Текст книги "Прощай, Рим!"
Автор книги: Ибрагим Абдуллин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Ибрагим АБДУЛЛИН
ПРОЩАЙ, РИМ!
Часть 1
ГОДЫ, ДОРОГИ И СИНЕЕ МОРЕ…
1
По дну морскому тащится якорь. Тяжелая цепь натянулась струной. Динь-бом, динь-бом… Будто кандальный звон… Снизу, из машинного отделения, доносится рокот мощных дизелей. Скажешь, загнали туда стаю хищных зверей, и вот рвутся они на свободу – воют. Наверху, на палубах, исступленно стучат тысячи сердец. Стучат гулко, словно бы тоже силятся разворотить грудную клетку, выскочить на простор, обернуться в чаек, кружащих над кораблем, и полететь…
Леонид не отрываясь смотрит на цепь. «Почему она так медленно тащится? Почему так лениво-спокойны матросы? Еле двигаются, да еще резинку жуют. Просто зла не хватает!..» А солнце жжет вовсю, точно мстит кому-то. В небе даже намека на облачко нет. До того оно ясное, до того синее – трудно человеческому глазу выносить этот ослепительный блеск. Всесветно прославленное своей чистотой и синевой неаполитанское небо!.. На море тишь. Нет, это не тишина даже, это глубокий и безмятежный сон. Сколько ни вглядывайся, морщинки малой не приметишь на бескрайней сапфировой глади.
Покой и дремотность мира вокруг выводят Леонида из себя. Так бы и схватил кого-нибудь, тряхнул, пронзил гневным взглядом, гаркнул: «Отчалим мы, наконец, или нет?..» Мимо проходит матрос. Негр. Жует резинку и беззаботно бубнит себе под нос какую-то песенку. Леонид и вправду схватил его за локоть, крепко сжал и спросил:
– В чем дело? Чего вы тянете?
Матрос ничего не понял. Дружелюбно улыбнулся, показав жемчужные зубы, и хлопнул Леонида по плечу:
– Карошо!
Сообразил Леонид, что негр всего-то рядовой матрос и, конечно, от него ни капельки не зависит, когда они отчалят. Сообразил, смутился, решил извиниться:
– Эй, товарищ, камрад.
Тем временем стих пронзительный лязг якорных цепей в клюзах и внезапная дрожь сотрясла корпус огромного корабля. Леонид побежал на корму.
– Наконец-то.
Корабль словно бы нехотя стронулся с места, и в ту же минуту грянуло дружное «ура!». Советские солдаты, одетые в американскую военную форму, обнимались, целовались, пожимали руки друг другу, и тысячи пилоток и беретов взлетели ввысь – к неаполитанскому ясному небу.
– Домой!
– В Россию!
– К родным берегам!
– Чао, Италия!
– Чао, чао!
– Да здравствует свободная Италия!..
Всколыхнулись и те, кто стоял на берегу. Портовые рабочие и провожающие замахали платками и скандировали:
– Привет русской земле!
– Чао, Руссия!..
Молоденькая пышноволосая девушка в туфлях на стоптанных каблуках закричала вдруг голосом, полным отчаянной тоски: «Иванио!..» Прислушалась к эху, откинула с лица обеими руками растрепанные кудри и снова позвала:
– Иванио!
С палубы, весело улыбаясь, откликаются на ее отчаянный зов два десятка Иванов;
– Чао, белла, чао!
Девушке кажется, что отвечает ее Иван. Она тоже улыбается сквозь слезы.
Но тут, перекрыв зычным басом весь этот шум и гвалт, кто-то затянул «Катюшу». И сотни итальянцев на берегу, словно по команде, подхватили песню. Мелодия была та же, но слова другие:
Свищет ветер, воет, воет буря,
Но везде, как дома, партизан…
Девушки дарят им губы, сердце,
Ночью темной звезды их ведут! [1]
Леонид подошел к запевале. Это был парень из Сибири – Петр Ишутин. Он прищурился, слегка склонил голову и поет, вкладывая в песню всю силу, всю душу.
– Стало быть, домой, Петя? – говорил Леонид, положив руку на могучее плечо сибиряка.
