Текст книги "Дот"
Автор книги: Игорь Акимов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)
Залогин сидел возле окна. Почувствовав рядом Тимофея – шепнул: «Напротив – на крыше – двое…» – «Пускай помокнут. – Тимофей почти касался губами его уха. – Когда начнется – они твои…» Медведев сидел по-турецки и едва заметно раскачивался вперед-назад. Может – молился, кто знает. «Ты контролируешь двор…»
Время куда-то запропастилось, во всяком случае – его присутствие не ощущалось. Шелестел дождь. Рассвет подкрался незаметно: кажется, ведь только что была непроглядная тьма, и вдруг оказывается, что тьма рассеялась, оставив после себя серый, едва различимый мир. День выползал из тьмы, как линялая змея из кожи, прихватив с собой не только краски, но и жизнь.
Возник Ромка. Прошептал: «Начинают терять терпение…» Тимофей согласно кивнул, коснулся указательным пальцем своей груди – и указал влево, затем коснулся Ромки – и указал вправо: «Дождись сигнала…» Ромка улыбнулся – и исчез за дверью. Тимофей повернулся к Чапе: «Пора и нам. Пошли…» – «Куды?» – «Как куды? – подальше от этого места, пока башку не снесло…»
Они вышли в коридор, свернули влево. Чапа сунулся было держаться рядом, но Тимофей задвинул его себе за спину: «Не возникай. Прикрывай задницу – вот и вся твоя забота…»
На лестнице никого не было. Тимофей этого не мог видеть, но чувствовал; так и оказалось. Они уже спустились на площадку, когда услышали в коридоре второго этажа крадущиеся шаги. Не один и не двое; значит – вышли из засады… На площадке – через все три этажа – было высокое окно, без простенков; снаружи, в нескольких метрах за окном – то ли скала, то ли деревья. Возможно, днем да в хорошую погоду это было красиво, однако сейчас за стеклом, как в давно не мытом аквариуме, застыла серая муть. Из коридора – если смотреть из него снизу вверх, – на фоне окна можно было бы угадать человеческую фигуру, но на кой ляд тем парням оглядываться на ведущую в мансарду лестницу? Да Тимофей и не собирался маячить на площадке; прижмись спиной к стене – и, невидимый, спускайся без проблем…
Тимофей их так и не увидал. Он с Чапой только начал спускаться – и тут в коридоре рвануло. Взрывная волна отлепила Тимофея от стены. Пытаясь удержаться, он протиснулся сквозь воздушный поток, зацепился за перила. Винтовку все-таки выронил, она загремела по ступеням. Чапу отбросило на площадку, он сразу вскочил. «Живой?» – спросил Тимофей. Чапа что-то промычал в ответ; пока не мог говорить.
Тимофей спустился в коридор, подобрал винтовку; подошел к провалу. Взрыв разворотил дом по всей высоте. Рухнула внутренняя стена, рухнули полы залы и мансарды. На дне провала, в отблесках первого огня, в мешанине строительного мусора он разглядел фрагменты дубового стола и стульев, и обе кровати с мансарды – разумеется, они были на верху кучи. Тело только одно, да и то – не внизу, а здесь же: боевик лежал, запрокинувшись, в проломе противоположной стены коридора. Впечатление было такое, что именно этим телом проломило стену, хотя, конечно, это было не так.
Вверху ударил выстрел; значит – кто-то жив. Не кто-то, а Залогин, – тут же внес поправку Тимофей. Во-первых, почувствовал, что это Гера, а во-вторых – не нужно быть шибко умным, чтобы понять, что боевики на крыше конюшни эмоционально среагировали на взрыв, может быть даже и вскочили, и Гера начал с ними разбираться.
Еще один выстрел, приглушенный стенами, ударил где-то рядом. Из открытой двери за провалом вышел Ромка, сделал Тимофею знак (вернее, только начал это движение, но Тимофей сообразил его смысл), мол, все в порядке, но вдруг повернулся – и стремительно выстрелил от пояса дважды в дверь напротив. Затем эту дверь приоткрыл. На пол рухнуло тело.
С Тимофеевой стороны провала было три двери, но вряд ли имело смысл в них заглядывать. Если бы кто-нибудь в тех комнатах находился – он бы уже выскочил.
