Текст книги "Дот"
Автор книги: Игорь Акимов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 43 страниц)
Тимофей открыл глаза.
Четыре маски (пот замесил пыль и копоть и затвердел на лицах коркой) склонились над ним.
– Тима, они уходят…
Это Страшных. Его голос. Да вот же он.
Первое дело – надо сесть…
Тимофей собрался с духом – и сел.
– Что со мной?
– Ерунда. Ошарашило маленько. – Это опять Страшных. Затычка во все дырки. – Саня, будь другом (ага, это он к Медведеву), смотайся за водичкой. Ты же видишь…
Водичка – это самое то… Тимофей только сейчас понял, что он в каземате. Как же так? Ведь я был… Он еще помнил стук своего пулемета. Да и пострелял-то всего ничего…
Осмотрелся.
Грудь перехвачена веревкой. Вот она, лежит рядом. Длинная. Выходит – волокли через трубу, как бревно… О чем это Ромка толковал?..
– Я не понял… Ты что-то говорил?..
– Ну да. Они уходят!
– Не понял. Кто уходит?
– Фашисты! Фашисты уходят – кто ж еще?..
Бестолковый этот Ромка. Никак не научу его докладывать по-людски…
Только теперь Тимофей увидал посреди каземата груду снарядных гильз. Это когда же они успели?..
Поднялся. Подошел к амбразуре. Солнце уже скрылось за горой, но тень на долину пока не легла; ее не пускало небо, еще не утратившее яркости. Было понятно, что небо остывает, но его пока хватало на ровный, мягкий свет. Долина казалась гладкой, потому что исчезли тени.
Вдали на шоссе цепочкой костров горели останки машин. На той стороне реки, в устье ущелья, перед разрушенным мостом, костер был один, – но какой! Очевидно, там были и бензовозы, иначе не объяснишь, отчего такое пламя. Им некуда было деться, ведь сзади, на узкой горной дороге, их подпирали подразделения, которые еще не успели – на их счастье – выйти к реке.
Но на шоссе никого уже не было. И между шоссе и старицей никого уже не было. Все, кто уцелел – все танки, кроме трех уничтоженных, и почти все бронетранспортеры, и уцелевшие грузовики, и артиллерия на тракторно-лошадиной тяге, и солдаты, солдаты, солдаты, – все они двигались прочь от дота, в глубь долины, а там, в полутора-двух километрах (расстояние вполне убойное для крупнокалиберных пулеметов, но покажите мне того, кто на таком расстоянии из пулеметов стреляет), поворачивали дугой на восток. Их было столько!.. Двигались россыпью, не кучкуясь; не хотели искушать. Каждый танк был приспособлен к тягловой работе: через целину и буераки они тащили пушки и грузовики и повозки, которых оказалось очень много. Солдаты помогали вытаскивать застрявшую технику. Не прятались. Не суетились. Не спешили проскочить… Их не победили. Просто вот так случилось, что пришлось свернуть с шоссе, обойти это место. Ну так свернули. И обходят. А за следующим холмом опять выберутся на шоссе, и будут следовать согласно предписанию на восток. Правда, они потеряли много машин и остались без горючего, но это вопрос технический. Завтра его решат. Дивизия пополнит свой автопарк и материально-техническую базу, и прибудет на место в срок, и в срок ударит русских там, где это будет наиболее целесообразно. И больнее всего.
– Мы уж били, били по ним – а они идут…
Армия, которая победила Европу.
Ну что этой армаде какая-то одинокая огневая точка? Ну случилось – споткнулись. Конечно, если бы дело пошло на принцип и поступил бы такой приказ – неужто не сковырнули бы этот дот? Да запросто! Силы-то несоизмеримы. Но уже понятно – следует признать – что с ходу это не получилось, да и не могло получиться за приемлемую цену; тут нужны пусть небольшие, но специальные силы и средства. Мы не отступаем – мы уступаем специалистам эту поляну. Пусть станцуют. Ведь для них это технический вопрос.