– Дожили-таки до этого дня, Леонид Владимирович. Домой!..
Глаза Ишутина расширились и словно бы дымкой подернулись. Он часто-часто заморгал. Отвернулся в сторону.
Леонид – человек отнюдь не сентиментальный. Сызмальства слышал пальбу из винтовок и грохот канонады, хорошо знает, на шкуре своей испытал, почем фунт лиха. Но бывают в жизни такие мгновенья, звучат такие Белова; что мягчеют даже железные люди. «Домой… На родину, в отчий край…» Он взглянул на небо – ясное, чистое, будто душа ребенка. Скажешь, никогда оно не аало ни горя, ни заботы. А ведь сколько раз его ширь Юлосовали клинки молний, сколько раз застилал горячи пепел, извергаемый Везувием… Но все прошло, как изгладилось из памяти, и вот опять небо лучится ослепительным блеском.
С чего-то так закололо в сердце, что Леонид едва покачнулся. Снова положил руку на плечо Ишутина. Тот вздрогнул и повернулся к нему.
– А где остальные? – спросил Леонид, стараясь скрыть от друга лавину чувств, выбивших его из равновесия.
– Там они. – Петр кивком указал вперед. – На самой корме.
– Пошли к ним.
– Пошли!
Держась за поручни, они пробрались к стоявшим в обнимку товарищам.
– Леонид Владимирович, проходите в середку!..
– Как по-вашему, командир, это сон или явь?
– Явь, друзья мои, явь!..
За кораблем тянется белый, чешуйчатый шлейф из несметного числа юрких пузырьков. Жизнь каждого из них мгновенна, но пока корабль движется, ряд их нескончаем… В вышине снуют вечно голодные, неуемные чайки. Они падают стремглав, будто пикируют, на море и, белой грудкой коснувшись волны, с писком взмывают-ввысь. То ли радуются, что удалось остудить соленой влагой крыло, изнывшее от этой нестерпимой жары, то ли сердятся, что никто не догадался бросить им корочку хлеба.
За бортом показался небольшой скалистый остров. Справа от Леонида стоял Сережа Логунов. Он был роста маленького и имел привычку морщить бровь, словно ребенок, затаивший обиду на взрослых. Но теперь Сережа вдруг заулыбался и провозгласил:
– Капри! Это же Капри!..
– Ну и пусть! – равнодушно буркнул Сажин. – Или ты впервой в жизни остров увидел?
– Мужик! – беззлобно ругнулся Сережа. – Тут Горький жил, тут Ленин бывал!
В прозрачном небе над островом мелькнула черная точка. Она стремительно приближалась и росла. Теперь было видно, что летит величавый, огромный орел. Все дружно задрали головы и впились глазами в ширококрылого царя птиц. А орел между тем замер над кораблем, словно бы выискивая кого-то на многолюдной палубе. Потом, сделав круг, устремился обратно к скалистому острову. Из крыла его сорвалось перо и, плавно раскачиваясь, упало в белопенную борозду за кораблем. Упало и сгинуло.
Когда-то военная гроза вот так же оторвала Леонида и его товарищей от большого могучего крыла и забросила далеко-далеко, на неведомую чужбину. Земля та, чужая и древняя, носила звонкое имя – Италия. Однако они были люди, они боролись, и не смогла поглотить их жадная прорва судьбы, как поглотила сейчас клокочущая пучина перо с орлиного крыла…
Корабль вырвался на простор Средиземного моря…
– Средиземное море самое светлое в мире, – мечтательно говорит Сережа Логунов. Затем отчеканивает, будто читает какой-то справочник: – У берегов Сирии прозрачность воды достигает шестидесяти метров.
Леонид заглядывает за борт. Вода синяя-синяя, точно глаза его Маши.
– Дельфины! – кричит опять все тот же Логунов.
Все поворачиваются туда, куда показывает Сережа.