Огонь, вылизывая обои на стенах и потолке, неторопливо расползался по коридору.
Тимофей вернулся к лестнице, заглянул в глаза Чапы. «У тебя не контузия?» – «В головi гуде, але ж цiла…» – «Не отставай…» С удовлетворением послушал частую пальбу с мансарды (две винтовки бьют!) и зашагал вниз. Дверь в кухню была открыта. Девушка сидела на лавке, вцепившись в нее намертво. Вот подняла голову, увидала Тимофея… Тимофей шагнул в кухню – и вдруг – стремительно передергивая затвор – послал три пули в занавеску над лежанкой. Оттуда послышался какой-то нутряной звук, и затем, срывая занавеску, с лежанки свалился мертвый полковник.
– Я еще вчера хотел это сделать, – сказал Тимофей через плечо Чапе, подошел к полковнику и вынул из его руки пистолет. – Обыщи барышню.
– Та вы шо, товарышу командыр!..
– Делай что велено.
Снаружи еще стучали винтовочные выстрелы и коротко пофыркивал МГ, однако напряжение уже отпустило Тимофея: дело сделано.
Чапа подошел к девушке, оглядел ее. Он не знал, как подступиться, и сказал «Поднiмiсь…» Девушка не шелохнулась. «Ладно, – сказал Чапа, – хай будэ так…» Карабин ему мешал, Чапа хотел его отставить, но передумал, и стал обыскивать одной рукой. Легонько похлопал девушку с боков по душегрейке; осмелев, стал ее ощупывать. «Да ты под душегрейку загляни! – засмеялся Тимофей. – И за пазуху…» Чапа глянул на него с упреком, но послушался; теперь его рука не пропускала ничего, а по его спине ощущалось нарастающее напряжение. Он уже заканчивал обыск – и вдруг выпрямился и повернул изумленное лицо к Тимофею. У него в руке был револьвер.
– Вот дура! – в сердцах сказал Тимофей. – Оно тебе надо? Сиди здесь тихо, пока пальба не прекратится. Только не сгори.
В передней было полутемно; обе вешалки валялись на полу поперек прохода; отраженный свет проникал из кухни и через щель приоткрытой наружной двери. Тимофей присел за косяком и легонько толкнул дверь. Мгновенно по стене рядом с нею и по самой двери ударили пули. Хорошая реакция. Тимофей толкнул дверь ногой, она распахнулась. На это пулеметчик не отозвался. Понятно: он реагирует только на движение и на реальную цель; Тимофея в темноте прихожей он разглядеть не мог. Спешить некуда; подождем…
Ждать пришлось всего с десяток секунд. Три винтовки искали пулеметчика в темноте распахнутых ворот конюшни; он ответил. Увидав дульное пламя – Тимофей выстрелил навскидку. Пулемет замолчал.
– Пан ротмистр, это ты? – крикнул Тимофей.
– Я, пан сержант…
– Я не собираюсь тебя убивать, – крикнул Тимофей. – Выходи – и разойдемся миром. – Он подождал; «манлихеры», слава Богу, замолчали. – Сдавайся! – ирония все-таки просочилась в его голос. – Сдавайся, иначе брошу гранату.
Ротмистр колебался. Или занимался раной – иначе почему не стрелял? Наконец спросил:
– А Кшися жива?
– Да что ей сделается? Живая.
Дождь редел. Если так дальше пойдет, то не забарится и солнце!
Ротмистр вышел из конюшни, неся в поднятых над головой руках МГ. Аккуратно поставил пулемет на землю. Расстегнул кобуру – достал и положил на землю револьвер. Еще один достал из-за спины. Только после этого взялся за перевязанное тряпкой плечо и с удовольствием поглядел на небо. Ему тоже нравилось, что будет солнце.
– Нет у тебя, пан сержант, никакой гранаты.
– Нет, – согласился Тимофей. Он тоже вышел под дождь. Да какой это дождь! – так, мелкие брызги, промывающие воздух для первых лучей. Ох и славный же будет денек!..
Обернулся к девушке. Она как выскочила наружу, так и стояла возле двери, прижавшись спиной к бутовой кладке. Пыталась осмыслить ситуацию. Может – и любит… но не без памяти.
