Текст книги "Прощай, Рим!"
Автор книги: Ибрагим Абдуллин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
* * *
Проговорился ли кто, или немцы сами догадались по крутой перемене во всем облике пленных, только скрыть ничего не удалось. Подручные Зеппа шныряли и в бараке, и в мастерских, все пытались выяснить, откуда, через какую щель просочилась в лагерь весть о капитуляции Паулюса. А сам обер-лейтенант несколько дней совсем не показывался, – пил, наверно, без просыпу, траур справлял. Наконец как-то за полночь, часа в три, ворвался в барак и, выстроив пленных возле нар, забегал, как очумелый, из одного края в другой, орал, вопил, брызгал снлюной, пугал, стращал:
– Вы… скоты вы двуногие, собачьи дети! Рано вздумали радоваться. Фюрер такой реванш возьмет за Сталинград, что русская армия… что от русской армии пух и перья полетят. Россия на брюхе перед фюрером будет ползать. Говорю же, рано обрадовались! Понятно? Если понятно, пойте: «Чижик-пыжик, где ты был…» Громче, громче, не слышу…
И вдруг загремел грозный бас Ишутина:
Вставай, страна огромная…
Спервоначалу пьяный Зепп не разобрал, в чем дело, даже дирижировать принялся: «Так, дескать, так, сыпь веселее!..» Но через минуту он раскусил все же, что пленные поют что-то не то и совсем не так, как ему хотелось, и от злости чуть не лопнул.
– Замолчать! Замолчать, русские свиньи!.. – Обер-лейтенант выхватил парабеллум и яростно замахал им под носом у поющих.
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!..
Зепп выскочил из барака и вскоре вернулся в сопровождении четырех автоматчиков. Но пленные уже забрались на нары. В бараке было тихо. Лишь изредка кто всхрапнет или застонет во сне. Обер-лейтенант хлестнул стеком по железной печке и процедил:
– Я еще рассчитаюсь с вами, красные псы…
* * *
Наутро все ждали репрессий. Однако Зепп не показался. Поверку провел его помощник толстяк Труффель, с лицом пухлым и гладким, как у евнуха. Всю процедуру он проделал без всякой суеты, без крика, словно бы ничего особого не случилось. Даже раза два похихикал тонким, девичьим голоском.
Что это? К добру или к худу?
Пленные не знали, что обер-лейтенант Зепп был срочно вызван к начальству в Тапу. Труффель, конечно, слышал, какую штуку они отмочили нынче ночью, но, поскольку Зепп уехал, не дав никаких указаний насчет экзекуции, он не стал что-либо предпринимать. Больше того, он нарочно вел себя так спокойно и педантично, чтоб наглядно продемонстрировать и своим и русским разницу между ним, истинным пруссаком, и этим католиком – истериком и пьяницей. Понятно, что Труффель не посмел бы действовать в пику своему непосредственному начальнику, если бы ему не было известно, как третируют незадачливого Зеппа офицеры-пруссаки из местного штаба.
А Зеппу и вправду не везло в жизни. Он рос в благочестивой католической семье. Мать мечтала, что ее Курт станет священником. Поначалу все шло, как надо. Курт поступил на богословский факультет, но, когда к власти пришли фашисты, ему подумалось, что он легче и быстрее добьется успеха, служа не господу богу, а фюреру. Еврейские погромы, убийства коммунистов, допросы, пытки – здесь был простор кровожадным инстинктам долговязого истерика. Но на всю его жизнь, как клеймо какое, закрепилось за ним прозвище «патер».
Ему уже далеко за тридцать, а он всего-навсего обер-лейтенант, и грудь его бедна крестами. На фронте он, конечно, быстрее бы сделал карьеру, но в первые же дни войны с французами Зепп потерял руку, и его перевели на интендантскую службу. Сноровистые, нахрапистые коллеги Зеппа набили на этой службе карманы, а этот благочестивый изувер научился одному – пить лошадиными дозами шнапс.