Тимофей еще раз взглянул на снарядные гильзы. Много. Пожалуй – все осколочные извели…
– Разбазариваете боезапас…
– Так ведь обидно, Тима…
Нельзя было стрелять им вслед, понял Тимофей. Если бы я был здесь – я бы не позволил. И тогда для немцев это было бы… пусть не бегство – но бесспорно отступление. И наша победа. Однако и ребят можно понять: такой успех! Да и я – чего уж там! себе-то чего врать – и я бы, пожалуй, не удержался. После такого напряга… Понятно – стрельнули вслед. Для разрядки. Может – и не зря стрельнули, может – даже очень не зря, а немцы даже не отмахнулись, даже не пальнули в ответ. Хотя могли бы поставить одну батарею – и ослепить дот. Не стали заводиться. Дух, принцип для них важнее. Для их генерала. Подтвердил приказ: не задерживаться ни на минуту; уже и так вон сколько времени потеряли… Подобрали раненых и убитых, – и вперед, дальше, чтобы еще дотемна снова выйти на шоссе. Но ведь и ребята пальнули не зря – иначе не стали бы продолжать. Они пальнули еще. Потом еще и еще. Потом заметили, что немцы не реагируют. Их взяло за живое. А когда спохватились, когда поняли, что победу увели у них из-под носа – было уже поздно: немцы уже доказали свое духовное превосходство, свою необоримую силу. Доказали: конечно, им можно нанести урон, но остановить их не сможет никто.
Отобрали победу… Не действием, а силой духа.
Они просто отмахнулись от нас…
Ну уж нет. В драке победитель тот, чей удар – последний.
Тимофей повернулся к товарищам.
– Знамя… Нужно знамя.
Красноармейцы растерянно переглянулись. Вдруг Медведев сообразил:
– Сейчас будет.
Бросился в кубрик, сдернул со столика красную сатиновую скатерку, в каптерке прихватил три прута арматуры, и с этим добром поднялся в каземат.
– Помогите сплести флагшток.
Знамя он пошел устанавливать вместе с Ромкой.
На куполе было хорошо. Просторно. Сколько раз Саня сиживал здесь во все времена года и всякое время суток! И о чем только здесь не перемечтал! Конечно, в летние звездные ночи здесь было особенно хорошо. Лучше всего.
Сейчас купол нельзя было узнать. Тяжелые минометы изрыли железобетон, в двух-трех местах образовались глубокие трещины, возможно – до стального купола. Там, где прежде было отверстие для перископа, чернело обгорелое железо.
Флагшток вставили в узкую щель, для крепости засыпали осколками бетона. Даже притоптали. Ветра не было. Как всегда под вечер он улетел куда-то прочь; теперь возвратится разве что под утро.
Ромка приценился к расстоянию до немцев. Возбуждение стекло с его лица, уступив место обиде.
– Не увидят ни фига… Поздно мы это сообразили.
Саня поискал слова, которыми смог бы его утешить, но не нашел. Не только слов, но даже отзвука в своей душе. В груди все еще было пусто. Вот как выгорело в те несколько секунд боя… да нет, какие секунды – ведь столько всего успело произойти… Ему тоже было обидно, но обидно не сердцем, а головой. Как говорится – за компанию. А сопереживания не было. Нечем было сопереживать.
– Я вот что придумал, – сказал Ромка. – Ты отойди в сторонку. – Он указал рукой. Саня отошел. Ромка взялся за верхний угол свободного края полотнища, оттянул его – развернул флаг. Стал так, чтоб немцы видели. Взглянул на Саню. – Ну как? Разглядят?
– Должны…
Ромка еще подумал.
– Вот что… Встань-ка возле флагштока с другой стороны. – Саня подошел на указанное место. – Теперь возьмись за флагшток рукой. – Саня взялся. И даже зажал флагшток в кулаке. И что-то такое ему передалось, стало передаваться. Стало заполнять грудь. – Здорово, правда?
Саня кивнул.
– Какая композиция!.. «Триумф Победы». – Ромка засмеялся. – Эх, фотокора бы сюда! Такой кадр пропадает, такой кадр!..
