355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Акимов » Дот » Текст книги (страница 42)
Дот
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:30

Текст книги "Дот"


Автор книги: Игорь Акимов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 43 страниц)

Режиссер опять не понял, но его это не смутило; как вы уже знаете, он не собирался залезать в психологические и словесные дебри.

«Разберемся на месте, – сказал он. – Сегодня я должен прочувствовать атмосферу, вибрации пространства, в котором буду снимать. Даст Бог – завтра проснусь с пониманием, как реализовать свой замысел. А вы, дорогой оберст-лейтенант, – если мне сегодня удастся вас зацепить – а в этом я не сомневаюсь, ведь вы – сразу видно – умный человек…»

Режиссер запутался в словах. Он вдруг испугался, что этот оберст-лейтенант сейчас действительно развернется – только его и видели! Он чувствовал: нужно сказать что-то особенное, неожиданное, а где это неожиданное возьмешь, если привык к мыслям простым, которые и не мысли вовсе, а информация? Когда столько лет работаешь в примитиве – однажды вдруг обнаруживаешь, что уже и думаешь так же.

«Короче говоря, – сказал режиссер, – это не личное дело. Мы с вами должны решить задачу государственной важности. Мы должны поддержать дух нации! Кстати: при удаче это может стать трамплином в вашей карьере…»

Все еще не снимая приклеенную улыбку, оберст-лейтенант отрицательно качнул головой.

«Это не для меня, – сказал он. – „Дух нации…“ – Приправленная иронией, его улыбка обрела неожиданную глубину. – Увольте! И не заблуждайтесь на мой счет: я не герой, а обыватель. То, что вы слышали про мой так называемый „подвиг“… Поверьте: никакого подвига не было. Просто так сложилось. Что же до карьеры… Господи! ну поглядите на меня внимательно: неужели я похож на человека, который ради карьеры оторвет от стула в уютном кафе свой зад?.. И последнее: мне неловко напоминать, но в вашем распоряжении лишь два часа. Ведь завтра утром я должен быть уже в своей дивизии…»

Последняя фраза… Последнюю фразу, даже самую безобидную, всегда лучше не произносить, – это аксиома. Удар уже нанесен; ну так отскочи! Перекрой кран. Не давай сопернику шанса!.. Так нет же. Инерция, блин. Словесное недержание. Мол, дело сделано, чего уж теперь; можно и расслабиться… А вот нельзя! нельзя расслабляться! Пока не убедился, что глаза соперника уже заволокла смертная пелена, – нельзя поворачиваться к нему спиной! Еще раз повторю: дело не в смысле последних слов, а в их наличии. Последняя фраза – это хвостик веревки, результат вашей небрежности, за который вы даете сопернику шанс зацепиться. Это неосознанное приглашение к ответному слову…

Еще раз повторю: дело не в смысле слов. Режиссеру было, что ответить. Но не было уверенности. Помимо воли он смотрел на этого оберст-лейтенанта снизу вверх, он знал, что никогда и ни за что не смог бы повторить то, что естественно и просто (а иначе это бы не получилось) сделал этот милый человек, а уж если бы смог, то это событие осталось бы в его жизни самым-самым; это стало бы вершиной его жизни! А оберст-лейтенант – это же видно! – старается о своем подвиге не думать, а может быть (и режиссер готов был в это поверить) рад был бы все это поскорей позабыть… Мне повезло, – думал режиссер, – я вижу материализованное величие души. Но оно не вмещается во мне! Я уже знаю, что не смогу этого осмыслить, а значит и переварить. И как же – в таком случае – я собираюсь это запечатлеть на кинопленке? Причем так, чтобы в это поверили все…

Лучше не думать совсем. Иначе вообще ничего не сделаю. Нужно просто снимать – и все. Довериться чувству – а там как бог даст…

«У нас нет выбора», – сказал он.

«Не понимаю…» – Оберст-лейтенант был терпелив и вежлив.