Когда защитники Сталинграда начали перемалывать у Волги дивизию за дивизией, гитлеровское командование, испытывая острую нужду в «пушечном мясе», под метелку подмело в тылу и на оккупированных территориях всех офицеров, годных к отправке на фронт. В числе их оказался и начальник небольшого лагеря в Раквере, на место которого прислали однорукого Зеппа. Так он впервые встретился лицом к лицу с русскими. «Дикие славяне» – наголодавшиеся, исхудалые, в изодранной арестантской робе – отнюдь не походили на перепуганных туземцев, благоговеющих перед арийскими завоевателями. Гордые. Полные чувства собственного достоинства.
Обер-лейтенант Зепп разными способами пытался сломить эту гордость: кнут и пряник, провокация и унижение, голод и изнурительная работа – все было пущено в ход. Но оказалось, что русских можно убить, но нельзя победить… Кровью изойдут, а пощады не попросят… А ночью, ночью что они выкинули!.. Какую песню они пели?.. «Вставай, страна огромная…» Или он их из пулеметов всех перестреляет, или сделает лагерь образцовым и получит повышение… Или… Или.
5
Однако судьба приготовила ему еще один, и пренеприятнейший, сюрприз.
Прибыв в Тапу, он явился в кабинет оберштурмбанфюрера Туффа и не успел закрыть за собой дверь, как этот краснощекий – ткнешь, кровь брызнет, – раскормленный, будто породистый жеребец, гестаповец грохнул жирным кулаком по столу:
– Вы кто? Офицер фюрера или патер?
Протезная рука, поднятая для традиционного приветствия, дернулась и повисла в воздухе.
– Разрешите спросить, герр оберштурмбанфюрер, чем я провинился перед нашим фюрером?
– Ваша вина вот в чем, лейтенант…
«А почему он называет меня лейтенантом? Видит же, что я обер-лейтенант».
– Ваша вина, лейтенант Зепп, – повторяет тот, словно бы издеваясь, – вот в чем. Зная, что вы человек безвольный, как истеричная девчонка, я назначил вас комендантом самого маленького лагеря в округе.
«А что случилось у него в лагере? Не могла ж дойти сюда история с ночным пением? А так ведь его лагерь считался самым благополучным и спокойным…»
Туфф цедит сквозь зубы, словно ребенок, читающий по слогам:
– Даю три дня сроку. Или разыщете и повесите диверсантов, или…
«Диверсанты? В его лагере? Нет, герр оберштурмбанфюрер что-то путает. У них-то ведь и дел таких не делают, чтоб пленные могли диверсии совершать, все на виду».
Туфф прошел к окну и, стоя спиной к Зеппу, насмешливо спросил:
– А вы, лейтенант, знаете, о какой диверсии идет речь?
Зепп что-то невнятно забормотал. Гестаповец круто повернулся и посмотрел на Зеппа исподлобья. От этого взгляда на сердце будто камень лег.
– Брички и повозки, отремонтированные в ваших мастерских, на фронте не могут проехать километра, ломаются, рассыпаются. Только на днях, не получив вовремя боеприпасы, два наших полка попали в окружение. Теперь вы понимаете, как велика ваша вина, лейтенант Зепп?
– Понимаю, герр оберштурмбанфюрер, – промямлил Зепп, так и обмякнув, словно его мешком из-за угла стукнули.
– За это бы полагалось содрать с вас погоны…
– Так точно, герр оберштурмбанфюрер. Полагалось бы.
– Даю три дня. Или пеняйте на себя!.. – Туфф сделал пальцем замысловатый жест.
– Разрешите идти?
– Идите.
Когда Зепп открыл двери, сзади раздалось прищелкивание и призывный свист. Он повернулся к Туффу.
– Разрешаю вам самолично застрелить преступников. Не то слишком уж нежная у вас душа, просто голубиная. Не забывайте, Зепп, вы не в церкви, не пасхальную службу совершаете. Вы комендант концлагеря, а не патер.
– Благодарю за доверие, герр оберштурмбанфюрер!
На обратном пути Зепп губы в кровь искусал. «Я еще всем, всем покажу, чего стою. Такое сделаю, что впредь будут волком звать, а про патера навеки забудут…» Разошелся, стукнул в сердцах покалеченной рукой по железяке. Передернулся и скривился.