Там резвятся, гоняясь друг за другом, дельфины. Их горбатые спины мелькают над водой, пропадают в глубине и снова появляются на поверхности. Кому же веселиться, если не им. Они-то в родной стихии…
Приглашая на обед, прозвучал гонг – Леонид остался на палубе. Потом пришла пора ужинать – Леонид не сдвинулся с места. Уже отстала орава крикливых чаек и не резвятся дельфины, лишь изредка над головой пролетают истребители, эскортирующие корабль… А Леонид навалился грудью на железный поручень и весь долгий день смотрел на море, на бугристый след, протянувшийся за кормой, на белую дорогу в густеющей синеве.
Дорога. Дороги.
Ему-то всегда и все желали доброго пути – счастливых дорог. Мать – когда он поехал учиться в город. Учителя его – когда он кончил техникум. Маша – когда он отправился на войну. Счастливого пути и возвращения домой с победой.
Однако дороги, по которым пришлось шагать Леониду, не всегда были добрыми и гладкими. Ухабистыми, скользкими, в рытвинах оказались пути его жизни…
Едва солнце скрылось за горизонтом, внезапной черной тьмой заволокло и море, и небо. Ему невольно вспомнились долгие, нежащие сумерки на русских равнинах… Хотя ночь и не принесла желанной прохлады, теперь было не так знойно. И дышалось легче. Леонид достал из котомки одеяло, расстелил тут же на палубе, лег, вытянулся. Мимо прошел матрос-негр, с которым он разговаривал перед самым отплытием.
– Карошо?
– Хорошо, гуд!..
Хорошо, хорошо… Все хорошо, что хорошо кончается. Скоро они ступят на родную землю, и Леонид в тот же день попросится на фронт.
2
…Петроград. Нарвская застава.
Каждый день на утренней заре хриплый гудок Путиловского завода вырывает Леню из теплых объятий отца. Услышав заводской гудок, отец осторожно вылезает из-под одеяла, ласково, едва касаясь кудрявых волос Лени, погладит его по головке и торопливо одевается. Мальчик сквозь дрему слышит, как он о чем-то тихонько шепчется с мамой.
– Сегодня?
– Да.
– Ладно, пусть приходят…
Лене не разобрать, о чем у них идет речь, потому что отец укрыл его с головой толстым одеялом. Осталась маленькая щелка, в которую можно смотреть одним лишь глазком. Высунуть голову или откинуть одеяло никак нельзя – заметят и в другой раз постелят ему рядом с братьями. А спать тут, на батькиной кровати, одно удовольствие. Как улягутся, отец рассказывает сказки. Вспоминает про пятый год, когда ходили к кровавому царю Николаю, просили хлеба, а вместо хлеба их угостили свинцом. В голосе его горечь и гнев, хотя и говорит он шепотком. Леня слушает, затаив дыхание, и сжимает крохотные кулачки. Потом ему становится очень жалко убитых рабочих, и он украдкой вытирает слезы.
– Не горюй, – говорит отец, утешая сына. – И на нашу улицу придет праздник.
– Папа, а когда придет он, этот праздник? – спрашивает Леня, прижимаясь к отцу.
– Ладно, спи. Ты еще маленький. Подрастешь и все поймешь. – Отец похлопывает его по спине и отворачивается к стенке.
Лене ни капельки не хочется спать. Ему видится, как на их улицу является светлый праздник, как разгуливает он сам, нарядный – в белой рубашке, в черном пиджаке, в каком ходят буржуйские сынки, – и вдосталь ест из кулечка расписные пряники. И хотя ему нисколько не хочется спать, мальчик угревается, засыпает.
Владимир Кузьмич сует под мышку узелок, куда жена положила краюху черного хлеба с пятком холодных картофелин, целует в лоб Арину Алексеевну и отправляется на завод.
А Леня спит, посапывая, под толстым одеялом. Может, ему снится, как он вволю лакомится пряниками с красным пояском. Но может статься, он мастерит бомбу, чтобы убить злого царя…
Вечером к ним приходят гости. Один, два, три, четыре, пять… пять и еще один… Очень много дяденек. Руки у них большие, такие же, как у Ленькиного отца, ладошки шершавые, и в трещинках поблескивает металлическая пыль.