– Чего думаешь? Перевяжи мужика.
Во дворе вразброс лежало несколько тел. Каждый с оружием. С хорошим оружием. Это тебе не «манлихеры». Но Медведеву под руку и с таким оружием лучше не попадайся…
– А ты чего разнежился? – Это к Чапе. – Пока в кухне не занялось – спасай провиант!
Но Чапа и не подумал выполнять приказ. Зевнул, сладко потянулся (конечно, ночь была бессонной, но желание спать еще не пришло; это было расслаблением, осознанием: живой!), – и указал стволом карабина:
– Так у них же погреб!
Тоже верно. Каждый видит свое.
Из-за угла дома появился Ромка; Залогин и Медведев выбрались из окна на первом этаже. Очевидно, через кухню уже нельзя было пройти. А ведь этот дом строили не один год. Глушь; стройматериалы изготавливали на месте. В первое лето заложили фундамент; наблюдали, чтобы он нигде не лопнул, не просел. Во второе лето сложили первый этаж – и опять наблюдали; куда спешить? – ведь строили не на год и не на десять лет. Для детей и внуков…
Винтовки из рук никто не выпускал.
Ротмистру повезло: пуля прошла навылет, через мышцы; вроде бы ничего важного не зацепила. Кшися залила оба отверстия самогоном, затем обернула смоченной в самогоне тряпицей конец шомпола – и протащила тряпицу через рану насквозь. Ее лицо было непроницаемо. Лицо ротмистра тоже.
– Мне нужна карта, – сказал Тимофей.
– Карта была у пана полковника, – сказал ротмистр. – Но я не интересовался ею, потому что дорогу на Львов знаю и так.
– Нам нужно на восток.
– Ну ты же понимаешь, пан сержант…
– Понимаю…
Карты не нашлось и в кабине грузовика. Может, она была у водителя грузовика или у лейтенанта-экспедитора, но их тела валялись где-то возле шоссе.
Вскрыли один ящик; в нем оказались картины. Живопись. Может, в других было что-то и помимо живописи, скажем, мелкая скульптура либо литье, либо еще какие музейные безделки, – проверять не стали. Иное дело – воинский инвентарь; но кто же воинское добро будет везти во время войны прочь от фронта? Залогин все же не отказал себе в удовольствии: достал картины из открытого ящика, расставил в кузове; потом все же вытащил наружу, благо – дождь иссяк: в фургоне было темновато. Залогин каждую картину рассматривал внимательно – и вблизи, и отойдя на пару шагов. Рассматривал подписи. Некоторым заглядывал с обратной стороны.
Подошел ротмистр.
– Есть что-нибудь интересное?
– Отличная живопись, пан ротмистр. Жаль – никого не знаю. Оно и понятно: вот эти картины – украинская школа, а те – польская. А портрет, который, вижу, вам понравился, – голландец. С ним произошла забавная метаморфоза. Обратите внимание на следы подмалевка и всю первоначальную основу: художник явно хотел сработать в духе Ван-Дейка. Не подделку и не имитацию – боже упаси! – он хотел добиться того же очарования. Но от Ван-Дейка его отделяло уже два столетия, тот жар успел остыть, осталась только техника, а самое главное: наш художник уже видел Делакруа, а когда такое заденет – не отмоешься…
Было видно: ротмистр не столько слушает, сколько размышляет о своем.
– Если из музея… уж наверное каждая стоит немало…
– Несомненно, пан ротмистр.
– Вот видишь, пан ротмистр, и банк брать не надо, – сказал подошедший Тимофей. – Все здесь.
– Так-то оно так, пан сержант, – кивнул ротмистр. – Да не совсем. Есть одна маленькая проблема.
– Это какая же, пан ротмистр?
– Война.
– Чем тебя не устраивает война?
– Всем.
– Уточни.
– Например, пан сержант, вот эти картины. Возможно, еще вчера они стоили больших денег. Даже очень больших. Возможно. А сегодня они не стоят ничего. Как пыль. Потому что сегодня из всех ценностей уцелела только одна: жизнь. Для меня – моя жизнь, для тебя – твоя. А что проку сегодня с этих картин? Это не еда. И не валюта, на которую можно купить еду или смыться куда подальше и пересидеть войну. Сегодня за них не выручишь ни гроша…
– Каждая война заканчивается, пан ротмистр.