В лагере он не стал даже ждать, пока машина остановится, распахнул дверцу, выскочил, отрывисто приказал что-то вышедшему навстречу помощнику с лицом евнуха и побежал к себе в кабинет. Оказавшись один, он взял здоровой рукой ушибленную, понянчил несколько секунд и шлепнулся в глубокое, реквизированное из музея старинное кресло. Закрыл глаза. За окном зашумели пленные, прозвучала команда на немецком языке. Зепп не пошевельнулся. Надоело все. Все осточертело. Он уже ненавидел родную мать за ее религиозность, благочестивость. На господа бога злился за то, что тот не дал ему счастья родиться в семье прусского офицера… Вдобавок еще эта рука… Сволочи они, французы… Впрочем, довольно хныкать, он должен всем доказать, всем, что он достойный офицер великого фюрера. Должен!
– Герр обер-лейтенант, пленные выстроены, – доложил помощник.
– Гут! – Он встал, налил из фляги полный стакан водки, выпил, понюхал ломтик колбасы. – Пошли!
«Как начать разговор? Расставить ловушку или…»
– Бандиты, скоты двуногие! – завопил он, как только оказался перед строем. – Блаженствуете здесь у меня, словно в райских кущах, и вот же… – Зепп наобум тыкал стеком пленных и считал: – Один, два, три… девять, десять! Три шага вперед!
Один, два, три… десять! Три шага вперед! Сердце Мифтахова резанула мысль о том, что немцы уже пронюхали про пушки. Как же это могло случиться? Страшно жалко, что поврежденные ими орудия не попадут на фронт! Важно бы выяснить, каким путем дознались. Кто из часовых заметил, или доносчик сработал? Очень бы важно…
Всего отсчитали двадцать пять человек и поставили их лицом к строю. Среди них были Ильгужа и Сережа Логунов. Чего он замышляет? А-а… Понятно. Излюбленный прием фашистов. Или выдадут вожаков, или отправятся на тот свет.
Зепп все еще вопил голосом скрежещуще-хриплым, словно бы идущим из ржавой трубы:
– Бричку испортить или танк взорвать – все равно диверсия. По имперским законам за любой саботаж кара одна – смерть! – Он постучал стеком по фанерной доске, висящей на дверях барака, где большими буквами было написано «Ахтунг», а дальше шло перечисление всего, что запрещается пленным под страхом ужасной кары.
Отлегло от сердца у Мифтахова. Брички или танки. Стало быть, про орудия они еще ничего не знают.
– Ультиматум. Три минуты сроку. Если укажете мне бандита, который подбил вас на преступление, уговорил подпиливать брусья и оси на повозках и бричках, продержу вас голодными трое суток и помилую. Если же вы вздумаете скрыть преступника, вот этих сам пристрелю, а остальным по пятьдесят плетей. – Он отстегнул ручные часы и положил на ладонь.
Стоят пленные, молчат. Их жизнь сейчас в буквальном смысле на ладони долговязого обер-лейтенанта. Зубы стиснуты, губы сжаты. Эти уста теперь не разомкнуть и лезвием топора.
– Вторая минута… – Зепп нащупал здоровой рукой кобуру пистолета.
И на этот его жест строй ответил тем же тяжелым молчанием. Казалось, двести сердец бились в лад, будто одно сердце, и у всех в голове стучала одна мысль. Эту крепость не в силах был поколебать не то что пистолет Зеппа, а и артиллерийский залп. В строю более двухсот человек, более двухсот характеров. Может быть, среди них есть робкий, есть нытики, больные, вспыльчивые, легкомысленные, может быть, есть и трусы, но в эту роковую, грозную минуту они были едины, как гранитный утес. А двадцать пять, отсчитанных Зеппом, стараются не глядеть на тех, кто стоит в строю. Они гордо вскинули головы и смотрят в высокое небо.
Многие из этих двадцати пяти никакого представления не имеют о том, что делали члены дружины с бричками, но они понимают, что ненавистному врагу был нанесен ущерб, и одобряют действия товарищей.
Мифтахов, стоящий в строю позади Леонида, шепчет так, чтоб слышал только он:
– Дом без замка – бесполезный дом. Запомни, Леонид, дом без замка – бесполезный дом.
Леонид понимает, о чем речь: пушка без замка – не оружие. Дело на станции надо продолжать. Однако сказать что-нибудь в ответ он не решается. Напротив торчит Зепп и хорошо видит Леонида. Но почему Мифтахов нашел нужным заговорить об этом именно сейчас?.. Что он задумал?