Хотя руки у них жесткие и тяжелые, но сами они очень веселые, и добрые люди. Каждый раз приносят Лене и его братьям леденцы или пряники, а хозяюшке, Арине Алексеевне, то плиточный чай, то ореховую халву. Многих из них Леня знает уже по имени. Вон сидит дядя Коля, бородка у него круглая, щетинистые усы желтые, будто обгоревшие. Дядя Коля очень много курит и смешно так выпускает дым из носу. Другого зовут Наумыч. Он высок и костист. А когда хохочет, от его раскатистого баса звенит посуда на полке. Но нередко случается, что Наумыч раскашляется, словно простуженный, тогда он отворачивается в сторону, закрывает рот платком и никак не уймется. Смотреть и то жалко!
Арина Алексеевна приносит ему воды: «На, выпей, Наумыч…» Тот утирает слезы, выступившие на глазах, пьет, благодарит.
Когда бывают гости, Арина Алексеевна застилает стол полотняной, в клетку, скатертью, приносит соленые огурцы, квашеную капусту, лук, нарезанный тонкими кружочками, и каравай ржаного хлеба, а Владимир Кузьмич достает из рваного валенка бутылку водки. Леня давно приметил: который уж раз, как приходят эти дяденьки, отец тащит все ту же бутылку с щербинкой на горлышке.
Едва отец успевает разлить водку в маленькие, с наперсток рюмочки, как в дверях слышится мычание Козулина, живущего на первом этаже:
– Мир честной компании! Надеюсь, не помешал?
Козулин – городовой. Ни для гостей, ни для хозяев приход его не в диковинку. Отец Лени вскакивает, как солдат:
– А-а, Спиридон Мефодиевич! В самый раз подгадал. Милости прошу к нашему шалашу. – Отец оборачивается к Лене, подмигивает ему. – Сегодня вот день рождения Леонида Владимировича, надумали спрыснуть малость, чтоб лучше рос. Давай проходи, садись.
Спиридон Мефодиевич толстыми жирными пальцами берет мальчика за подбородок:
– Вот как? А я, негодник, явился, стало быть, с пустыми руками. – Он старательно роется в карманах. – Нет. Ломаного гроша не завалялось. Тетя Нюра все вчистую подмела. Ну ничего, казак, я тебе завтра настоящую полицейскую свистульку куплю, ладно? А сколько тебе стукнуло, Ленька?
– Пять, – отвечает Леня и почему-то дрожит мелкой дрожью.
А почему, собственно, он дрожит? Спиридона Мефодиевича, что ли, боится? Или… или его пугает то, что отец обманывает? Да, да, батька говорит неправду. Леня родился зимою, а сейчас на дворе весна. Он открывает рот, словно бы собираясь запротестовать, но Спиридон Мефодиевич, которому не терпится выпить, торжественно поднимает рюмку над головой и орет во все горло:
– За здоровье императора всея Руси!
Ему подливают и подливают. Он опрокидывает рюмку за рюмкой и приговаривает:
– За победу над проклятым германцем!
– За будущего начальника полиции – Леньку Колесникова! Ура!
Несмотря на бедность, у Колесниковых часто празднуют дни рождения Миши, Лени, Коли, Сережи и даже полуторагодовалого Витьки. Кроме того, справляют именины матери и поминки по бабушке.
Если бы Козулин не был таким олухом, он давно бы сообразил, что здесь что-то не так. Уже в этом году третий, кажется, раз празднуют день рождения все того же Лени. А в чем тут была собака зарыта, Леня понял потом, когда вырос.
Второй год, как Россия воюет с германцами и австрияками. А конца войне все не видать. Почти каждый день по улицам Петрограда проходят колонны солдат. У них за спиной тяжелые котомки, через плечо скатанные, словно хомут, шинели, на поясе зеленые, круглые котелки. Идут солдаты, распевают: «Соловей, соловей, пташечка! Канареечка жалобно поет…» Уезжают на фронт. А оттуда или совсем не возвращаются, или приходят без ноги, как дядя Саша, устроившийся сторожем в «Гастрономии» Окурова, без руки, как дядя Леша, крестный Лени… Еще впотьмах выстраиваются огромные хвосты за хлебом, солью, керосином. Народ вслух, не таясь, проклинает войну, царя, буржуев. Жандармы рыскают, словно псы, выглядывают, вынюхивают, но в сердце народа с каждым часом накипает гнев.