Саня представил это в виде фотографии в газете. Ему понравилось: как на картине! Правда, композиция была плоской – ей недоставало выразительного фона. Вот если бы они стояли на фоне солнца… или может быть лучше, чтобы солнце вставало им навстречу?..
И тут Саня заметил, что в долине что-то изменилось.
Понял: немцы остановились.
Не сразу.
И не с головы.
Обычно как бывает? Обычно первыми останавливаются головные. Получили приказ или уперлись в неожиданное препятствие – и стали. А следующие – инерция муравьиной орды – все еще движутся. В последний момент пытаются тормозить, но их подпирают задние. Ломается порядок, густеет толпа…
Нет.
Здесь началось с конца, с последних подразделений. Первыми остановились они. Затем предыдущие. Затем те, что двигались перед ними. Волна торможения катилась от хвоста к голове, головные танки оторвались от остальной массы на несколько десятков метров – но вот замерли и они. Огромная серая дуга, несчетная россыпь людей и техники. О чем они думали сейчас? Может – и не думали; скорее всего – так. Сейчас им говорил инстинкт. Он уже выбрал подходящее чувство, но все еще колебался: оно? – не оно?.. И вопрос стоял просто: удастся этому чувству – как запалу – спровоцировать взрыв эмоций, – или все же разум, здравый смысл возьмет верх?..
Позволю себе стертую от многовекового употребления (но стертое до блеска!) метафору: время остановилось. Неопределенность длилась совсем чуть-чуть, какие-то секунды; какой-то капли времени не хватило, чтобы разум взял верх. Но досада от поражения (оно было слишком велико, чтобы назвать его неудачей, но и недостаточно велико, чтобы признать его разгромом; поражение – в самый раз), – так вот, досада была пока немцами не пережита и слишком велика. Нужен был выплеск, сброс эмоций. В идеале – расквитаться. Растоптать. Размазать. А тут – очень кстати – свинья всегда найдет грязь – такой повод!..
Все видно. Все близко. Что такое полтора-два километра для молодых глаз? – тьфу!..
Первыми стали поворачиваться пушки. Их разворачивали скопом: канонирам помогали пехотинцы, которые оказались рядом. Затем стали поворачиваться – орудиями к доту – башни танков. И еще не громыхнул самый первый выстрел, как вся масса пехоты, все эти пока безликие, пока такие мелкие – но отлично различимые, если смотришь на кого-то конкретно, – все эти человечки, подхваченные одной волной, одной эмоцией ярости (вот оно, это чувство; не первое – но окончательное), – все они устремились к доту. Сначала не очень быстро, но с каждым шагом прибавляя и прибавляя. Широкой дугой, стягиваясь к центру…
Ромке и Сане повезло: первый снаряд не попал в дот, разорвался сбоку; еще один пролетел над ними так близко… спасибо, что головы не поотрывал. Но когда следующие три шарахнули в лобовую стену дота, под основание, словно пытаясь дот сковырнуть, и взрывную волну они увидели так реально: плотная, светящаяся масса воздуха поднялась вдруг перед ними, и, взревев от досады, опала, оставив после себя лишь жар, чад и пыль, – уже в следующее мгновение оба пограничника стремглав бросились прочь. Они прыгнули в приямок, и когда еще были в воздухе – слышали нарастающий вой падающих с неба мин.
Как хорошо было снова оказаться в доте!
Чапа и Залогин – в четыре руки – крутили штурвал, закрывая амбразуру.
– К пулеметам, – сказал Тимофей.
13. Жизнь и мнения Иоахима Ортнера, майора
Майор Иоахим Ортнер проснулся за мгновение до того, как пальцы Харти коснулись его плеча.