– Драй! – прозвучал дикий, нечеловеческий вопль.
Солдаты навели автоматы на строй, откуда в тот же миг раздалось решительное и короткое:
– Я!..
Вздрогнул Леонид. Это был голос Мифтахова, который, выходя из строя, сжал ему руку и снова шепнул:
– Слышал, что я сказал?
– Слышал, товарищ… – Голос Леонида дрогнул и осекся.
Зепп поманил к себе Мифтахова, упер стек ему в подбородок:
– Ты? А я-то тебя тихоней, лайземаном считал. – Взмах, и на щеке Мифтахова осталась кровавая полоса. – Ты? А еще кто?
– Я один.
– С кем?
– Один.
– Так-таки один?
– Конечно! Разве же такие дела делают целой оравой? Сразу влипнешь. Когда маркировал готовые брусья, пилкой незаметно подпиливал.
– Комисса-ар?
– А вы давно знаете, что я комиссар, господин Зепп. – Он выпрямился, развернул плечи, и всем вдруг почудилось, что Мифтахов стал выше и грознее Зеппа. – Вы меня привезли сюда, чтоб я вербовал для вашего «Легиона предателей» продажные души, но они… – Мифтахов указал на стоящих в строю, – они предпочтут виселицу, но до такой подлой низости не дойдут.
Одобрительный гул прошел среди пленных. Обер-лейтенант Зепп выхватил вороненый, ядовито поблескивающий парабеллум и, словно на стрельбище, неспешно прицелился.
Ни один нерв не дрогнул у комиссара. Будто в лицо ему смотрит не холодный стальной пистолет, который навеки оборвет его жизнь, а просто детская игрушка. От такого спокойствия Зеппа в жар бросило, мысли в мозгу спутались, и он с остервенением нажал спуск. Раздался звук, словно кто в ладошки хлопнул. Но Мифтахов и не покачнулся. Зепп еще раз выстрелил, а комиссар все стоял и как ни в чем не бывало улыбался насмешливо. Зепп заморгал, ничего не понимая. И вдруг ему показалось, что перед ним стоит сотня грозных комиссаров и смотрит на него леденящими душу глазами, в которых написан приговор ему, Зеппу. Съежился обер-лейтенант. Задрожали поджилки, задергалась щека. Вот-вот грохнется, как подкошенный, и навеки станет посмешищем для асех.
– Труффель! – Он пробормотал что-то на ухо помощнику, забежал в штаб и, обессиленный, повалился на диван.
«Не немецкий офицер ты, а теленок, патер…»
* * *
Оказалось, что не суждено ему дописать свой роман. Первый и последний роман. Вот одна страница из незаконченной рукописи:
«…Для чего даются человеку ноги? Чтоб сначала он научился стоять на них без посторонней помощи, чтобы протопал вперевалку до порога, боднув лбом, растворил дверь и вышел на крыльцо… Пинком распахнул ворота, вырвался на улицу и пустился в долгое странствие. В странствие, которое будет продолжаться до последнего вздоха. Конец пути – он же конец жизни.
Для чего получает человек дар речи? Чтоб сказать „ма-ма“, чтоб, когда проголодается, попросить хлеба, по слогам выучить родной язык, молвить любимой „люблю“, а в последний час шепнуть последнее „прости“.
Для чего даются человеку руки? Чтоб тянуть их, растопырив пухлые пальчики, навстречу матери, чтоб взять лопату и копать землю, взять перо и писать стихи, чтоб перебирать клавиши, извлекая чудесную музыку, чтоб обниматься, встречаясь и расставаясь, а если нападет враг, чтобы бить врага…
Вот поэтому я люблю в человеке ноги, руки, глаза, уста, люблю человека…»
6
Трое суток пленным не давали ни крошки хлеба, ни капли воды.
Три дня, три ночи тело комиссара Мифтахова раскачивалось вниз головой на прибитом к высокому столбу поперечном брусе, где до сих пор висел обрубок рельса.