– А ты думал, что будет после нее?..
Ротмистр был без малого раза в два старше Тимофея. Это было видно сразу, но только сейчас Тимофей осознал дистанцию между ними.
– После войны, пан сержант… после войны, на которой нельзя поручиться, что ты переживешь даже этот день… после войны лет пять, а то и все десять эти картины будут никому не интересны. И когда еще они наберут свою цену!.. И что же – мне посвятить свою жизнь сохранению этого сокровища, в надежде, что когда-нибудь, быть может, мне удастся воспользоваться им?.. Интересный сюжет.
В конюшне стояли три лошади. Не верховые, с потертостями от упряжи, но крепкие – иначе в горах не проживешь. В сарае – добротная телега на резиновом ходу, и рессорная двуколка – тоже на шинах. А где же хозяева?.. Тимофей уже не удивился, что так поздно о них подумал, однако спрашивать не стал. Мало ли что. Равновесие производило впечатление устойчивого, но испытывать, так ли это… без нужды… Как говаривал Ван Ваныч? – любопытство когда-то погубит этот мир. «Я забираю лошадок, пан ротмистр, – сказал Тимофей. – И пулемет. Тебе он сейчас не понадобится, а будет нужда – разживешься…» – «Погляди на своих ребят, пан сержант. Им бы денек отдохнуть, отоспаться…» – «Ничего; они у меня двужильные…»
Он и сам был не прочь задержаться; и даже не на день, а дольше. Место прекрасное; что не менее важно – глухое (это определение за последние полчаса всплыло в нем уже второй раз; значит – что-то подсказывает: здесь безопасно). Крыша над головой. С едой – никаких проблем, а это для солдата… конечно, для солдата первое дело – сон, но уж вторую позицию еда никому не уступит. Сон, еда и покой. Сон, еда и покой! – триада (опять словечко Ван Ваныча; для него триада была синонимом устойчивости и живучести) солдатского счастья. Счастья, которое – как и всякое счастье – осознаешь только задним числом (опять Ван Ваныч). Когда еще сюда кто-нибудь заглянет!.. Ведь вот: вроде бы все в порядке; пронесло, пролетело, как фанера над Парижем (а это уже Рома), – а не отпускает. Вчерашнее потрясение; ночь, которая высосала их досуха; да и схватка – пусть она длилась всего несколько минут, – все это никуда не делось, оно и сейчас было в нем, было вбито в Тимофея так тесно, что если рассчитывать на покой… да нет – покой! куда ему! – покою понадобились бы не дни, а недели, даже месяцы, чтобы расслабить души настолько, что эти клинья выпали бы сами. Да и ротмистр… Ротмистр ему нравился. Трудно сказать – чем, да Тимофей и не размышлял об этом; нравился – и все. Только поэтому и подарил ему жизнь. И об этом не жалел. Но, служа на западной границе, по сути – во вчерашней Польше, он столько наслушался о коварстве поляков, да и сам не раз напарывался на это коварство… Пусть все остается – как есть, таким – как есть. Пусть ротмистр остается в моей памяти, думал Тимофей, достойным человеком. Не хочу его искушать… Опять же: клин выбивается клином. Движение по горам – это совсем не то, что движение по дороге. Иное качество. Двигаясь по горам – не помечтаешь и не полюбуешься на красоты природы, разве что – мельком, пока силы есть. Движение по горам, когда каждый шаг – сосредоточенность и работа, – перемелет любые камни в душе. Как сказал бы пан ротмистр: в пыль…
Одну лошадь навьючили едой, вторую – пулеметом и патронами; третей выпало идти налегке, – не считать же грузом свернутые попоны (чтобы было на чем спать). На эту лошадку был и особый вид: если кто устанет или повредится в пути – извольте прокатиться.
В тылу дома (теперь уже пожарища) была пешеходная тропа. Ее генеральное направление не устраивало Тимофея, но ротмистр обнадежил: «Там через несколько сотен метров есть развилка…» – «Проводишь?» – «Отчего же…» Ротмистр пошел без оружия, и хотя всю дорогу молчал, его молчание было легким и шел он легко. Вот, думал Тимофей, я его опасался – а он доверился мне. Конечно, в душу не заглянешь… и что он сейчас на самом деле думает… Нет, я не жалею, что предложил проводить нас… но это мне урок. Надо верить чувству. Не глазам, не словам, не уму – чувству. Этот урок я точно не забуду… но зато как приятно знать, что тебе не выстрелят в спину!