Собственно говоря, он проснулся раньше, – когда в сон внедрился треск мотоциклетного движка. Сознание отметило: мотоцикл, – но сон преодолел эту помеху и даже попытался восстановить свою поврежденную ткань – что-то прежнее продолжало сниться. Однако треск мотоцикла нарастал, пока не превратился в грохот, который вдруг оборвался рядом с хатой, в которой спал майор Ортнер. Послышался разговор (очевидно, мотоциклист говорил с часовым). Говорили громко, бесцеремонно. Вот прозвучало «Майор Ортнер»… Каждое слово было отчетливо, но сознание отгородилось от этих слов, отказывалось вникать в их смысл. Надо было все же прикрыть окно… Эта мысль всплыла на поверхность сна, но не смогла его вытеснить. Несколько мгновений мысль и сон сосуществовали в одном пространстве, как на качелях, сон не собирался уступать своей территории, однако тупо упираться – не в его природе, и потому он схитрил: пропустил мысль в полезном для себя направлении. Получилось так: лучше спать в духоте – но все же спать… Неплохо придумано. Майор повернулся на другой бок – и словно нырнул в воду – стал погружаться в небытие. Попытался припомнить: а что ж ему перед тем снилось? – уж наверное что-то приятное, если захотелось вернуться в тот же призрачный мир. Но даже засыпая майор знал, что вернуться в прежний сон не сможет, легко смирился с этим, и отключил мыслительный процесс, наслаждаясь последними каплями покоя.
Еле слышно скрипнула дверь.
Запели доски пола под неслышными шагами.
– Господин майор…
Харти в одних трусах. Босиком.
– Господин генерал вызывает…
Фитиль керосиновой лампы на ночь зажат до предела, пламя – тонкая белая полоска – света почти не дает. Да и стекло лампы – это майор Ортнер только сейчас осознал – закопчено донельзя. Конечно, видел он это и перед тем, как лег спать. Вот так же сидел на кровати, опустив босые ноги на крашеные доски пола, и бездумно смотрел на пегие разводы на пузатом стекле. День был трудный, пришлось задержаться во второй роте дотемна; вернулся пустой; мыслей не было: им не на что было опереться… Все же надо бы распорядиться, чтоб стекло отмыли. Впрочем, с чего ты решил, что еще когда-нибудь увидишь эту лампу?..
Майор Ортнер поглядел на светящийся циферблат ручных часов. Только-только перевалило за полночь. В такое время добрые дела не начинаются…
И поспал-то совсем ничего. Не больше часа.
Потер ладонями лицо. Нет, нужно умыться…
Взглянул на Харти. Встревоженная рожа.
– Принеси воды. Не из бочки – из колодца.
Достал из-под подушки «вальтер», вложил в кобуру. Зачем вызывают, что там могло случиться, – не думал. Если нет информации – в гадании нет смысла. Тем более – на войне.
Не спешил.
Если летишь навстречу судьбе – а иначе ночной вызов трактовать невозможно, – поневоле стараешься продлить жизнь обычную, жизнь, которая складывается из простых вещей и простых действий, ценность которых становится вдруг очевидной. Продлить жизнь без судьбы.
Он понимал, что притормаживает, но насиловать себя, заставлять себя ускориться не стал. Надел брюки – посидел. Может – минуту, может – и того меньше. Посидел – пока не иссякла внутренняя потребность в этом. Затем натянул сапоги – и опять посидел. Неторопливо обмылся из таза. Только после этого ощутил свежесть и движение внутри себя: тугая, поблескивающая металлом пружина, поворачиваясь вокруг своей оси и одновременно разворачиваясь, стремительно всплывала из внутреннего космоса.
Вестовой – неразличимая тень – ждал на крыльце. Вытянулся, отдал честь.
– Прошу в коляску, господин майор.
– Поеду в своей машине…
Поглядел по сторонам. Ну и мрак! Только контуры крыш и крон деревьев – да и то когда глаз адаптируется к темноте – едва различимы на фоне звездного неба. Что-то припозднился молодой месяц…
Майор повернулся к невидимому Харти:
– Прихвати автомат… и ручной пулемет. Стрелять из пулемета приходилось?
– Нет, господин майор. Но я смогу.
– Ничего. У меня это неплохо получается.
Дорога была почти без поворотов, пустая и безликая, теплый воздух густ и упруг. Майор Ортнер снял фуражку, откинулся на спинку кресла, запрокинул голову и разглядывал такие знакомые созвездия. Те же, что и дома. Разнолесье иногда подступало почти вплотную, и тогда кроны огромных тополей сплетались над головой, закрывая небо. Для засады даже днем – идеальные места, а уж ночью… Не успеешь оружие поднять – а уже все кончено. Впрочем, майор Ортнер подумал об этом только однажды, когда выезжали из села, да и то мельком. Если не можешь повлиять на обстоятельства – к чему напрягаться?.. Позавчера днем такая поездка заняла минут двадцать, но ночью время становится безразмерным, это известно.