Как-то вьюжной ночью Леонид и Ильгужа сумели прокрасться сюда, но ничего поделать не смогли. Тело Мифтахова висело по меньшей мере на трехметровой высоте. Столб скользкий, не взберешься. Лестницу бы какую подтащить, но где ее достанешь? Впрочем, она бы и не помогла, столб на уровне человеческого роста ярко освещен прожектором, часовой с ближайшей вышки увидит и вмиг прошьет автоматной очередью.
* * *
Наконец Зепп получил повышение. Теперь он гауптман. Капитан. Как увидит Леонид новые погоны палача, так и кажется ему, что по ним струится алая кровь.
Ильгужа тоже никак не придет в себя. Кусок в горло не идет, и сон не в сон. Ночами он потихоньку слезает с нар, садится у открытой дверцы железной печки. Языки пламени отражаются в его глазах. Смуглое, скуластое лицо блестит, будто лакированное. Губы плотно сжаты, и тягучий печальный напев колышет грудь далеким, подземным гулом, словно рокочет вода в глубокой шахте. Охапка хвороста, которую он только что подкинул в печь, разгорается нехотя, потрескивает, шипит, стреляет. Искры попадают на сложенные на коленях руки, впиваются в кожу, но Ильгужа этого не чувствует, сидит сосредоточенный, недвижный. Он занят тем, что сдерживает рвущуюся на волю песню. Хлопцы-то устали, спят… Но нет, оказывается, спят, да не все. К нему на цыпочках подходит Леонид.
– Чего полуночничаешь?
– Сон не берет.
Леонид помешивает в печке кочергой, согнутой из тонкой проволоки. Хворост опять трещит, словно бы протестует, но огонь знает свое дело – сучья полыхают, и остается от них лишь уголь, лишь пепел.
– И днем и ночью все в глазах Мифтахов стоит. Какой был человек… Пожалуй, и братьев-то своих я так не любил… Будь у нас побольше таких смелых и умных людей, мы сейчас, может, не маялись бы тут…
А вот и Иван Семенович слезает с верхотуры, тоже примащивается около на корточках. Затягивается местной махоркой, перемешанной с сухим капустным листом, – дым такой горький, что слеза прошибает не только самого куряку, но и тех, кто оказался рядом. Посидел сн, послушал и тоже вмешался в разговор:
– Я своим темным умом рассудил так. Мифтахов зря погубил свою жизнь.
– Как так зря? – Леонид резко повернулся к нему. – Брось-ка обкуривать людей, этим твоим снадобьем только мух морить. На вот, у меня махорка есть. Правда, тоже наполовину трава да солома, но все же не то, что твоя тухлая капуста.
– Как так, говоришь, зря?.. – Иван Семенович оторвал краешек газеты «Фелькишер беобахтер» и скрутил козью ножку. – Был ли какой вред немцам от бричек, которые мы перепортили, или нет, а вот хорошего человека загубили.
– Аннушка ты, Аннушка… – вздохнул Леонид с ласковым упреком. – Десять с лишком лет в колхозе работал, а все норовишь рассудить, как единоличник. И вправду, темнота! По-твоему, значит, на задних ножках стоять перед ними и под их дудочку плясать?.. За все сочтемся!
– Оно, конечно, так. Сочтемся, но комиссара-то уже не воскресишь. Ежели бы шевелились потихоньку, делали то, что они приказывают, может быть…
Леонид сердито оборвал:
– Может, может… Чего может-то? Комиссар научил нас не сгибаться, бороться и даже показал нам, как надо умирать. Видишь, как держатся теперь пленные? У всех в сердце гнев и ненависть бурлит.
Иван Семенович и сам многое понимал, как надо. Похоже, разговор он затеял именно для того, чтобы найти у товарищей поддержку своим правильным мыслям.
– Что толку, если в сердце бурлит, а огня не видать? И я в душе каждый день вот этими зубами перегрызаю горло Гитлеру.
– Надо бы сделать так, чтобы огонь вырвался наружу.
– Надо бы. А как? Научи.