В такую вот пору и собирались подпольщики на квартире рабочего Путиловского завода большевика Владимира Кузьмича Колесникова праздновали дни рождения детей, справляли именины. И все у них получалось так гладко, что не только раскрасневшийся, будто вареный рак, городовой Козулин, но даже и сама Арина Алексеевна поначалу ни о чем не догадывалась. Все стало ясно и ей и детям много позже, когда двадцать седьмого февраля семнадцатого года сбросили с престола Николая Кровавого. Лене тогда было всего-то шесть лет, но память, будто сокровище, сберегла все подробности того дня.
…Пришел домой, вернее, стремительно ворвался Владимир Кузьмич, в черной кожаной тужурке, в такой же фуражке и с алым бантом на груди. С порога крикнул:
– Ариша! Ариша-а! Николашку скинули! – Он подхватил Леньку, подбросил чуть не до потолка (Владимир Кузьмич был на редкость высокий, сильный человек), подбежал и крепко обнял Арину Алексеевну.
– Ой, Володя! Да как же мы будем без царя-то? – Спросила Арина Алексеевна, побледнев. – Смута пойдет, беспорядки.
– Без царя? Мы, Ариша, без царя превеликолепно заживем! Довольно, триста лет маялись под пятой растреклятых Романовых. Нас, друг мой, миллионы, и ты не бойся, мы наведем порядок…
Между тем к ним явились Наумыч, дядя Коля с прокуренными усами и еще несколько незнакомых людей. Шумят, хохочут, подталкивают друг дружку. Удивляется Леня: взрослые дяденьки, а расшалились, словно ребятишки. И у всех на груди алые ленты. У дяди Коли к тому же винтовка со штыком. Только поздоровались, и Наумыч затянул «Варшавянку». Сразу же раскашлялся, чуть не задохнулся, но песню подхватили другие и пели так громко, что сотрясались стены двухэтажного дома. Но почему-то на этот раз городовой Козулин не распахнул дверь их квартирки, не пробубнил, из-под припухших век оглядывая собравшихся: «Надеюсь, не помешал?..»
…Годы не только отбеливают волосы человека, не только бороздят морщинами его лоб (это еще не так-то страшно), годы, словно ржа, разъедают память человека. Время беспощадно стирало из памяти облик отца, многое Леня представляет и помнит лишь по рассказам старшего своего брата Миши или матери. А вот день, когда свергли царя, и день, когда отец ушел на фронт, оборонять Петроград от Юденича, сто лет проживет, не забудет…
Владимир Кузьмич и на этот раз очень торопился. Он был в шинели, в папахе, на рукаве была красная повязка. Он прислонил в углу винтовку со штыком, такую же, какая была тогда у дяди Коли, строго предупредил: «Смотрите, не подходите близко, пальнет!» – и побежал куда-то. В тот день дома были только Арина Алексеевна и Леня.
И случилось так, что мама на минутку ушла к соседке. Леня подскочил к винтовке, вытянул шею и заблестевшими глазенками стал разглядывать. Уже совсем было собрался пощупать руками, но вернулась мама, прикрикнула:
– А ну-ка марш!
Леня очень неохотно отошел в сторону. Эх, если бы он был таким же большим, как папа или дядя Коля!.. Глазом бы не моргнул, на фронт отправился… А такого… кто ж его отпустит?..
Сидел Леня у окна – то на улицу смотрел, то, облизываясь, косился на винтовку – и вдруг захлопал в ладошки:
– Мама, в лавку молоко привезли!
– Правда? Ой, благодать-то какая! Ведь, почитай, неделю молока не видели…
Арина Алексеевна кивнула на винтовку, погрозили пальцем и подхватив бидон, помчалась в лавку.
Леня тихонько спрыгнул с подоконника и, хотя дома не было ни души, крадучись и озираясь, подобрался к заветному углу. Сначала одним пальчиком тронул холодный стальной ствол, потом проверил, остер ли штык. Опустился на корточки, повозился с затвором, подергал предохранитель, поиграл прицельной планкой, снова вцепился в предохранитель и, собрав все свои силенки, сдвинул его с места. Обрадовался, аж языком прищелкнул. Потом зажмурил глаза, нажал на спусковой крючок. И, оглушенный, шлепнулся задом на пол. С потолка на голову посыпалась штукатурка.