Господин генерал сидели за своим столом, настоящим письменным столом – дубовым, резным, ручной работы; столешница обтянута коричневой кожей. (У нас одинаковая цветовая предрасположенность, – отметил майор Ортнер.) Была в этом столе – как игра, как намек – легкая вычурность, нечто бидермейерское; напоминание, что и до нас люди умели ценить красоту… Даже представить трудно, где в здешней глухомани он раздобыл такое чудо. Неужто возит за собой в обозе? Почему-то это предположение показалось майору Ортнеру смешным, и потянуло за собой ироническую фантазию, мол, наверное господин генерал возят с собой по Европе (да только ли по Европе?) и персональный унитаз с мягким поджопником, и новенькую фрачную пару с накрахмаленной манишкой, натянутой впрок на торс из папье-маше (торс, разумеется, исполнен на заказ – копия торса господина генерала, сделан по гипсовому слепку – как посмертные маски с покойников); и конечно же там должна быть коллекция галстуков-бабочек – под настроение; и лакированные штиблеты, и… и… На этом майор Ортнер иссяк. Сперва запнулся, затем забуксовал. Вдруг осознал, сколь банальной, даже пошлой оказалась его «фантазия». Да и природа этой иронии – признал майор Ортнер – не делает мне чести. Ну – есть между мною и господином генералом взаимная неприязнь. Такое случается. Начальство не выбирают. Тем более – в армии: служи – с кем довелось. Не можешь (не желаешь даже попытаться) упростить отношения, поискать общий язык – дело твое.
А все же стол хорош…
Господин генерал не поднимали головы от карты, вроде бы напряженно думали, неосознанно играя пальцами правой руки у себя на лбу. Эта игра напоминала перебор клавиш рояля. Майор Ортнер (делать-то нечего, садиться не приглашают), попытался уловить ритм игры, чтобы по нему затем угадать мелодию. Вроде бы Моцарт, его ритмический рисунок, но поручиться нельзя. К тому же, если господин генерал с умыслом держат паузу, а неосознанная игра пальцами передает его душевный настрой, то куда ближе к теме, скажем, Вагнер… (Судя по тому, что из всей германской музыки майор Ортнер припомнил только высочайшие вершины, нетрудно заключить, что музыка была не главным утешением его души.)
Майор Ортнер стоял в двух шагах от стола. Не только в позе, но и внутренне в нем не было демонстрации. Если господин генерал думают – не будем ему мешать; если же дрессируют, приучают меня к дистанции… Что бы по этому поводу мог сказать великий вояка Мольтке? Он бы сказал: достоинство только тогда истинно, когда ему невозможно нанести ущерб.
Чтобы отвлечься (и дистанцироваться от игры господина генерала), майор Ортнер решил рассмотреть предметы, находившиеся на желтой коже письменного стола.
Их было всего три: новенькая карта, фарфоровая керосиновая лампа, и хрустальный стакан с карандашами. Карта – она и есть карта, безликая штамповка; она обретает лицо и ценность лишь после того, как становится памятным знаком твоей жизни, точнее – жизни твоей души. Карта, лежавшая перед господином генералом, пока не обзавелась памятью, и не была наполнена ничем, кроме информации. (Память – тоже информация, но информация живая, наполненная жизненной силой; потому она и воспринимается без затраты усилий; ее нет нужды перерабатывать – она уже готова к употреблению. В этом, кстати, единственное отличие натуральных витаминов от искусственных: натуральные уже готовы к употреблению, а искусственным еще предстоит энергетическая обработка, чтобы в них открылись те валентности, которые делают их родственными тканям тела.)
Короче говоря, карта пока не представляла интереса. Хотя майор Ортнер успел узнать в ней абрис района, в котором они сейчас находились.
Теперь – лампа.