– Если бы сам знал, научил бы…
Мифтахов ему частенько говаривал, с усмешкой напоминая про первый их разговор: «Береженого бог бережет». После гибели комиссара Леонид стал особенно осторожен. До конца свои планы и намерения он раскрывал только Таращенке, Ильгуже и Логунову. Конечно, и Петя Ишутин, и Коля Дрожжак, и узбек Мирза-ака – великолепнейшие люди, не проговорятся ни под какими пытками. Но конспирация – такая штука, что требует не просто мужества в роковые часы, а держится на строжайшей, ежечасной дисциплине. Живут они в таких условиях, что один необдуманный шаг – и все. Сколько потом ни геройствуй, ничегошеньки не поправишь.
Дело, начатое комиссаром за считанные часы до его смерти, продолжается. На маленькой станции очень искусно и осторожно действует группа Колесникова. А орудия, прикрытые чехлами – лишь задраны к небу черные стволы, – каждый день отправляются на фронт. Там их ждут, бережно выкатывают на позиций, заряжают смертоносными снарядами, чтоб захватчики могли погубить еще десятки и сотни наших людей. Наводят на цель, унтер гнусаво орет: «Фойер!» Расчет отскакивает назад. Но ожидаемого грохота не слышно. Снова бегут к орудию, осечка, дескать, меняют снаряд, снова орет унтер: «Огонь!» И опять молчит орудие, словно глухонемой, что не может ни других расслышать, ни сам что-нибудь сказать. В чем же дело? Долгонько возятся, пока выяснится, что замок не в порядке. Артиллеристы тогда кроют на чем свет стоит заводчиков своих, подсунувших им негодное орудие.
Зепп и его подручные следят теперь за каждым шагом пленных. Леониду, хоть и с болью сердечной, пришлось на некоторое время прекратить игру. И он видел, что не только у него болела душа – все как-то помрачнели, призадумались. Кто знает, может, как раз та пушка, которую он сейчас погружает на платформу, принесет смерть брату его родному? Эх, взорвать бы к чертовой матери весь состав! То-то было бы весело смотреть…
Когда немцы поугомонились и поверили, что им удалось сломить пленных, Леонид приказал возобновить диверсию на станции. Работа распределялась так. Десять человек вкатывают по отлогому дощатому настилу орудие на платформу и разворачивают в нужном направлении. Тем временем бывший артиллерист Петр Ишутин выдирает проволоку с пломбой, открывает и разбирает замок. На подъем и закрепление канатами, на платформе каждого орудия полагается десять минут. За этот срок Ишутину надо поставить замок на место и приладить пломбу так, чтобы комар носа не подточил. В нормальной обстановке на всю операцию десяти минут хватило бы с гаком, но здесь, когда немецкие часовые глаз не сводят, принюхиваются, кружат, как вороны над падалью, когда каждый нерв напряжен до предела, оказывается, что десять минут срок совсем небольшой.
Погрузка закончена. Немец переходит с платформы на платформу, проверяя пломбы, и дает команду зачехлить орудия. Шипит сжатый воздух, слабеет нажим тормозных колодок на колеса, протяжно сигналит паровоз, с лязгом дергаются вагоны – и состав отправляется в путь. Из груди вырывается вздох облегчения, и бешено скакавшее сердце обретает свой обычный ритм… Нет, конечно, не все замки выводятся из строя. Если б не стреляло ни одно орудие, это бы сразу возбудило подозрения и повторилась бы, только еще с большим количеством жертв, история с бричками. Впрочем, с этим бы им и при всем желании не справиться. В суть дела посвящены лишь немногие. И не потому, что остальные не заслуживают доверия. Ребята теперь готовы на любой риск. Но – конспирация… И все же сделано немало. Колесников вел счет. За три месяца выведено, из строя, пусть хоть на время, триста с лишним вамков, и триста с лишним орудий, пусть хоть временно, не могли обстреливать наши позиции.
Идет весна. Она не торопится, мнется, отступает. А ждут ее здесь с таким нетерпением.
На раскидистых ветлах, на высоких тополях день-деньской галдят-гомонят грачи, вьют гнезда из прутиков, устилая дно шерстью линяющих коров и лошадей. Смотрит на тех грачей Ильгужа и грустно улыбается:
– Прежде, бывало, терпеть не мог я эту птицу, потому что, как мы – все одиннадцать – расшумимся, матушка сердилась и ругала нас, дескать, ей даже карканье грачей милее наших взвизгов. А теперь вот слушаю, как гомонят они, и не могу наслушаться.