Где-то через час Саня Медведев захромал: английские десантные ботинки с высокой шнуровкой, на которые он польстился, оказались не по ноге. Он сразу это знал. Еще когда примерил, когда прошелся в них для пробы. Сразу знал: никакие портянки не спасут. Но эта изумительная желтая кожа! эта изысканная форма!.. Ничего подобного в своей жизни Саня не видел, и даже не предполагал, что вот такое бывает. Эти ботинки он приметил сразу, и уже не глядел на обувку остальных убитых поляков. А следовало…
Губить ноги в походе – последнее дело. Саня сел на землю, расшнуровал и стянул ботинки. Какое облегчение! Аккуратно поставленные, ботинки терпеливо ждали своей судьбы. Саня смотрел на них бездумно – для удовольствия; почему-то вспомнил басню о лисе и винограде. Подошел Чапа, сел напротив. Сказал: «А я одразу побачив, що ты далеко в них не пройдеш…» – «Как ты думаешь, – сказал Саня, – их можно наладить?» – «Конешно… Но дело непростое…» – «Чем же непростое?» – «Бо треба так их роздать, щоб не загубить красу…»
На привале они пошли драть лыко. Как выяснилось, оба предпочитали иву, но на такой высоте ива не растет. С липой тоже было проблематично, а вот насчет осины сомнений не было. Они сориентировались по ландшафту, где должен быть смешанный лес, и через час вернулись на стоянку с материалом на две пары лаптей. Вторую пару плести не собирались; лыко взяли с запасом, чтобы потом – если будет нужда – не искать.
Это был отличный повод, чтобы задержаться на привале. Саня и Чапа плели – каждый по лаптю – не торопясь. Ведь что в лапте самое важное? – качество! Потом и они поспали. Земля совсем подсохла; когда они двинулись дальше, ветерок уже напоминал, что скоро завечереет.
Они не спешили. Ни в этот день, ни в следующий, ни в остальные. Дни-близнецы поднимались им навстречу, тропки были так похожи одна на другую, и горы так похожи, что иногда закрадывалось сомнение: а не угодили ли они в чертово коло? Но малословные селяне в хуторах подтверждали их направление. Враждебности красноармейцы не встретили ни разу, хотя настороженности никто не скрывал: все-таки пять вооруженных мужиков…
Долину они узнали не сразу.
После стольких дней теснины гор и лесов неожиданный простор словно разбудил их. Глазам вернулось зрение. Долина лежала далеко внизу, на юго-западе. Подкова реки; два холма, прочерченные по одному лекалу, вызывавшие ассоциацию с женской грудью; шоссе… Если бы не шоссе, может быть, они прошли бы мимо, но шоссе в этих местах было только одно.
– Вон на том холме наш дот, – сказал Тимофей.
Кряж обрывался круто. Столько раз они видели его с вершины холма, видели – не замечая, без интереса, потому что он был всего лишь частью пейзажа, причем частью необязательной, не имеющей отношения к их делу. Он и теперь не стал им ближе.
Тропа тянулась вдоль обрыва. Где она решится скользнуть вниз, и решится ли – было неясно; поэтому, увидав мало-мальски пологую осыпь, Тимофей свернул на нее. Лошади восприняли это почти без протеста. Они похрапывали и с опаской поглядывали вниз, но ноги ставили уверенно, именно там, где под рыхлым слоем обнаруживалась опора. Застрявшие на осыпи кусты и молодые деревца выглядели вполне живыми, и это обнадеживало, что, потревоженный помехой, склон все же не запротестует обвалом.
Потом они шли через редкий кустарник. Трава была жесткой и редкой; суглинок, интересничая, пытался вытолкнуть гальку, намекая, что некогда знавал иные времена. Горчил слабый запах пересохшей на солнце коры.