На выстрел прибежала мама. Побелела, как полотно, еле дышит.
– Сынок?! – Прижала Леньку к груди. – Жив!
Да, Леня был цел и невредим, только штанишки были мокрые да зуб на зуб не попадал.
Почему-то и отец, и мать ни одного сердитого слова не сказали. Батька даже по голове погладил и усмехнулся:
– Поздравляю тебя, Леня, с боевым крещением. Только впредь старайся в врага попасть, а не в потолок пали.
В тот же день он уехал на фронт в сторону Нарвы.
3
Петроград отстояли, Юденича отогнали, но на Путиловском осиротела «Кузьмичова печь», а дома остались без отца пятеро мальчишек. Старшему, Мише, двенадцать, а Витьке и трех еще нет. Арина Алексеевна всю жизнь хлопотала по дому, кухарничала, стирала, шила ребятишкам штаны да рубашонки. Кроме этого, она ничего не умела делать. Впрочем, теперь даже мастеровому человеку не просто найти постоянный заработок. Большинство заводов, фабрик и мастерских бездействует, а те, которые еще работают, тоже дышат на ладан… Как?быть? Мальцы за присест уплетают каравай хлеба. Вдобавок враг все не унимается, опять вот гадюкой ядовитой подбирается к городу.
«Володя, кормилец наш, на кого ты нас покинул?..»
Арине Алексеевне всего-то тридцать лет. Жизнь была трудной, и горьких дней на ее долю выпало больше, чем радостных, но, пока был жив Владимир Кузьмич, он не давал в обиду свою Аришу и детей своих. С ним было не страшно. А сейчас она жалостливо смотрит на четверых беспечных малышей, затеявших на полу шумную возню (Миша отправился в город, авось подвернется случай подзаработать), – смотрит, прячет лицо в ладонях и рыдает беззвучно: «Что мне делать, как выходить вас, деточки вы мои!..»
Последние слова мужа, когда они прощались, были о детях: «Если со мной чего случится, не падай духом, Ариша, власть теперь своя, в беде не оставят. Выучи ребят, на ноги поставь…»
«Тут бьешься, не придумаешь, как сберечь их от голодной смерти, а ты говоришь – выучи. Пятеро ведь. И такие они еще несмышленыши, что сердце заходится смотреть на них…»
Но прав был Владимир Кузьмич. Революция не оставила семью Колесниковых на волю божью. Пришли дядя Коля с Наумычем, заботливо расспросили обо всем, устроили старших, Мишу и Леню, в детский дом.
Странное это оказалось заведение. На нем, как и на всем вокруг, лежала печать переходного времени. Здесь прежде был Первый кадетский корпус, где учились сынки дворян и буржуев. Революция прервала карьеру будущих офицеров на начальных шагах, но в корпусе еще много оставалось барчуков, щеголявших в кадетской форме и гордо задиравших нос, полагаясь на титулы или на тугую мошну своих родителей. Одни ждут, когда за ними явится маменька или кто-нибудь из прислуги и заберет их домой. А пока что целыми днями валяются на койке, поплевывают в потолок. Другие, уже успевшие вкусить «радостей жизни», дуются в карты, зазывают к себе курсисток, ночь напролет хлещут шампанское и ведут разговоры о том, что если не завтра, то на следующей неделе большевики захлебнутся собственной кровью. На бедноту, на рвань, вроде Лени, они смотрят свысока, при встрече презрительно кривят губы и ухмыляются.
У кадетов уйма доброжелателей, им то и дело приносят булки, яйца и даже шоколад, а таким, как Леня, приходится довольствоваться осьмушкой хлеба, в котором не столько муки, сколько отрубей. И дважды в сутки хлебать пустые щи из кислой капусты. Живот западает, штаники не держатся.