– Оно и понятно, – говорит Леонид, посматривая на небо, которое день ото дня становится ласковее и голубее. – Весна идет и волю нам обещает. Теперь, – продолжает он уже шепотом, – пора изменить тактику. Сделать вид, будто мы окончательно смирились, покорились, и напустить пыли в глаза фрицам. Пусть тешатся мыслью, что в бараний рог нас согнули.
– Нет, лучше умру, чем пойду на такое, – говорит Ишутин, оторвав зубами кончик козьей ножки и зло сплюнув.
– Тактика, понимаешь?
– По мне, хоть тактика, хоть стратегия, – упирается Петр.
«Истинно бык!» – ругается про себя Леонид, но отвечает по возможности спокойно:
– Дисциплина для всех одна. Если так не подчинишься, мы тебя силой заставим.
– Силой?.. Каким это манером? – горячится Петр.
– Это уж наше дело.
– Нет, как это вы думаете силой меня заставить подчиниться? Меня ни пистолетом, ни автоматом не запугать!
– На свете есть оружие погрознее пистолета, товарищ Ишутин, – переходит Леонид на официальный тон. – И оружие это зовется – присяга, клятва. Ясно теперь?.. Изменой присяге является не только переход на сторону врага, но и нарушение воинской дисциплины.
Сдается Петр, чувствует, что дальше упираться нельзя. Ведь и впрямь для него нарушение присяги пострашнее смерти будет.
– Теперь понятно? – повторяет Леонид, и взгляд его теплеет.
– Что я, чокнутый какой?..
* * *
Не нарадуется капитан Зепп, глядя на Колесникова, выделявшегося среди пленных и ростом своим, и силой, и чувством собственного достоинства, и, что самое главное, авторитетом. На глазах присмирел, согнулся, покорился человек. Теперь Зепп частенько приглашает Колесникова к себе в штаб и даже шнапсом угощает…
Правда, водки Леонид не пьет, с разрешения начальника сливает ее в пузырек – в постели, дескать, глотнет, не то бессонница замучила, – а сам прячет потом пузырек в самое надежное место. Мало ли что ждет их впереди, пригодится на черный день.
При очередной беседе с глазу на глаз Зепп решил взять быка за рога.
– Садись, товарищ Колесников, – пошутил капитан. – Знаю, чувствую, вы все считаете меня лютым, беспощадным фашистом. Да, я фашист. Да, я преданный всей душой фюреру офицер! Однако я не зверь. В груди моей бьется сердце христианина… За добро я умею платить добром. Такие, как Косой, меня не устраивают. Не человек он, падаль! Мне хочется иметь помощника совестливого, интеллигентного…
Леонид не из тех людей, по выражению лица которых легко можно прочитать, что творится у них в душе, но если бы в ту минуту немцу пришло в голову посмотреть на своего собеседника, то увидел бы, каким гневным синим пламенем вспыхнули его глаза. Однако Зепп не имеет обыкновения глядеть в лицо жертвы, старается разгадать душевное состояние человека по его голосу. Капитан Зепп не раз хвастался перед безбородым, евнухоподобным Труффелем оригинальностью своего метода. «Не глаза, а голос зеркало души, – утверждает он. – Глаза могут солгать, но голос – никогда!»
– Знаю, – продолжал Зепп, откинувшись на спинку кресла и закрыв глаза, – у вас, у русских, любят громкие фразы и такой шаг называют предательством. Но будем смотреть на вещи трезво. Вы все в плену. Значит, по вашим законам вы уже считаетесь изменниками. Во-вторых, хотя я и христианин, все же полагаю, что, пока доберемся до радостей рая, надо пожить на этом свете. Конца войны еще не видно…
Он выпрямился, бережно приложил каучуковую руку к груди и принялся поглаживать ее здоровой на месте, где был прикреплен протез. И, как всегда в таких случаях, не забыл чертыхнуться в адрес французов.
– Понимаете, – сказал он, когда зуд в культе затих. – О моих планах насчет вас пока что никто, кроме меня, знать не будет. Даже Труффель. Договорились?