«Господин министр пропаганды имел разговор с вашим генералом, – сказал режиссер. – Полагаю, что завтра вы получите письменное предписание. Вы поступаете до конца съемок в мое распоряжение. И не только вы. Нам подбросят подразделение, не меньше роты, чтобы у меня под рукой была и массовка…»

Не в ту сторону я поехал, – в который уже раз за эти сутки подумал майор Ортнер. – Ничего доброго из этого не выйдет…

Он выдохнул воздух (оказывается, какое-то время он не дышал) и поглядел по сторонам. В этом месте северный склон ущелья отступал от реки на полторы сотни метров, и когда-то – должно быть, еще в прошлом веке, а может и раньше, – его приспособили для отстоя. На въезде был трактир, замшелый до верха черепичной крыши. Его фундамент сложили из валунов, а стены – из огромных промасленных бревен. Вдоль дороги стояли аккуратные дощатые столы, с которых крестьяне торговали своей обычной снедью. За ними, ближе к горам, стояли в две, нет – в три шеренги грузовики, автофургоны и повозки. Спуск к реке был пологий, очень удобный, выложенный камнями для защиты от весеннего размыва. На скалах противоположного берега четко выделялась полоса сухих водорослей – уровень, выше которого вода обычно не поднималась. Судя по всему, дорогу никогда не заливало.

Майор Ортнер спустился к воде. Металл на подметках горно-егерских ботинок слегка проскальзывал на камнях. Отсюда дорога была не видна, ушам сразу стало легче: привычный шум остался где-то наверху, уступив место осколкам эха, отраженного скалами. Чтобы услышать плотные струи, нужно было наклониться к ним. Майор Ортнер наклонился к прозрачной воде. Здесь было мелко, между камнями желтело большое – метр на полтора – пятно песка. Лучи пробившегося между горами солнца материализовались в воде, как бы обтекая каждую стеклянную струю. Над самым дном, испятнав его своими тенями, стояла стайка молодой форели. Было видно, как они еле шевелят хвостами, плавниками и жабрами. Вода была холодной; после нее во рту оставался вкус металла. Майор Ортнер выпил две пригоршни, расстегнул рубашку, не снимая куртки умылся и с наслаждением растер водой шею и грудь. Ничего, – сказал он себе, – ничего. Теперь я знаю, как мне быть… Снял кепи, смочил голову, но это уже ни на что не повлияло. Поднялся к дороге и сказал режиссеру: «Поехали…»

«Надеюсь, вы не против сесть в мою машину? – сказал режиссер и показал на открытый белый лимузин. Он был огромный, плоский, с выдвижными площадками, очевидно, для каких-то операторских нужд. – Мы могли бы сразу начать работу…»

Майор Ортнер кивнул.

Режиссер кликнул оператора. Тот выбрался из фургона, стоявшего впритык за лимузином. Оператор нес на плече громоздкую кинокамеру, должно быть, тяжеленную, потому что, неся ее, оператор был вынужден крениться в противоположную сторону, чтобы центр тяжести был между ступнями. Он мельком, но все же успев прицениться к лицу, взглянул на майора Ортнера (ведь ему придется во время съемки этого лица иметь в виду наивыгоднейший ракурс), и, не открывая дверцы, перелез на привычное место в третьем ряду кресел лимузина. Режиссер открыл дверцу второго ряда и сделал приглашающий жест: «Прошу…» Подбежал Харти. «Господин оберст-лейтенант, можно и мне с вами?» Захотел увидеть себя на экране. И чтобы родители увидели, ведь это куда убедительней любого письма. А уж приятели обзавидуются!.. «Садись…»

Движение было не таким плотным, как две недели назад (неужели всего две недели? а чувство такое, словно целая жизнь прошла; или целую жизнь провел во сне, и так от него устал, так устал…), колонны, пусть и неторопливо, двигались почти без задержек, но это не имело значения: обочина была пустой, если есть желание – обгоняй помаленьку. Правда, несколько раз, объезжая стоящие машины, пришлось втискиваться в общий ряд, но их впускали без помех: лимузин впечатлял.

Режиссер пока не доставал пустыми расспросами.