Как уже упоминалось выше, она была фарфоровая. Именно фарфоровая, а не фаянсовая, и роспись на ней – синее по белому – была явно российская, что-то такое, вроде бы императорское; прежде майор Ортнер знал имя завода, только сейчас запамятовал. Стекло лампы – сразу видать – имело особый состав. Иначе не объяснишь, отчего свет трех фитилей не проходил это стекло насквозь (разумеется – преломляясь; как и вы, когда-то в школе я изучал элементарную физику по учебнику Перышкина, и уж это – преломление света на границе двух сред – запомнил; но сейчас речь об ином), а как бы задерживался в стекле. Свет наполнял эту тончайшую преграду и превращался в ней в плазму. Свет клубился в стекле и сжигал наплывающий из углов сумрак, даря душе надежду. Отличная вещь!
Наконец – высокий хрустальный стакан. Тоже тончайшего стекла. На нем налипшей паутинкой угадывался замысловатый вензель. Майор Ортнер попытался разобрать инициалы, но с двух метров ничего не вышло: очень тонкая работа.
Ладно. Итак, господин генерал все еще не подняли головы, время нужно чем-то заполнять, поэтому повторим: карта, лампа, карандаши в стакане. И ни единой бумажки. «Ничего лишнего» – это школа. Выдрючили господина генерала. Либо сам себя выдрючил. А по мне, подумал майор Ортнер, так именно с «лишнего» начинаются и аромат, и свобода.
Все-таки жаль, признал он, что я поцапался с ним тогда, в первый день войны, на границе. Интересно, как бы я вел себя в том эпизоде, если бы знал, что передо мною мой начальник. И как бы он себя вел – если бы знал об этом… Вот уже второй раз майор Ортнер общался с ним, как подчиненный, и второй раз… Нет, не второй. Уже несколько раз за эти дни (всякий раз, как вспоминал о господине генерале) эта мысль пыталась заставить майора Ортнера думать себя. Протри стекло. Протри стекло – и разглядишь…
Вопрос был деликатный. Ответы были рядом; их было несколько; как говорится: возможны варианты. Достаточно протереть стекло и взглянуть на них прямо – и они выстроятся: анализируй, выбирай. Но один из ответов (майор Ортнер пока только чувствовал его присутствие) имел весьма неприятный запах. Если ощущаешь рядом экскременты – стоит ли разглядывать их без крайней нужды? А ведь заранее известно, что все сведется к простой дилемме: твое – не твое? Как говорится, не тронь говно – вонять не будет. Поэтому майор Ортнер, как человек мудрый, стекла не протирал. Проехали, – говорил он себе каждый раз – и переставал об этом думать.
Ну вот, наконец-то господин генерал, не поднимая головы, указали на табуретку. Оне все еще разглядывали карту – или делали вид, что разглядывают, – даже лампу передвинули поближе, поставили прямо на карту. Тянут, тянут паузу… Такой нехитрый расчет, что визави на этой паузе суетится мыслью, теряет энергию; потом бери его голыми руками. Если бы он меня знал, подумал майор Ортнер, то выбрал бы поведение попроще. Функциональное. Без игры. Мы встречаемся уже третий раз, первые два были достаточно насыщенными и красноречивыми, достаточно информативными, чтобы задуматься – и выбрать правильную модель. Не стандартную. Индивидуальную модель общения с такой себе штучкой майором Ортнером. Но господин генерал одиноки в своем величии, их укрепляет окружающая пустота; оне знают: если какая-то травка поднялась над газоном – ее следует подстричь…
Ирония была любимой приправой майора Ортнера. Правда – не всегда так было (как не всегда – сами понимаете – он был майором). Очевидно, что-то эдакое было в его крови, от отца, но вылезло наружу только в юности. Майор Ортнер знал, когда это случилось, помнил тот день. В тот день он понял, что он не поэт, что не дано ему складывать обычные слова так, чтоб они зазвучали, как новые, чтоб они засветились самородным светом, пробуждая в душе щемящие чувства, которые в жизни посещают так редко. Прочитаешь такие слова – и осознаешь, что живешь, что душа, затурканная тобой, задвинутая куда-то в темный угол с глаз подальше, все так же чиста и прекрасна, и только в ней одной смысл.