Столько накипело в душе боли и гнева за эти месяцы, что не было бы в тот миг для Леонида большего удовольствия, чем взять и грохнуть табуреткой стервеца по черепу. С трудом удержался от такого соблазна, даже улыбку изобразил на лице, памятуя об общем деле, о весне, о побеге, и спокойно заговорил:
– Спасибо за доверие, герр гауптман…
Зепп прервал его:
– Договорились, значит?
– А в чем будут заключаться мои обязанности?
– Пока что вы должны будете точно и своевременно информировать меня о том, что творится среди пленных. Кто, где, что делает, говорит, думает и даже во сне видит – все это вы мотайте на ус и докладывайте мне. Каким-то путем в лагерь просачиваются слухи о положении на фронте. Это надо установить и… – Зепп стукнул каучуковой рукой по краю стола и тут же схватился за нее здоровой.
– Хорошо, если мне удастся раздобыть полезную для вас информацию, – сказал Леонид.
Но думал он совсем о другом. Сейчас же изъявить согласие или с товарищами прежде посоветоваться? А не вызовет ли подозрений у немца слишком поспешная сговорчивость?.. Может, Зепп просто прощупать его решил? Поймать?..
– А время на размышление вы дадите мне, герр гауптман?
– Сутки. Завтра точно в этот же час вы должны явиться сюда с ответом.
Леонид посоветовался с самыми близкими и рассудительными среди товарищей, с Таращенкой, Ильгужой и Логуновым.
– Соглашайся, – сказал Антон, – и мы получим возможность пустить Зеппа по ложному следу. Но что ты будешь ему врать? Он же начнет с немецкой назойливостью каждый день требовать от тебя информацию.
– Насчет этого мы подумаем вместе и заранее договоримся, – сказал Леонид, чувствуя, что он попал меж двух огней. – Но ясно одно. Зепп поставит кого-нибудь следить за мной, и если он пронюхает, что информация заведомо ложная, худо мне будет…
Последним свои соображения высказал Ильгужа:
– Ты сначала болтай ему о разных пустяковых происшествиях, – сказал он. – А когда немец начнет нажимать и требовать сведений посущественней, мы его, как предложил Антон, повернем на ложный след. Для подтверждения истинности твоих слов пустим похожие слухи и среди ребят. Если же он на том не успокоится и дело примет опасный для тебя оборот, слезу выдавишь, признаешься в своем бессилии сделать большее. Дескать, сторонятся тебя пленные, учуяли, что ты часто таскаешься в штаб…
На следующий день вечером после возвращения в зону Леонид известил Зеппа о своем согласии.
Первые сообщения Леонида о делах, творящихся в лагере, о настроениях и думах пленных Зепп выслушивал небрежно, с надменной улыбкой, которая, когда он получил повышение, снова то и дело мелькала на его устах. Потом он одобрительно закивал головой, приговаривая «гут, гут!». А дальше заметно ослабил вожжи, стал посылать Леонида с мелкими поручениями в город. Но чувствует Леонид, что немец ему не доверяет, да и сам он не доверяет напускному добродушию Зеппа. Началась игра в кошки-мышки…
Бывая в городе, Леонид не упускал случая, чтобы, хоть по крохам, собрать нужные ему сведения. Запоминал, какая дорога куда ведет, как далеко до крупного лесного массива. Осторожно разузнавал, где расположены ближайшие вражеские гарнизоны, жадно ловил слухи о партизанах.
В ту пору о планах побега знали даже не все члены дружины. Опасались, что горячие головы, вроде Дрожжака, могут сорвать все дело.
А балтийская весна не спешила. Вдруг опять похолодало, и пленным стало казаться, что никогда-то не просохнут затопленные талой водой луга и овраги, никогда не распустятся смолистые, клейкие почки и не оденутся деревья в зеленый убор. Медлительность весны вывела из себя даже Таращенку, обычно такого невозмутимого.
– У нас в Сибири зима так зима, лето так лето, – посетовал он. – Весна, коль придет, так уж прет напролом, будто потоп. А здесь… Тьфу!.. И зима хлипкая, и весна пугливая, вроде зайчишки.
И наконец весна явила себя во всей красе. За день-два зазеленели деревья, птицы запели – страстно, звонко. Со стороны города беспрестанно доносился переклик петухов, где-то гулко ухали лягушки. Прошла первая гроза, умыла землю, очистила ее от следов междуцарствия.