Посмотрел на них – и опять закрыл: глаза были перегружены отпечатками прошлой жизни, новому места не было. Не только в глазах, но и в душе. Чтобы не просто существовать, но жить, нужно было прямо сейчас остановить лимузин, выйти из него, и уйти… Но куда уйдешь, если по собственному малодушию попал в глубочайшую колею, а сил, чтобы выбраться, уже нет… или пока нет…

Танки растянулись на добрый километр, затем звук моторов изменился. Майор Ортнер опять открыл глаза. Теперь слева от них двигалась артиллерия и грузовики с солдатами. Значит, это не танковая, а механизированная дивизия. Режиссер глядел куда-то себе под ноги, может быть – на сцепленные кисти своих рук. Очевидно – у него были проблемы.

В третий раз майор Ортнер открыл глаза, когда почувствовал в воздухе перемену. Это была не свежесть, нет; напротив – повеяло теплом; и сквозь бензиновую гарь, сквозь сырость от реки и тяжелый хвойный настой – проступил, побеждая их, легчайший, едва уловимый аромат. Полевые цветы. Приехали.

Ущелье раскрывалось неторопливо; треугольник неба впереди уже наливался предвечерней голубизной. Она была все ближе, ближе – и вдруг распахнулась во всю ширь. Слева опять были танки. Режиссер почуял поживу. Он привстал, держась за спинку кресла водителя, и кричал оператору сквозь грохот моторов: «Снимай, Курт! Снимай! Крупным планом: пушки, траки, гренадеров, броню. – Его свободная рука стремительно тыкала во все это. – А потом – следуя за направлением танковой пушки – панорамируй на холм!..»

Они мчались вдоль танков, холм летел на них, сухой, обугленный к вершине, и дот был виден так отчетливо! – и раскрытая во всю ширь амбразура, и легкая тень над изломанной грудой железобетона, который прежде был куполом… Эта маленькая легкая тень… Еще мост гудел под колесами лимузина, когда майор Ортнер понял, что это – флаг. Он знал, что это означает, знал, кто поднял флаг, и мгновенно сообразил, что нужно делать. Сейчас – немедленно – не теряя ни секунды открыть дверцу лимузина – и вывалиться в траву. Или просто перемахнуть через борт. Там, в траве, была жизнь… Но он уже знал, что не сделает этого, как не сделал бы этого прежде и не сделал бы никогда – если бы остался жить. Он сидел и смотрел в амбразуру, и когда увидал вспышку – еще успел понять, что этот выстрел – в него. Какая-то сила сорвала его с кресла, и тоскливый, протяжный крик вырвался из его груди: «а-а-а-а-а!..» Но он кричал «Катя!»: «К-а-а-а-тя-а-а!». И вдруг увидал отца. А потом – огромное, в полнеба, лицо. Лицо было из света, проступило светом из голубизны, и в его глазах было столько ласки и такой покой… «Я предал, – успел подумать майор Ортнер, – но Ты все равно любишь меня. Спасибо Тебе…» И когда в следующее мгновение пламя обволокло его и сталь пронеслась сквозь его податливое тело, – он уже не почувствовал этого, потому что Анна успела подхватить его душу и понесла ее туда, где ширился и наливался силой свет.

22. Окончание

– Ну шо, товарышу командыр? Чи не пора вже й до своiх?

Чапа сполз к Тимофею в воронку, отложил автомат, снял пилотку, сбил с нее землю, затем стряхнул землю с волос. Было тихо. На востоке, уже в единственном месте между гор, рдел, угасая, закат. Горы были черными, словно их вырезал ножницами из черной бумаги уличный умелец, изготовитель моментальных портретов. Закат был налит между двух гор, как красный портвейн в бокал, чистый на просвет, и живой, как живое вино. Но его свет уже не светил, и потому река была уже не видна, и долина погружалась в лиловую тьму. Отступавшие автоматчики едва угадывались на склоне, хотя всего несколько минут назад каждый из них был различим; во всяком случае, прицеливание не составляло труда. На шоссе – знакомое зрелище – догорала цепочка костров. В их слабых бликах уже никто не мельтешил – смысла не было.

Ах, да, – ведь Чапа что-то сказал…

Чтобы вспомнить – пришлось сосредоточиться. А для этого сначала сдвинуть, как колпак, восприятие боя, в котором Тимофей все еще находился.