Они вышли к броду, но остались в кустах, затаились. Мало ли что. В доте немцы вполне могли организовать пост, хотя бы на первое время, пока дот не разоружат. Пройти мимо было может быть и благоразумно, но невозможно. Во-первых, сентиментальное чувство. Ведь красноармейцев выдернули из дота насильно, как морковки из грядки, а хотелось отделиться без боли и с теплом в душе. Во-вторых, раз уж представился случай, дот нужно было взорвать. Зачем? Объяснить это непросто, но они знали, что так будет правильно. В-третьих, перед уходом они могли запастись провиантом, который в дороге (а им предстояла очень долгая дорога) никогда не лишний.
Тимофей послал Ромку: «Погляди – что да как. Но без риску!» – «Вот только этого недоставало – рисковать!..» – возмутился Страшных, стягивая сапоги. «Ты зайди через таемный хiд, – подсказал Чапа. – Як я остатний раз рыбалыв, то не зачыныв люка…» – «А про ихний орднунг тебе доводилось слышать?..»
Ромка (вот свойство, которое всегда изумляло в нем Тимофея) выдохнул – и словно утратил материальность, вес и плотность. Тенью проплыл через кусты, скользнул в воду, вынырнул уже на том берегу – и исчез.
Его не было довольно долго; наконец он появился из приямка и дал знак рукой: давайте сюда. Они прошли бродом, ведя в поводу лошадей, которые на ходу, но без жадности, прихватывали розовой изнутри нижней губой теплую бурую воду. На берегу, рядом с люком, лошадей расседлали и пустили пастись; здесь трава была не в пример плотной и сочной. Ромку застали с лопатой: он засыпал кучки говна, которые появились рядом с приямком в мелких воронках от мин. «Сходи, глянь, – сказал он Чапе, и мотнул головой в сторону ямы, в которую они прежде складывали убитых немцев, – эти парни не из твоего ли села? А то ведь манера одна: где жрут – там и срут…» – «Они что – люк в кладовой не заперли?» – спросил Тимофей. – «Наверное – не заметили. К нему было столько привалено!.. Я чуть жилу не надорвал, пока сдвинул его вот настолько, чтобы протиснуться внутрь…» – «То я в куток всэ звалыв, колы прыбырався, – сказал Чапа. – Мешок з брикетами, та мешок iз сухарями. И з мукою… А покласты на мiсце вже не встыг…»
Дух в каземате был тяжелый. Чужой. Вот так, когда входишь в комнату, где давно лежит тяжело больной человек, или к старику, который почти не выходит из жилища и уже не замечает ни слоя пыли, ни хлама, который по-хозяйски разлегся где пришлось, – первым тебя встречает этот дух, вестник неспешной смерти. Нос – он проворней и опытней глаза. Глаз всегда на второй руке. Его дело – подтвердить, зафиксировать аргументы тому, что уже знаешь. Поэтому глаз не спешит. Да и куда спешить, в самом деле, если и так все понятно?..
Дух в каземате был иной, непричастный смерти, а все же мерзкий.
Теперь – что увидел глаз.
А он увидел, что в каземате не прибирали с тех самых пор. Наверняка – ни разу; уж такое непотребное нарушение устава сержантский глаз цепляет сходу. В углу валялись банки из-под сгущенки и консервированной колбасы, и рваные пакеты из-под каш. На полке распахнутой амбразуры – немытая миска. Рядом с подъемником – как их и поставили – тускло поблескивали латунью два снаряда, осколочный и бронебойный; гильзу от фугасного отпихнули под стенку за стереотрубу.
В пирамиде стояли три немецких карабина и медведевская винтовка с артиллерийским прицелом. Три МГ – тю-тю, а ведь Тимофей надеялся…
Вошел Залогин – и счастливо улыбнулся:
– Как воскликнул один великий поэт: ну вот, наконец я и дома. Эка славное местечко!..
– Пушкин? – поинтересовался Ромка.
– Нет. Хотя так мог бы и он.
Тимофей подошел к амбразуре.
Шоссе привычно трудилось. Ущелье выжимало из себя автомобили и повозки. Перед переправой они попадали в теснину, потому что берег был завален стройматериалами: саперы собирали новый мост. И только сделав s-образный маневр, автомобили и повозки выезжали на понтоны. Но и здесь регулировщик не давал им воли, пропускал с паузами. Зато уж на этом берегу водители отводили душу – кто как мог.