Не дано…
Как жаль, что я не поэт! – подумал майор. Эта мысль посещала его не часто, раз в два-три года, и всегда в самые неожиданные моменты. Как жаль! – думал он. Насколько богаче была б моя жизнь! Насколько осмысленней. Насколько самостоятельней. Тогда никто бы не вел меня по жизни за ручку – я бы сам шел. Я бы смог. Я бы смог соответствовать. Быть достойным. Ради поэтической судьбы я смог бы отказаться от чего угодно, пойти на любые лишения. («Лишения» – это была опять банальность и, конечно же, перебор. До сих пор с лишениями майор Ортнер не сталкивался ни разу, но по другим людям знал, что так бывает. Чужая боль не болит и чужой груз не тянет, – мы инстинктивно воспринимаем их умом, а не душой. И чужую потерю мы воспринимаем, как торжество справедливости, как вмешательство кармы. Мол – за все нужно платить. Пусть ты даже не знаешь, за что пришел счет, это не важно, природа старается уравновесить белое и черное, инь и янь. Это закон, ведь и природа бдит о самосохранении.)
И как всегда в такие моменты – майор Ортнер вспомнил университетского приятеля Готфрида. Это так говорится: приятель, – а по сути у них было мало общего, считай, совсем ничего – кроме любви к поэзии. Но студент Иоахим Ортнер любил ее безответно, а Готфрид… Лишь сейчас (в ожидании, когда господин генерал удостоят его своим вниманием) майору Ортнеру неожиданно открылось, что Готфрид может быть и не любил поэзию, во всяком случае никогда об этом – таких слов – не говорил. Говорить толком Готфрид не умел, потому что думать не умел, оттого на людях комплексовал и путался в словах. Но отчего-то именно ему Господь вручил дар так сочетать написанные им, Готфридом, слова, что они обретали новое лицо (нет, не новое – истинное; своим пером Готфрид возвращал им первозданность, словно и не было тех веков, которые высосали из этих слов всю энергию, стерев до информации). Выходит, этот никчемный, невзрачный человечишко был толмачом Господа, отчего-то именно ему Господь доверил донести до людей Свои послания, простые слова, между которыми в сияющих слитках энергии был запечатлен их сакральный смысл…
Впрочем – я запамятовал – был, был у них об этом разговор, даже не разговор, а легкий, как материнское прикосновение, обмен репликами. Легкий, как звон шпаг перед поединком. Когда, за мгновение до схватки, вы прикасаетесь своею шпагой к шпаге противника вполне дружески, вроде обмена рукопожатиями, имея в виду то, что сейчас называется «ничего личного».
Это было в полуподвале напротив входа в университетский сквер, в забегаловке «Последнее утешение». Очевидно, пили пиво, возможно – закусывали тушеной капустой с поджаркой: сейчас этого майор Ортнер точно не помнил. Их было пятеро, и разговор был обычный, и только Готфрид не принимал в нем участия, смотрел в пространство перед собою пустыми глазами.
– Если не секрет, – сказал ему Иоахим Ортнер, – каким образом ты находишь такое сочетание слов (совершенно обычных, простых слов), что они начинают жить. И светиться.
– Светиться? – удивился Готфрид.
– Еще как!
– Не замечал. И никогда не стремился к этому.
– Но ты их ставишь рядом – и между ними возникает… – Иоахим Ортнер поискал – уж так ему хотелось выразиться свежо и точно! – но рука, погрузившись во мрак, ухватила пустоту. Опереться было не на что. И он смирился. – Прости за банальность: твои слова соединяет как бы вольтова дуга.
Готфрид почесал нос, и по его взгляду было видно, что он честно пытается думать. Но из этого ничего не вышло – и он пожал плечами.
– Не знаю… Ей-богу, не знаю. Я ведь не пишу специально. И это случается так редко! Я бы так сказал: оно происходит само собой.
– Но ведь что-то же этому предшествует!