Еще час назад Тимофей был уверен: имея опыт огневой поддержки, которую создавал своим атакам давешний майор, его уже ничем не удивишь. Оказывается – ошибался. Оказывается, простыми средствами – пулеметным и автоматным огнем – можно доказать тебе, такому бывалому, даже в скоротечном бою успевающему держать ситуацию под контролем, – доказать тебе, что весь твой опыт и хладнокровие ничего не стоят, когда в жалкий холмик выброшенной снарядом земли, в холмик, за которым ты пытаешься укрыться, впиваются одновременно десятки пуль. Ты не умещаешься в мелкой воронке от снаряда, вся твоя надежда – на этот жалкий холмик, который стал частью тебя, частью твоего большого тела, и оттого ты ощущаешь каждую впившуюся в этот холмик пулю, ощущаешь, как каждая роется в земле, буравит ее, ищет прохода к тебе; мало того, ты ощущаешь импульс разочарования пули, когда она вдруг с тупым стуком натыкается в рыхлой тьме на свою свинцовую предшественницу…

Темнело быстро. Немцы не успевали охватить холм, и потому наступали с одного направления – со стороны реки, в полукилометровом промежутке между шоссе и старицей. В атакующей цепи было несколько пулеметов, и каждый замолкал лишь на несколько секунд, когда пулеметчики – под прикрытием остальных – перебегали выше по склону. А из долины, с бронетранспортеров, лупили крупнокалиберные. Бронетранспортеры стояли открыто, дугой, недосягаемые для автоматов, из которых отбивались красноармейцы. Должно быть, на фоне темного склона дульное пламя автоматов было прекрасным ориентиром. Бей – не хочу. К тому же, посчитать по вспышкам дульного пламени до пяти (нет – до четырех: у Тимофея был с собой «шмайссер», но стрелял он все же из винтовки, ею и сбил спесь с пулеметчиков в бронетранспортерах; конечно, в сумерках разглядеть пулеметчиков не мог, но если представляешь, как человек стоит в кузове бронетранспортера за пулеметом… в общем – получилось), – так вот, немцы видели, что против них всего лишь четверо, а их-то было уж никак не меньше сотни, причем все – автоматчики (о пулеметах вы уже знаете), и патронов они не жалели, на каждую вспышку отвечали десятки стволов. Никто из них конечно же не сомневался, что еще минута-другая… Если честно – был момент, когда и Тимофей подумал: все; вот теперь – конец. Это когда умолк МГ, которым работал Залогин. МГ, на котором все держалось. Конечно, и у МГ были паузы, когда Залогин перекатывался в соседнюю воронку, но это были именно паузы, именно так и воспринимали их и наши, и немцы; в бою это нутром чуешь: пауза – или умолк навсегда. И тут все поняли – как оно есть. Правда, немцы не сразу поднялись: уж больно хорош был пулеметчик. Они не сразу поверили в свою удачу, потом все же решились…

Дело не в пулемете… Конечно – и в пулемете: против МГ не разбежишься. И когда он умолк – именно из-за этого Тимофей подумал: вот теперь – конец. Он ждал, ждал, – а пулемет не стрелял; но когда немцы поднялись – оттуда, с того места, где в последний раз работал МГ, зафыркал «шмайссер». Господи!.. – воскликнул про себя Тимофей, только одно это слово (не имя, а слово: других слов у него сейчас не было), но оно точно выразило чувство, которым залило сердце. Все-таки жив Герка!.. Ну – кончились патроны; ладно; главное – живой!..

Он знал, что теперь им осталось жить какую-то минуту, может – и того меньше, но счастье было сильней любого знания. Он отложил винтовку (автоматчики сблизились с красноармейцами настолько, что крупнокалиберные уже не стреляли – в сумерках можно было перебить своих), взял «шмайссер» – и очень удачно вступил в ближний бой: уложил сразу трех автоматчиков, которых не видел Залогин: они подбирались к нему с фланга по рытвине.

Вот тогда и случилось то.

То, чего не понял Тимофей: автоматчики залегли. А потом стали отползать. Не все сразу, но в общем-то все. И уже не стреляли…

Как говаривал Ван Ваныч: о непостижимом нет смысла думать; его следует принимать; с благодарностью…

Почему-то вспомнилась басня о двух лягушках, попавших в кувшины с молоком, но Тимофей сразу знал, что здесь другой случай.