– Первым делом, – сказал Тимофей, – и это касается каждого: генеральная уборка. Во всех помещениях.
– На кой ляд? – запротестовал Ромка. – Ведь все равно же взорвем.
– Тогда зачем ты прибирал срач?
– Ну, знаешь ли…
– Здесь не должно остаться немецкого духа.
– Так вместе с духом и взорвем!
– Красноармеец Страшных! – Давно от Тимофея они не слышали этой раздельной командирской речи! – Запомни: когда ты прибираешь – все равно что, – ты прибираешь в своей душе…
Потом они поели, здесь же в каземате расстелили попоны и улеглись спать. Койки в кубрике, где еще недавно спали враги, никого не прельстили. «Я подневалю», – вызвался Медведев. Он знал, что не сможет уснуть. Возвращение в дот наполнило его неожиданной радостью. Здесь каждая деталь, каждая мелочь согревала его. При товарищах он сдерживался, но теперь он позволил себе подержаться за стену (без цели и без желания что-то конкретно почувствовать – просто подержаться), сесть в креслице наводчика, закрыть глаза и положить руку на ствол пушки, пройтись в пространстве каземата туда-сюда, как делал это столько раз прежде, только тогда это пространство наполнялось мерным перекатом десятков мушкетерских сапог: кррам, кррам, кррам… Он знал, что это переживание ушло навсегда, но память о нем… Разве память о таких мгновениях хоть чем-то уступит самому яркому переживанию реальности?.. Нет, он не мог пожаловаться: ведь и прежняя его жизнь (разумеется, он имел в виду жизнь его души) знала много прекрасных минут – благодаря людям, книгам, благодаря матери; но дот… дот помог Сане стать самим собою; таким, каким прежде он только мечтал быть. Самое важное, и, может быть, самое дорогое для него место на земле. Конечно, был еще и родной дом… но дот перекрывал все!
Саня подумал: сегодня его не станет…
Прислушался к себе…
Ничего.
Ничего не шевельнулось в нем; сердце не отозвалось. Причем Саня не удивился этому. Значит – все правильно, так и должно быть. Мало того: Саня вдруг понял, что если бы дот остался, если бы продолжал быть вот таким, каков он сейчас, – постепенно старея, ветшая, зарастая пылью, ржавчиной и травой, забывая свою короткую яркую жизнь, равнодушно принимая пошлые надписи на стенах и испражнения на когда-то отполированном солдатскими башмаками бронированном полу, – это было бы не то! Не достойно его. Вот ярчайшее подтверждение старой истине: нужно вовремя уйти со сцены. Остаться в памяти тех, кто тебя знал, ярким, гордым и непобедимым. Вечным. Только погибший с мечом в руке достоин находиться одесную Одина!..
Дело шло к вечеру.
Солнце уже утратило яркость, обрело очертания; на него уже можно было смотреть. Оно делало вид, что примеряется: не опуститься ли в ущелье? – но Саня знал, что это всего лишь репетиция того, что будет нормой когда-то осенью. Впрочем, и осенью увидишь такое не часто. Ведь осень – пир циклонов. Осенью они напирают с запада, и если иногда позволяют выглянуть предвечернему солнцу, то разве что от скуки и с непременным условием, что оно будет мягким и не станет лепить теней. Кстати – вот они, тени. Еще час назад их не было, а сейчас они выделяют каждое дерево, каждую рытвину, привязывают к ним внимание, бегут впереди повозок и машин. Между прочим: отчего их так мало?..
Саня глянул в сторону переправы. И увидал танки. Десятка полтора, не больше. Они были уже на этом берегу, стояли неровной цепочкой, съехав на обочину, с заглушенными моторами. Что там случилось?
Саня выдвинул стереотрубу. Вот он, ответ: понтонная переправа пустая (кто успел – проехал), и выезд к ней пустой, зато где-то с середины s-образного проезда, и дальше, сколько можно разглядеть – сплошной металл. Танки стоят впритык, в два-три ряда. Очевидно, в узком месте кто-то заглох или сломался – и вот пробка.
Саня тронул Тимофея за плечо:
– Товарищ командир… – Тимофей открыл глаза. – Танки…
Он сказал тихо – но услышали все.