Нарождается новый день – наваливается забота о хлебе насущном. Голодный паек особенно тяжело сказывается на Мише, потому что он много крупнее ребят своего возраста. Похудел парень, пожелтел, личико сморщилось, уж не поет он, как прежде, задорно: «Смело, товарищи, в ногу…» Слоняется из угла в угол, низко опустив голову. Между кадетами и сиротами частенько вспыхивают ссоры из-за еды. Воспитатели, большинство которых служило, когда здесь был еще кадетский корпус, поначалу прикидываются, будто ничего не видят, но если в схватке берут верх сироты, разнимают, ругаются: «Ах, какие хулиганы! Марш по своим комнатам! Не то сегодня же отчислим…»
Однажды за обедом кадет, сидевший рядом с Леней, проворно вытащил из своей тарелки два жирнющих куска баранины и спрятал под клеёнчатую скатерть. Увидел Леня мясо – слюнки потекли. Он повернулся к брату и зашептал:
– Мишка, Мишка, у кадета в супе было две вот таких, – Леня показал кулачок, – кусины мяса!
Миша выскочил из-за стола, зачем-то засучил рука ва, подошел к кадету.
– Эй ты, золотопогонник! Отдай-ка один кусок Лене! Не видишь разве, – он указал на брата, – исхудал совсем, в чем душа держится.
Кадет накрыл белыми пухлыми руками оттопырившуюся клеенку.
– Не дам! Это моя доля!
– А почему на твою долю попало два жирнющих куска, а Лене даже облизнуться не досталось?
– Не знаю. Стало быть, счастье у него такое. Не подходи, Альберту Францевичу пожалуюсь! – В глазах кадета были жадность и испуг.
– Коли добром не отдашь… – Миша стал отрывать пальцы кадета от скатерти.
Тот заверещал, будто девчонка.
– Не трогай! – и вцепился зубами в Мишину руку. – Убери грязную лапу, а то…
– А то? – передразнил Миша, ощерившись как волчонок.
– А то? – Кадет сложил нежные пальчики свои в кулачок и помахал перед Мишиным носом. – Смотри, какая увесистая штука!
Миша чуть не лопнул от злости. Запыхтел, покраснел. Так стоят они друг против друга: нарядный кадет, затянутый в талии, по-девичьи тонкой, ремнем, на пряжке которого выбит двуглавый орел, и большеголовый, коренастый Миша, поблескивающий голодными светло-синими глазами.
Буря еще не успела разразиться, как между ними просунулся Леня. Тоже сжал пальчики в кулак, приподнялся на цыпочки и поднес свою маленькую, но крепенькую «гирю» к лоснящимся губам кадета:
– А эта штука, по-твоему, сколько весит?
Все, кто был в столовой, дружно загудели:
– Уф-ф… Убил!
– Паяц!
– Молодец, Ленька!
Можно было считать, что конфликт исчерпан, но кадет Николь плеснул ковш масла в уже затухающий огонь. Он оттолкнул Леню, процедив сквозь зубы:
– Эй, поганый большевистский щенок!
– А ты буржуйский щенок, да? – Миша рассвирепел и содрал погон с плеча кадета.
– Ах, ты за погоны мои хватаешься, вшивая собака…
Николь двинул Мишу по зубам. Миша влепил ему по уху. Николь, схватившись за голову, заскулил, поплелся в сторону. Тем часом на Мишу налетел другой кадет.
Через минуту уже невозможно было разобрать, кто на ком сидит, кто кого лупцует, только было слышно, как на столе звенят тарелки и с глухим стуком сыплются удары на чьи-то спины и бока.
Трудно сказать, как долго тянулась бы эта схватка, сколько тарелок было бы перебито и сколько окровавлено носов, – войну не на живот, а на смерть прекратил Альберт Францевич. Его зычное: «Смирно-о!» – сразу остудило разгоряченные головы и заставило разжаться занесенные кулаки. В мгновенье ока все кинулись по своим местам. Некоторые даже успели подхватить ложки и давай шумно хлебать из уцелевших тарелок холодные щи. Только Леня все не унимается, оседлал кого-то и обеими руками дубасит по мягкому месту:
– Вот тебе, буржуй! На тебе, щенок! На!..
– Хватит тебе, Леня! – кричит ему тот.
Он открывает глаза и видит, что вцепился в своего родного брата Мишу.