Чапа терпеливо смотрел на Тимофея. Он ведь что-то сказал… что-то, поразившее Тимофея…

– Что ты сказал?..

– Кажу – може, пора и нам, товарышу командыр.

Ага… вот теперь дошло… Он все еще был наполнен боем, но способность думать уже возвращалась к нему.

– У тебя остались патроны?

– Та трошки есть…

– Сколько?

– А я знаю? Мэнэ не вчили рахувать – скiльки я стрiльнув.

Автоматчики отошли уже достаточно далеко. Сейчас ударят пушки.

Тимофей приподнялся. Вон Залогин, вон Медведев… ага – вон и Страшных. Все глядят на него.

Тимофей махнул им рукой и пошел к доту.

Пушки не стреляли.

Красноармейцы забрали всю еду – ее оставалось не так уж и много; забрали гранаты; запаса патронов к немецкому оружию не было совсем, но они как-то не сомневались, что разживутся. Наглухо закрыли амбразуру. Оставшись один, Тимофей стал готовить дот к подрыву. Часовому Медведеву было не положено знать о тайниках, в которых заложена взрывчатка, но когда много дней рядом никого нет, и ты не знаешь, чем себя занять… Первую нишу он обнаружил случайно, а потом уже осознанно искал – это было интересно – и нашел все. Тимофей вставил взрыватели, проверил исправность проводки и заряд аккумулятора (к счастью, немцы подзаряжали его аккуратно – им ведь нужен был свет в кубрике и в каптерке), затем соединил его растяжкой с дверью в каземат, – и выбрался через тайный ход. Ребята сидели на песке. Навьюченные кони терпеливо ждали. Тимофей и здесь установил растяжку, и только тогда они направились к броду.

Все молчали. За последнее время они научились молчать.

Вода была теплой. Хотелось хоть малейшей прохлады, но прохлада была только где-то возле дна, не выше колен. Впрочем – и за то спасибо.

Взобравшись по срезу противоположного берега, они обулись и пошли через заросшую кустарником пустошь, наискосок, туда, где, по их расчету, можно было углубиться в горы без проблем.

Под ногами скрипел песок, лошади ступали почти неслышно. Глаза привыкли к темноте, но различали слабо. Когда за спиной громыхнуло и все вокруг на миг осветилось, хотя и неярким светом, красноармейцы обернулись и увидали уже оседающий взрыв, тускнеющее пламя, озаренное свечением сгорающего воздуха. Потом все погасло: там нечему было гореть.

– Как ты считаешь, – тихо сказал Медведев Чапе, – почему немцы вдруг отступили?

– Тут все просто, Саня, – сказал Чапа, и положил руку на его высокое плечо. – Думаю, то був нам знак, що Господь имеет на нас вiды. А по-простому – ще якусь роботу.

У Сани отпустило в груди; он даже улыбнулся.

– Ты в самом деле так думаешь?

– А як же!.. – сказал Чапа.

Почему я написал эту книгу второй раз

Мне было десять лет, когда я увидал тот дот.

Не помню, куда мы ехали, как оказались в том месте.

Уже два года, как закончилась война.

Из концлагеря мы возвратились в дом родителей моей мамы, в дом, где прошли ее детство и юность. Наш дом был взорван еще в 41-м, я туда ходил однажды. Огромная груда кирпича, из которой торчали железобетонные балки, следы пожара на уцелевшей внутренней стене. Правда, тротуар был расчищен и рельсы посреди улицы блестели. Потом, когда на месте руины появился безликий шестиэтажный дом, построенный пленными немцами, я катался по этим рельсам на трамвае. Трамвай был деревянный, с открытыми подножками, с которых мы лихо соскакивали на повороте под визг колес.

Следы войны были повсюду.

В сквере на Красноармейской стояла зенитка. Разумеется, не на колесах, а на станине, иначе ее бы укатили. Возле нашего дома на Немецкой, прямо под окнами, была свалка воинского лома: трупы самолетов, танков, пушек и броневиков; ну и всякое безликое железо. Свалка поднималась до второго этажа и тогда казалась мне очень большой. Помню, что мне нравилось забираться в кабину «мессера». Все, что можно было ободрать, там давно исчезло, но воображению много не надо.