– Ах, ты об этом… Конечно. Я узнаю об этом… иногда накануне… а иногда буквально за минуту до того, как это произойдет. Я начинаю слышать какой-то гул, а затем вижу… Ну представь, Иоахим, что ты продвигаешься по нашей воскресной тропе, бочком, прижимаясь к граниту спиной, боясь оступиться, стараясь не смотреть в пропасть, потому что она так притягательна… И вдруг ты осознаешь, что перед тобой не пустота, а иной мир, который всегда рядом с тобой, мир, в который ты надеешься когда-то попасть, перейдя черту… Этот мир всегда в тебе, всегда был в тебе, иногда открываясь тебе в твоих снах… и тут вдруг ты начинаешь – не видеть! нет! – ты начинаешь ощущать его присутствие, себя в нем… Это такой прилив! – я тебе передать не могу. Понимаешь? – избыток. Как болезнь. И чтобы от него избавиться, чтобы выздороветь, нужно как-то выплеснуться. Я выплескиваюсь стихами. Вернее – они пишутся сами, я их только фиксирую на бумаге. И поскольку я не знаю ни заранее, ни в процессе письма – о чем они будут… Прости, Иоахим, но этого я не могу объяснить.
– Ты хочешь сказать, Готфрид (я не раз слышал такую версию), что тебе их диктует Господь?
– Помилуй, дружище! – мягко улыбнулся Готфрид. – Неужели во мне можно заподозрить такую гордыню? Я совсем об ином. Я всего лишь хотел тебе напомнить, что мы живем в мире, где все вещно, потому что таким его воспринимают наши глаза, уши, кожа, нос, язык. Тяжесть стекла этих кружек, горьковатый вкус пива, аромат травок, которыми приправлена эта капуста. (Значит, все-таки память мне не изменила, подумал майор Ортнер: там была капуста.) Как ты любишь говорить: все тривиально. Но кроме глаз и ушей, кроме кожи, носа и языка мы имеем еще какие-то центры, предположим – нерасшифрованный наукой эпифиз, и эти центры так же естественно, как язык различает вкус капусты, различают в нас и вокруг нас иной мир. Такой же реальный, как и наш. Но более энергоемкий и тоньше организованный. Иногда он открывается человеку. Почему? За что? Или скажем так: с какой целью?.. Если б я знал, почему иногда он открывается мне…
Что чувствовал студент Иоахим Ортнер, слушая это? Будем откровенны: чувствовал ненависть. Конечно – и зависть тоже, но зависть, едва возникнув, тут же выродилась в ненависть. В желание – такое неожиданное для Иоахима Ортнера – растерзать, уничтожить. Убить. Да – убить. И ведь никогда ничего подобного он не ощущал в себе!..
– Давай все же попробуем разобраться, – сказал студент Ортнер своим обычным доброжелательным тоном. – Значит – дело не в тебе? Ты только ретранслятор?
– Я не думал об этом…
– Но посуди сам! Этот параллельный мир – как пот через поры в нашем теле – просачивается из тебя, заполняя промежутки между словами в твоих стихах. Похоже?
– Возможно…
– А поскольку просочившуюся субстанцию параллельного мира мы видеть не можем – мы ощущаем ее присутствие в новом качестве слов. Так?
Готфрид только пожал плечами…
Не во время того разговора, а только сейчас, сидя на деревенском табурете через стол от господина генерала, майор Ортнер вдруг вспомнил мысль, вычитанную в записках отца (тогда, прежде – студент Иоахим Ортнер не обратил на нее внимания): «Когда знаешь, что именно ищешь – это работа. Когда вдруг само тебе является откровение – это подарок души, который она приносит из иного мира…» Если отец это знал – очевидно, ему довелось пережить это. Как Готфриду. То, что мне представлялось тривиальной лужей (Готфрид верно заметил: тогда словечко «тривиальность» прилепилось ко мне), для отца было окном в непознаваемую бездну.
Господи! ну почему ты ни разу не взглянул на меня? – едва не застонал майор Ортнер. – Почему ни разу не взял за руку – и не перевел через черту? Неужели только смерть даст мне такой шанс?..
…
– Вас что-то задержало, майор?