Тимофей поднялся легко; один взгляд в стереотрубу… выпрямился, закрыл глаза… Нужно было подумать, оценить, взвесить… ведь он командир! он обязан крепко подумать перед тем, как примет решение… Но голова была пустой. И в душе пусто… Он прислушался к себе – и понял, что ошибся: в душе был покой.
– И что ты думаешь по этому поводу, красноармеец Медведев? – спросил он, не поворачивая головы, как когда-то, давным-давно, задал такой же вопрос – над телом Кеши Дорофеева – красноармейцу Залогину.
– Что я думаю, товарищ командир… Я думаю, что мы – люди присяжные… как сказал когда-то в сходной ситуации один капитан по фамилии Миронов…
Если бы Саня мог – он бы добавил, мол, наше дело – не считать врагов, а убивать их. И еще бы сказал, что если родина выбрала для нас это место – здесь и будем стоять. Но столько слов сразу… и таких слов… Такие слова нельзя выпускать из сердца. Без их неисчерпаемой энергии сердце окажется способным только на физиологическую функцию. А что еще обиднее: произнесенные – они девальвируются в звук, причем звук пошлый и неловкий, как звук вырвавшихся газов.
Тимофей повернулся – и встретился глазами с Залогиным. Что скажешь ты?
Залогин пожал плечами. Произнес:
– Ad impossibile nemo tenetur…
Для подзабывших латынь приведем перевод этого давнего богословского принципа: никто не обязан совершать невозможное.
– А если по-русски? – терпеливо спросил Тимофей.
– Если по-русски… ведь мы потом себе не простим, если упустим такой случай.
Тимофей взглянул на Ромку. Не потому, что хотел от него что-то услышать (что он скажет – всегда известно наперед), а чтобы не обиделся – мол, обошли вниманием. Кивнул ему – и повернулся к Чапе:
– Ты прибирал внизу… как у нас со снарядами?
– А шо! – сказал Чапа, – наш запас звесный: восемь штук осколковых, три ящика хвугасов та три ящика броневбойных… Те-те-те! – то я збрехав, товарышу командыр. Адже один ящик розтрощеный, и там тiльки три броневбойных. Выходыть, в купе – тринадцять. А з оцим, – он пнул стоящий рядом снаряд, – чотырнадцять…
– Снарядов совсем немного, – сказал Медведев. – Разрешите, товарищ командир, я их все сразу подниму через люк, чтоб под рукой были. Они никому не помешают.
Восемь (нет, девять – девятый вот он) осколочных снарядов, фугасных – пятнадцать, бронебойных четырнадцать. Тридцать восемь снарядов; через час-полтора стрелять будет нечем. А если попрет пехота – чем отбиваться? Крупнокалиберные разбиты; три МГ, подобранные на склоне в первую же ночь осады, исчезли; выходит, надежда только на пулемет, реквизированный у пана ротмистра…
Сказал Медведеву: – Разрешаю. Чапа, поможешь ему… – Затем – Ромке и Залогину: – Мотайте к лошадям, тащите сюда пулемет и патроны.
Сам занялся прицелом к пушке.
Он не спешил. Во-первых, дело пустяк: там отвинтил – здесь привинтил. Во-вторых, состояние легкости (вот оно, точное слово: не пустоты, а легкости) не покидало его. Ему было хорошо. Он не думал, что будет через минуту и через пять минут, и через час. Он мурлыкал еле слышно «У самовара я и моя Саша» (не потому, что любил эту мелодию – он относился к ней никак; но вот она всплыла, и, спасибо ей, заместила потребность думать), удивляясь себе: ведь последний раз он напевал что-то… даже и не скажешь сразу – когда это было. Уж наверное – еще до войны… В-третьих, опоздать он никак бы не мог. Вот – пушка, вот – снаряды. Хочешь – стреляй прямо сейчас, хочешь – выжидай…
Наконец и у немцев что-то сладилось: на переправу выполз танк. Тимофей глянул в прицел. Сталь на перегибе s-образного проезда поплыла, стали различимы отдельные машины. Ожили и те, что стояли на обочине. Они пока не двигались, но уже заводили моторы. Расходились и танкисты, курившие небольшой группой.