Помню надпись «HALT» (дальше неразборчиво – размыли дожди), набитую известкой по трафарету на кирпичной стене конторы извоза. Извоз был сразу за нашим сараем; он обслуживал Владимирский рынок и толкучку. Лежа на крыше сарая, можно было наблюдать за извозчиками, совершенно особой породой человеков. Позже, читая Исаака Бабеля, я понял, чем они меня доставали. Двор был залит лошадиной мочой и усыпан какашками. Я ни разу не видел, чтоб их прибирали.

Еще помню одиноко истлевающий кружок веревки на перекладине наших красивых деревянных ворот. Почему он уцелел – затрудняюсь сказать. На этой перекладине в том же 41-м немцы повесили моего деда, бабушку и тетю Любу, которой тогда было 16 лет.

Давно это было.

Так вот – о доте.

День был жаркий, а река – желанна, как оазис. Мы покупались, поели, что бог послал, и тогда отец предложил мне сходить к доту. Отец был инженером-строителем; в его незаурядном послужном списке был и бункер штаба Киевского военного округа. Правда, отец об этом помалкивал: наша семья в полном составе уже имела опыт трех концлагерей. Отца влекло к доту профессиональное любопытство.

Он мне сразу сказал: это наш дот; я знаком с его конструкцией. Осмотрелся – и назвал год подрыва: 41-й. Об этом свидетельствовали воронки от бомб и снарядов. Земля, ветер и вода уже сглаживали их, но по размерам некоторых воронок можно было догадаться, какой глубины они были прежде. Чтобы стереть прошлое – нужно время.

Воронок было столько!..

И гильзы – наши и немецкие – на каждом шагу.

Несколько снарядных гильз тоже валялись поблизости – их разметало взрывом. Но на северном склоне, метрах в тридцати от дота, они лежали в воронке, уже полузасыпанные, грудой. Я догадался, что сначала их складывали аккуратной стеночкой, которая потом рухнула.

Отец смотрел, смотрел на смятые бочки, потом засмеялся: «Остроумно! За что только не ухватишься от беспомощности…»

Взрыв разорвал, как консервную банку, пол в каземате, но стальной купол выдержал удар. Освобождаясь, взрывная волна приподняла один край купола, а потом в этом не стало нужды, потому что железобетонные стены смело – и купол просел, наискосок, в образовавшуюся пустоту.

Залезть под него не удалось, но пушку мы видели; собственно, не саму пушку, а часть ствола. «Мортира, – сказал отец. – 122 миллиметра…»

В те годы оружие было обыденной вещью; на толкучке можно было купить что угодно. Но тот дот произвел на меня впечатление. Что-то в нем такое было, даже во взорванном. Я рассказал о нем своим друзьям, и мы мечтали, как подрастем – и съездим к нему; прокопаем нору вовнутрь – и там будет наш «штаб». Где копать – я знал точно: отец нарисовал мне план дота. Как сейчас помню: синим и красным карандашами, на задней обложке тетради в клеточку, поверх столбиков таблицы умножения. Отец не вникал – зачем это мне надо; ну – интересуется хлопчик…

Я вырос – но не забыл дот. Правда, вспоминал редко, по случаю, может – раз в несколько лет. Он запал мне в душу, как зерно, которое во тьме земли ждет влагу и тепло, чтобы в урочный час реализовать свою жизненную программу.

Что послужило толчком к реализации – уже не помню; да и так ли это важно? Сорок лет назад… Я жил в Переделкине. Зима была изумительная. И такая же весна. Писалось легко. Я был вдохновлен ожиданием и рождением сына Васи; этот праздник души и сейчас угадывается на некоторых страницах прежнего «Дота». Писание помогало сбросить пар, найти равновесие; иногда удавались страницы, которые и сегодня я считаю достойными. Но удовлетворение было… скажем так: относительным. Потому что я ведь собирался написать совсем иную книгу! С той же пружиной, что и теперь, с теми же героями. Но тему судьбы, которая уже тогда привлекала меня более всего, я собирался раскрыть через парадоксальное решение ситуации. Она угадывается в сне Тимофея в прежнем тексте, и в «эскизе романа» – в ремейке. Так сказать – памятник мечте. Которая – теперь уже очевидно – никогда не будет реализована. Франц Кафка может не волноваться.

