицерские сапоги сразу выделили бы его, изменили бы его статус, подняли над ребятами. А он этого не хотел. Не хотел выделенности. Он знал, что они вровень ему. Просто у него в петлицах два «секеля» – и потому он командир. Но подчеркивать это… Не-ет, шалишь!)