Получилось – как всегда – то, что получилось.

Получился лубок.

Я не имею ничего против лубка. Замечательный, предельно демократичный жанр. Многие наши писатели, в том числе и великие, устав от бесплодных попыток поднять веки Вию, отводили душу, развлекая публику байками. Я оказался в отличной компании.

Успех был полный. «Библиотека приключений», стотысячные тиражи и такие же переиздания. При этом книгу можно было купить только с «нагрузкой» – была в те годы такая манера у книготорговцев.

Одолевали и киношники.

Успех примирил меня с «Дотом», но не изменил отношения к нему. Моя неудовлетворенность усугублялась еще и тем, что «Доту» полной мерой досталось от редакторов и цензуры. Было удалено и изуродовано множество эпизодов, причем сопротивление автора преодолевалось простым аргументом: «Будешь артачиться – книга вообще не выйдет…» Один умелец – тем же болевым приемом – умудрился изменить даже заголовок (это случилось в «Библиотеке приключений»): назвал повесть «Легендой о малом гарнизоне». Видимо, решил, что так будет красивше…

Для меня «Дот» стал калекой.

И моя душа не приняла его.

Я не смог его полюбить.

Поверьте: если мне не напоминали – сам я никогда не вспоминал о нем: защитная реакция души.

Я не думал, что когда-нибудь вернусь к «Доту», но в последние годы мода на military стала возвращаться, издатели вспомнили о моей книге, – и посыпались предложения о переиздании. В это время я работал над романом «Храм», вещью совсем иного уровня. И стоило мне представить, как читатель, покоренный «Храмом», пожелает прочесть еще что-нибудь того же автора, и откроет свежеизданный, постаревший на сорок лет лубок… Разве есть такие деньги, которые могут компенсировать разочарование читателя? С таким осадком на душе, думал я, читатель, пожалуй, уценит и «Храм», и во всяком случае – больше не откроет его. Сами понимаете, для меня не было дилеммы: издавать – не издавать. Конечно – нет. И всем издателям я отказал.

Но мне было любопытно: каким образом в их планах появился «Дот»? Понятно: на планете плохая погода; все искусства больны; литература деградирует и огромное большинство книг умирают после первого прочтения; наконец – конъюнктура… И все же – почему? почему именно «Дот»? Оказалось, что помимо конъюнктуры был и духовный момент: все эти издатели читали «Дот» еще сорок лет назад, будучи школьниками и студентами. И еще тогда он пророс в их память, то есть – в душу. А душа не знает срока давности…

Тут было о чем подумать.

Тем более что и моя душа (которая живет своей жизнью, которая лучше знает, что мне надо), трудилась не без успеха. Душе не укажешь. Она выбирает путь к Господу, который мы осознаем лишь потом, вдруг обнаружив себя там, где вовсе не предполагали быть.

Теперь я невольно вспоминал, как трудился над «Дотом». Я писал – как дышал: не думая о вдохе и выдохе. Моим единственным ориентиром (спасибо отцу – это его урок) было правило: если что-то делаешь – делай так хорошо, как только можешь. Оказалось, что это и есть самое главное. Самое главное для самовыражения. Но тогда я умел так мало! Мне не посчастливилось встретить учителя, который бы научил меня искусству создания живого текста. Но я старался. Выручало чувство меры (потом я это назвал критичностью). Благодаря чувству меры я уже тогда видел: вот эта фраза (абзац, страница, эпизод) у меня настоящая, а то, что возле – так, пересказ, имитация, сотрясение воздухов. Мне и сейчас нравятся те куски текста, которые сорок лет назад я считал удачными. Формирование критичности завершается к тринадцати годам, а мне в пору работы над «Дотом» было уже тридцать три.

Поздновато для ученичества?

Но я продолжал учиться и следующие сорок лет, и сейчас учусь. Каждый день. Не из нужды – нравится. Столько радости подарила мне эта учеба! и я надеюсь – еще подарит. А вот когда учиться станет скучно – это будет знак: приехали…

Итак, взбадриваемый телефонными наскоками издателей, я все чаще вспоминал о «Доте». Он пока не стучал в мою дверь, но был где-то рядом: я ощущал его присутствие. Повторяю: о переиздании в прежнем виде искушения не возникало – это было исключено; но если восстановить первоначальный вариант и кое-где пройтись по тексту «рукой мастера»…

Мне бы вовремя спохватиться, приструнить себя, но любое насилие мне противно; осознав в себе напряжение (например – за рулем; или в ожидании чего-либо), я тут же расслабляюсь. В общем, я пропустил момент, когда еще можно было с помощью другой литературной работы отодвинуть его, как говорится – перебить карту, а потом уже не подпускать к себе. Это всего лишь элементарный прием культуры мышления: едва нежелательная идея (воспоминание, факт) появляется на пороге – вы тут же, сразу, немедленно переключаете свое внимание на что-нибудь иное. Так действует каждая мама, если ее малыш поранится или проявит неуместное любопытство: «погляди, какая птичка полетела!»

Короче говоря, я не заметил, как «Дот» прижился во мне. Да так прочно!.. Пришлось признать: чтобы освободиться от него естественным путем, есть единственное средство: заняться им.

Ладно, сказал я себе, обойдусь малой кровью. Буду править не по книге, а по рукописи, чтобы явить «Дот» в первозданном виде.

Это было легкомысленным решением.

Судите сами. 1) Ведь первым палачом «Дота» был автор (уж если правда – то до конца). Я писал не то, что хотел, а то, что дозволялось. И так, как дозволялось. Как любой нормальный человек, я был больше сработанного государством прокрустова ложа. Приходилось быть цензором самому себе, а что может быть губительней для текста? То есть, окололитературные чиновники-мясники были уже на второй руке… Спрашивается: возможно ли восстановить то, чего на самом деле никогда не было? восстановить то, что когда-то я только мог бы написать?..

И 2) теперь я был другим. Мне-то кажется, что я все тот же, но ведь за прошедшие сорок лет моя душа прожила такую непростую жизнь. Сегодня я вижу иначе и делаю иначе. Правда, мера осталась прежней, но теперь никакая сила не заставила бы меня покривить душой. Спрашивается: а не пожалею ли я потом о своей снисходительности к прежним грешкам? смогу ли полюбить реанимированный «Дот», ведь он не станет больше прокрустова ложа, в котором вырос…

Уже первый абзац показал, что я забыл, с чем придется иметь дело. Стало ясно, что из легкой прогулки по тексту ничего не выйдет. Книга была из другой эпохи и написана другим человеком. Правке не подлежала. А поскольку, как вы уже знаете, у меня есть принцип: никогда себя не принуждать, не насиловать ситуацию, по возможности все делать с любовью и в охотку (это тоже наука моего отца), – я отложил прежний текст и написал «Дот» заново. Как и все мои книги – он о судьбе. И о прекрасности жизни. Прекрасности каждого ее мгновения. Старую бочку наполнил новым вином. Как всегда – получилось то, что получилось. Сам я получил от этой работы бесценный дар: я понял, кто я есть. Понял только теперь. Бывает.

Я знаю, что ремейк всегда проигрывает. Это понятно: что может быть привлекательней молодости, ее непосредственности, обаяния и наивного задора? Никакое мастерство не способно конкурировать с воздействием этих изумительных достоинств. Тем не менее – я отважился на ремейк. И не жалею об этом. Я не собирался соревноваться с прежним автором «Дота». Хотя бы потому, что не помню, о чем тогда думал, что хотел этой книгой сказать. Надеюсь – ничего высокого; больше всего меня бы устроил ответ, что книга была всего лишь средством избавления от зуда. Я не знаю, у кого получилось лучше – у меня теперешнего или у того меня, который был на сорок лет моложе (скорее всего – эти книги и сравнивать нельзя), – об этом судить тебе, читатель. Теперь ты – на каждой странице – мой полноправный соавтор. Который между моих строк и моих слов – в паузах – видит свою книгу. Надеюсь, ты будешь более снисходителен, чем я, к своим трудам. Напоследок скажу лишь одно: я старался; я делал так хорошо, как мог. Как меня учил мой папа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю