Текст книги "Прощай, Рим!"
Автор книги: Ибрагим Абдуллин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Ильгужа тает на глазах. У него отняли единственную его утеху – письма жены. Когда привезли их в Раквере, забрали все до последней пуговицы, сложили в кучу и сожгли. Пеплом развеялись письма Зайнаб, только в сокровенном уголке сердца хранились слова, написанные в порыве искреннего, негасимого чувства. А газета, которую подсунул Косой, словно бы всю душу ему наизнанку вывернула. И от Сталинграда, и от Москвы далеко еще до его родного Урала, но как может Урал жить без Москвы?..
Всю ночку ту не спал, кряхтел и сопел носом Дрожжак. Он в Сталинграде родился, рос, рыбкой шустрой резвясь в могучей Волге, а на СТЗ впервые взял в руки молот… Отдать Сталинград – все равно что сердце живьем вынуть из груди. Утром его перехватили, когда он возился, прилаживая петлю на шею.
Все забылось: болезни, голод, тоска по дому. Пленные присмирели, поменьшели ростом. Лишь одна мысль, одно слово судорогой сводило сердце: «Родина… Неужто так и не хватило сил? Нет… Ведь и за Волгой наша земля. Есть Урал, Сибирь, Средняя Азия…»
Понял Леонид свою ошибку, но поправлять было поздно. Прежде чем читать вслух, следовало, конечно, самому хоть одним глазком, да пробежать газету. Может, это и впрямь не наша, не настоящая «Правда», а подделка геббельсовских брехунов? Может, Косой спектакль тогда разыграл, человек он дошлый, на гадости ума у него хватит. Немцы-то бесятся, рвут и мечут оттого, что мало удается им сыскать среди пленных предателей. Вдобавок они прекрасно видят, что тех, кто идет к ним на службу, трудно и людьми-то назвать – так, отброс один.
Как же добраться до истины насчет Косого и его газеты? Где найти ту самую живую воду, которая могла бы взбодрить товарищей? Раздуть огонь, все еще (Леонид в это верил неколебимо) сохранившийся в их растерзанных сердцах?
В один из таких, самых тягостных дней, когда даже в собственной душе с трудом удавалось высмотреть едва тлеющую искорку надежды, в лагерь пригнали пополнение. Среди новоприбывших был и старший политрук Салих Мифтахов.
4
Наряженный, как и все, в полосатую арестантскую робу, он ничем среди других не выделялся. Невысокого роста, а на взгляд Леонида, даже вовсе маленький, с впалыми щеками (впрочем, мудреное это дело – сыскать в лагере круглощеких), чрезвычайно вежливый и, пожалуй, даже застенчивый человек. Голос глуховатый, по-русски говорит здорово, но порою чувствуется акцент, присущий большинству татар: вместо «ц», особенно если этот звук приходится в конце слова, произносит «с», «х» выговаривает твердо, а «ч», наоборот, смягчает…
Немцы сразу же прозвали его Лайземан, то есть Тихоня. Да, такой же, как все. И едва ли бы он привлек чье внимание, если бы не эти его темно-карие глаза, в которых были ум и глубина. Людей невольно тянуло подолгу смотреть в них: так порою притягивает к себе глубокая заводь или лесное озеро. Обменявшись взглядом с Мифтаховым, человек чувствовал, что в его душе оживает что-то очень важное, может быть, самое главное, но по непонятной какой-то причине забытое. Леонид решил сойтись с ним поближе.
– Из каких вы краев будете? Лицо что-то вроде знакомое? – слукавил он, чтоб завязать разговор.
– Из Казани. А вы?
– Я из Ленинграда. Моя фамилия Колесников.
– Ага, стало быть, из города, в котором я учился.
– Где учились-то?
– Да везде понемногу, – сказал, посмеиваясь, Мифтахов, то ли чтоб уклониться от прямого ответа, то ли не желая пробуждать воспоминания.
Леонид, разумеется, не обиделся. Лагерь учит людей осторожности, скрытности. У немцев уши длинные, здесь даже стены слышат.
– Ничего, если ночью после отбоя я к вам подойду? Есть о чем поговорить.
– А почему бы нам сейчас не поговорить?
– Боюсь, что времени не хватит.
Мифтахов взглядывает на Леонида. И Леонид понимает значение этого взгляда: прикидывает, не провокатор ли?
– Табачком не богаты?
– Так вам нельзя курить, товарищ Мифтахов.
– А вы откуда знаете? – В вопросе не чувствовалось настороженности, скорее он был задан из дружелюбного интереса к собеседнику.
– Да я к вам уже с первого дня приглядываюсь и душой тянусь. Вы, похоже, как раз тот человек, которого мы ждали.
– А какого вы человека ждете?
– Такого, как вы.
– Какой же, по-вашему, я человек?
И Леонид решил пошутить:
– Тот, которого мы ждем.
– Вы ждете… – Янтарные глаза стали совсем темными, сосредоточенно-внимательными. – Хорошо бы, если б я мог оказаться тем самым, кого вы ждали…
Леонид перевел дух. Стало быть, лед сломан. Теперь уже можно спросить напрямик.
– Вы коммунист?
– Я комиссар, товарищ Колесников.
Безоглядная откровенность Мифтахова смутила и поразила Леонида. Почему он так неосторожен? Взять и сказать такое?.. Комиссаров расстреливают без всякого разговора. Жизнь, что ли, свою ни в грош не ставит? Или сразу доверием к нему проникся? Но едва ли, не похож он на простачка. Молчать дальше – значило все испортить, поэтому Леонид поспешил сказать:
– Я так и думал.
– Не сумеете ли найти лекарство от бессонницы? Уже пятые сутки хоть бы на минуту забылся. Жмет и жмет вот здесь. Сердце, стенокардия.
Ночью после отбоя Леонид пошел в тот край барака, где поместился Мифтахов. Оказалось, что около него кто-то уже сидит. Кто же это может быть? А-а, Ильгужа Муртазин. Леонид хотел повернуться, уйти, но Мифтахов жестом предложил остаться. Предложить-то предложил, однако перебивать Ильгужу, который что-то ему рассказывал по-татарски, не стал.
Леонид, конечно, не мог понять, о чем идет речь, лишь почувствовал по интонации и по выражению глаз, что разговор завязался у них искренний, задушевный.
– Сам я башкир с макушки до пят, женушка моя – татарка до конца ногтей, а мальчишки вот ни дать ни взять русскими растут. Бывало, скажу им по-башкирски: салям!.. А они отзываются по-русски: здравствуй, мол, папа, – рассказывает Ильгужа и сам удивляется тому, что у них в семье так получилось.
Мифтахов, видать, не осуждает, но и не одобряет. Задумчиво, словно бы вглядываясь в дальнюю даль, говорит:
– Нет на свете ласки нежнее материнской, нет в мире музыки слаще звуков родного слова, друг Ильгужа. И каждому человеку свой язык дорог, близок, мил… Мальчишки, говоришь, а?.. – Мифтахов дышит часто-часто, он то и дело замолкает, как бы собирается с силами. – Я тоже неплохо знаю и очень люблю русский язык. Понимаешь, Ильгужа, я не могу даже представить жизни своей без него. – Дыхание Мифтахова стало ровнее. Голос окреп. – Но вот ты заговорил со мной по-татарски, и я родную мать вспомнил, как бы воочию увидел березу, растущую за нашим окном. Шелест листьев расслышал. И с матерью, и стой березкой я могу говорить только на родном языке… Одно из самых больших завоеваний Великой Октябрьской революции – это наша национальная политика. Нерушимый союз братских народов!.. Гитлер и его палачи вопят о превосходстве «великой арийской расы», объявляют другие нации неполноценными, низшими. Поэтому-то фашизм обречен…
На лбу Мифтахова выступил пот, губы пересохли.
– Воды…
Ильгужа кинулся к баку – в дальний угол. Леонид подвинулся к Мифтахову, тихонько приподнял ему голову и положил под язык горошину нитроглицерина.
– О-о… – облегченно перевел дух Мифтахов. – Вот и отпустило. Ожил человек… Где вы такое лекарство раздобыли? Ведь воистину оно может вырвать из лап смерти такого, как я…
– Отто дал.
– Отто? Немец, что ли?
– Да. Вы тоже его, пожалуй, не раз видали. Сутулый, в очках. Усищи рыжие.
– Да, да… Я сразу приметил его. Все кашляет и ладошкой прикрывается… Чудесная штука нитроглицерин… Совсем полегчало. Спасибо вам, товарищ Колесников. Что он, наш человек, что ли?
– Уверенно не могу сказать, но на других не похож. И охотно помогает нам при удобном случае.
– Этим надо воспользоваться. Да и самый факт – немец, симпатизирующий нам, – чрезвычайно знаменателен…
Ильгужа принес воды в алюминиевой, крепко помятой кружке.
– Спасибо, Ильгужа. Поставь вот сюда. Вроде пока обошлось, – сказал он, потихоньку, слезая с нар. – Пойдем-ка, попытаемся с Отто поговорить. Сейчас, если не ошибаюсь, его смена.
– Когда так плохо с сердцем, вредно ходить, полежать бы надо! – запротестовал было Леонид, изрядно разбирающийся в медицине. – Подождите, чтобы боль совсем улеглась.
– На свете, товарищ Колесников, уйма вещей, вредных для здоровья. – Мифтахов накинул на плечи изодранное одеяло. – Пошли!.. Да, я все хотел спросить, не уцелел ли хоть обрывочек той «Правды», которую вам принес Косой?
– Вы разве знаете об этом?
– Я рассказал, – шепотом пояснил Ильгужа.
– Да, уцелел. Когда Косой вырвал газету, уголочек в пальцах моих остался. Я сохранил его.
– Покажите-ка! – попросил Мифтахов, когда они оказались возле железной печки. – Я-то бывший журналист. Шрифт «Правды» за версту узнаю.
Мифтахов взял у Леонида и тщательно разгладил обрывок газеты. Прищурился, поглядел издали, потом наклонился поближе, посмотрел на свет. Целое исследование провел. Хотя Леонид и стоял у жарко полыхавшей печки, однако от нервного напряжения его вдруг зазнобило.
– Да, шрифт тот самый, – сказал Мифтахов, окончательно убивая надежду, робко шевельнувшуюся было в сердце Леонида. – Однако… Ну-ка, выйдем, пройдемся. Гитлеровцы не только газетный шрифт, а и документы поважнее подделывают. Спросим у Отто. Я по-немецки немного кумекаю. Ты, Ильгужа, постой у дверей, чтобы за нами кто отсюда не подглядывал.
Мифтахов и Колесников, запахнув на груди концы одеяла, выскочили во двор и тут же наткнулись на часового:
– Хальт!
Это крикнул не Отто. Значит, его смена еще не подошла.
Зона ярко освещена. Дует сырой, резкий ветер. Часовой продрог насквозь, все притопывает, приплясывает – согревается.
– Холодно? – спросил Мифтахов по-немецки.
– Будь проклята эта Россия, – сказал жалобно тот.
– Будь ты сам проклят! – ответил Мифтахов по-татарски.
Они направились в уборную.
Теперь они оказались с глазу на глаз, и Леонид наконец решился прояснить вопрос, занозой засевший в его мозгу после их первого разговора:
– Товарищ Мифтахов, с чего это вы, еще толком меня не зная, надумали объявить, что вы комиссар?
– Только потому, что об этом и немцам известно.
– Как так? – Леонида бросило в холодный пот.
– Они-то меня подобрали контуженного, без чувств. Когда я пришел в себя и открыл глаза, они спросили: «Комиссар?» – «Да, – ответил я, – комиссар…» Отпираться не было никакого смысла. Все документы при мне – в кармане, на петлицах шпалы, на рукаве звездочка. Услышав такое, офицер в черном кителе вытащил парабеллум и прицелился, но другой успел отвести его руку: «Не спеши! Не видишь, он не русский. Ярко выраженный восточный тип. А нам, как знаешь, приказано организовать легионы…» Так вот и оставили меня в живых. Это уже третий лагерь. И в каждом они ищут среди татар и башкир предателей. А я у них вроде бы за толмача.
– А вы?.. Вы-то что говорите своим землякам?
– Я так веду дело, что и немцы и наши остаются вполне довольными, только почему-то никто в этот легион не записывается. В Белоруссии, правда, объявился один охотник, но его в ту же ночь в уборной нашли. То ли кто расправился с ним, то ли он сам в петлю влез – фрицы так и не смогли дознаться… Пошли, вон Отто идет.
Продрогший до мозга костей, часовой ух как обрадовался смене – во всю прыть помчался в караульный домик. Когда за ним захлопнулась дверь, Мифтахов и Колесников подошли к Отто.
– Гуте нахт! – сказал Мифтахов.
– Мой друг, – сказал Леонид, указывая на Мифтахова. – Гут камрад. Хороший товарищ!
Отто понимающе улыбнулся, вглядываясь из-под очков в Мифтахова, который тем временем протянул ему обрывок газеты и спросил по-немецки:
– Нам принесли вот эту газету. Скажите, это настоящая наша «Правда» или фальшивая?
Отто опасливо огляделся по сторонам:
– Фальшивка! Подделка.
– А Москва? А Сталин?
– Сталин в Москве.
Все ясно, больше разговаривать не о чем. Отто вернул Мифтахову обрывок газеты и поплелся дальше.
– Спасибо, большое спасибо, товарищ! – горячо поблагодарил его Мифтахов.
– Пошли. Эту новость надо до каждого довести, – сказал Колесников.
– Не спеши. Для моего сердца самое целебное лекарство – свежий воздух. – От неожиданной радости и от свежего воздуха Мифтахову и впрямь стало много легче. Отпустило сердце, задышалось вольнее. – Может, меня днями переправят в другой лагерь, хочу кое-что сказать тебе. Извини, что на «ты» заговорил. Это я по-братски. Ты с первой встречи понравился мне, хотя и не могу объяснить, чем и почему.
Он помолчал, некоторое время подышал ритмично, как бы под счет: глубокий вдох и выдох, вдох и выдох.
– Товарищам мы про газету объясним, это дело несложное, – сказал Мифтахов раздумчиво, словно сам с собой разговаривал. – Разоблачение фальшивки немцев, без всякого сомнения, подымет настроение людям. Но важно бы научить их не только пассивному сопротивлению, но и активной борьбе с врагом.
– Как это понять? Что мы можем здесь делать?
– Даже там, где ничего нельзя поделать, все равно надо найти путь для борьбы. Понимаешь?
– В принципе – да, понимаю, а вот конкретно, в наших условиях – нет. Мы-то здесь брички да повозки ремонтируем. Если бы на военном заводе работали, имели дело с танками и самолетами…
– Ясно, – мягко остановил его комиссар. – На фронте даже один расшатавшийся или недостающий винтик может доставить кучу хлопот. Скажем, боеприпасы подвозят и, как на грех, на полдороге бричка сломалась. Скажем, на час или два вышла задержка с патронами. Ты же сам воевал и знаешь, что порой на фронте не только час или два, а пять – десять минут решают услех дела. Чуешь, куда я клоню?
– Понял. Незаметненько подпилить оси бричек и повозок.
– Правильно. Но действовать надо очень аккуратно. Поспешность и лихость приведут к массовым расстрелам. А нам каждого солдата положено беречь. И без того слишком много людей потеряли. Хоть в бога мы и не веруем, но будем помнить, что береженого бог бережет.
– Мы еще в Луге, в первом лагере, организовали было боевую дружину. Всего нас одиннадцать человек, – выложил Леонид свою последнюю тайну. – Но сделанного дела пока что нет.
– Что ж, дружина – это очень разумно. Вот для начала действуй со своими людьми, а потом потихоньку еще приглядишь надежных парней.
– Основная цель нашей дружины, товарищ Мифтахов, организовать побег, – сказал Леонид, решив, что следует быть откровенным до конца.
– До весны с побегом ничего не выйдет, это, наверное, вам и без меня известно, но до той поры сидеть сложа руки тоже не годится. В боевом уставе сказано, что наступление лучший способ обороны. Во-первых, своими действиями вы можете причинить пусть и не очень заметный, не ахти весомый, но ущерб врагу. Во-вторых, и это самое важное, сумеете поднять настроение и сохранить боевой дух пленных. Без этого и успешного побега не совершить. – Мифтахов тщательнее запахнул одеяло. – Не то пойдем, холодно стало…
Тем временем навстречу им вышел Ильгужа.
– Возвращайтесь по одному. Какой-то тип то и дело слезает с нар, все к печке жмется, вроде бы ищет, где потеплее. Но вижу, неспроста он – принюхивается.
– Спасибо, дружище, – шепнул Мифтахов и проскользнул в барак.
* * *
А немцы день ото дня стервенеют. Чуть что, сразу пускают в ход плетки. Глубокой ночью, когда пленные впадают в тяжелое, безрадостное забытье, стража с шумом врывается в барак, объявляет тревогу, сгоняет спящих с нар: обыскивают – все вверх дном перевернут. Не смотрят, что на дворе ветер, вовсю лепит мокрый снег, выведут пленных в одном белье и давай гонять рысцой вокруг барака. Или – с этим даже самым безропотным невмоготу примириться – выстроят возите нар и приказывают хором петь «Чижик-пыжик, где ты был?». Если кто не поет, вмиг плеткой ожгут…
Зепп уже не ходит е глумливой усмешкой на губах, как в первые дни. В его глазах цвета золы посверкивают холодные искры. Он беспрестанно бьет стеком по блестящим голенищам своих сапог. Сразу видать – нервничает и злится обер-лейтенант.
Пообтрепался и мундир Косого, впору заплатки ставить. Трезвым его никогда не увидишь. Белки мутные, в красных прожилках. Веки пухлые, чуть ли не черные. Не вздумай оказаться около него: или подставит ногу и наземь опрокинет, или так ткнет костлявым кулачищем в бок, что поневоле ойкнешь. А Косому только того и надо, хохочет, гад: «Ничего, это я по-дружески. Ясно?..»
Немцы лютуют, а пленные ожили. Мифтахов и Колесников не теряют времени, при каждом удобном случае разъясняют товарищам, что фрицы бесятся по одной-единственной причине – самый глупый солдат фюрера понимает теперь, какая это несокрушимая твердыня – Советская Россия, скорую и легкую победу над которой сулила им фашистская пропаганда.
Даже Ильгужа Муртазин (в плену он изменился до неузнаваемости – ходит вечно насупленный, слова за день, бывает, не вымолвит) и тот вдруг повеселел. Нет-нет да затянет тихонечко старинную башкирскую песню или улыбнется, слушая рассказы Ишутина о его былых охотничьих подвигах… А как-то он раздобыл огрызок карандаша, сшил тетрадку из краештов немецких газет и уселся в уголке – сосредоточенный такой, глаза горят, губы шевелятся.
Друзья давно привыкли к его странностям, а вот Мифтахов, застигнув земляка за этим занятием, не на шутку заинтересовался. Подвинулся ближе. Тот ничего не заметил: словно кружевом, узорил тетрадку самодельную замысловатой арабской вязью. Будто пишет под собственную диктовку. Некоторые словя даже вслух произносит… Вдруг он вздрогнул и живо спрятал тетрадку под мышку.
– Не бойся, это я.
– А-а…
– Ты что, или стихи пишешь?
– Нет. – Ильгужа смутился. – В Тапе все, что было при мне, отобрали, сожгли. И письма сгорели… Пока не вылетело из головы, хотел по памяти записать в тетрадку письма Зайнаб, жены своей…
Слова Ильгужи пробудили в душе Мифтахова рой воспоминаний – и горьких, и радостных.
…Отец его, Мухлис Мифтахов, всю жизнь проработал в типографии. Он с гордостью рассказывал, что ему посчастливилось набирать первую книгу стихов тогда еще совсем юного Габдуллы Тукая. Погиб отец 10 сентября 1918 года, освобождая Казань от чехов и белогвардейцев. Мать его в двадцать первом году заболела тифом – и не поднялась. Вот и пришлось одиннадцатилетнему Салиху самому заботиться о хлебе насущном и о своем будущем. Сыграла ли роль наследственность или так подействовали на него дивные стихи Тукая, только неодолимо потянуло мальца поближе к газете. Старые товарищи отца устроили его рассыльным в редакцию. Оттуда он лопал в типографию. А потом – спустя несколько лет – поднялся опять в редакцию, но теперь не рассыльным, а хоть скромненьким, но корреспондентом, и получил возможность учиться на рабфаке. Затем поступил в университет. Здесь, уже на последнем курсе, ему приглянулась девушка, с которой он до этого в течение трех лет почти каждый день сидел в одной аудитории. Его внезапное чувство нашло отклик. После памятных на всю жизнь месяцев безоблачной дружбы они поженились. Родился ребенок. И вдруг к ним из Уфы приехал его друг – они вместе когда-то кончали рабфак. Хотел побыть дня три, а прогостил целую неделю. Вечером после его отъезда жена увела Салиха в комнату, где безмятежно спал их, его и ее, ребенок, и, стараясь казаться спокойной, призналась ему:
«Салих, мы с тобою оба люди новой эпохи. Оба не один раз читали роман Чернышевского „Что делать?“. Вот и я, как Вера Павловна, скажу тебе прямо и откровенно. Мы не любим друг друга, все это лишь обман. А нет на свете ничего хуже, чем жить, обманывая и себя и людей. Я безумно полюбила твоего друга и решила уехать вместе с ним. Ребенка тоже заберу. Потом, когда подрастет, он сам сделает выбор. Захочет – к тебе вернется, захочет – со мною останется. Это уж его дело. Пожалуйста, не уговаривай, не проси и не пугай. Все равно ничего не выйдет. Этот разговор мне тоже нелегко дался, жили-то мы в общем неплохо…»
Салих в ответ ничего не сказал. Но если б он взглянул тогда на себя в зеркало, он бы увидел, что его лицо стало пепельным. Жена завернула в одеяло спящего ребенка, взяла чемодан и ушла. Салих ни слова не проронил. Снизу послышалось, как хлопнула дверца такси. Салих не поднялся со стула. Так и просидел, не двигаясь, пока не стемнело. Вечером впервые в жизни напился пьяным и заснул не раздеваясь. Наутро от горя, от злости и похмелья голова гудела, как пустой котел. Он спустился вниз, купил в «Гастрономе» поллитра. Дома налил полный стакан и поднес ко рту, хотел выпить залпом, но вместо того – хвать посудину об стенку. На штукатурке осталось мокрое пятно. Сколько раз после того ремонтировали и красили квартиру, но пятно проступало снова.
Ни жену, ни друга он ни в чем не винил. Напротив, когда случалось, что приятели или родичи затеют разговор на эту тему, он обрывал их: «Хорошего мужа жена не бросит». Однако в душе он очень тяжело переживал. Но время примиряет нас и с горем, и с непоправимыми потерями. Постепенно Салих понял, что прошлого счастья не воротить, и несколько успокоился. Начал о новой женитьбе подумывать. Встречались красивые, умные девушки. В одну из них он даже влюбился по-настоящему, но вдруг спохватился, побоялся, что история может повториться. Не женился. А все свободное время посвятил работе над своим первым и последним романом. Долго он писал его. Целых шесть лет. Некоторые главы по три, по пять раз переделывал заново. Он уже дописывал последние страницы, когда грянула война. Обернув рукопись газетами чуть ли не в десять слоев, положил ее в фанерный чемодан и спрятал на чердаке. Конечно, он мог отнести тот чемодан к родственникам или друзьям – не захотел…
После войны допишет. Может, снова переделает с начала до конца. Человек с войны приходит повзрослевшим, зрелым, с новыми мыслями, с новым воззрением на окружающий мир…
Мифтахов потер скулы, словно бы отгоняя неуместные воспоминания, и снова глянул на Ильгужу:
– Очень любишь ее?
– Да как сказать… Мы ведь люди простые. Это тлько в книгах пишут красиво про любовь…
– Да, друя мой Ильгужа, когда живешь душа в душу, Слов-то, пожалуй, и не требуется. А где ты до войны работал?
– Сначала в старателях ходил – золото мыл. Затем, когда в Ишимбае открыли нефть, переехал туда. На нефтепромыслах интереснее и доходнее. И работу свою видишь. А старатели, они что?.. Тут копаются, там роются, будто кроты. Да и вообще живут, вроде зимогоров. Повезет, наткнутся на жилу богатую, шикуют, будто купчики, а нет – зубы на полку кладут… Хотели было нас в Туймазы перевести, девонскую нефть искать. – Помолодел Ильгужа, просто красавцем стал, разгладились насупленные брови, и оказалось, что и глаза-то у него вовсе не такие узкие. – Люблю я, товарищ комиссар, когда нефтью пахнет… А вам приходилось видеть, как нефть бьет фонтаном? Э-эх… Сказка! Чудо!.. Радости-то сколько бывает, праздник просто. Взрослые люди моют темно-золотой нефтью руки, мажут друг другу лица, прыгают, будто дети, кучу малу устраивают… Помню, наша артель самородок золота величиной с кулак нашла, и все же так не ликовали. Не без того, конечно, обрадовались, даже очень обрадовались, но там какая-то корысть, жадность была. А здесь… как бы это вам объяснить? Общий праздник. А когда весь народ сообща радуется, и радость-то, оказывается, бывает другой, чистой, светлой…
Месяц вместе прожили, но еще Мифтахову не случалось слышать, чтобы Ильгужа так разговорился.
– Сперва я работал верховым, – продолжает он, и видно, что мысли унесли его далеко-далеко отсюда, в счастливое прошлое, на Урал. – Заберусь, бывало, на вышку, оглянусь вокруг, душа взыграет, простор, красота… Поневоле запоешь:
Ты проходишь утром на заре,
Звонкий голос, косы, тонкий стан.
Грозно клекчет беркут на горе —
Эх!..
Грозно клекчет беркут: сакг-санг-санг!
Ильгужа вдруг замолчал. Вспомнил, где он и что с ним. Блеск в глазах погас, широкие, черные, как сажа, брови насупились:
– Э-эх! Удастся ли снова побывать на буровой, понюхать, как нефть пахнет?..
Мифтахов трогает его за плечо.
– Все будет, дружище Ильгужа. И до девонских пластов доберешься, и на вышку поднимешься… В народе говорят, лишь шайтану надежды не дано. А мы с тобой не шайтаны, люди. Советские люди! Те самые, о которых один хороший поэт сказал:
Гвозди бы делать из этих людей,
Крепче бы не было в мире гвоздей!
– Как дела в Сталинграде? Не слыхать чего?
– Пока что нет.
Оказалось, что Ильгужа вспомнил про Сталинград очень кстати. В барак вбежал Колесников и сразу же бросился к ним:
– Товарищи… Друзья мои… Большая радость… Великая победа! Только что видел Отто Гиппнера. Паулюсу капут!
– А кто он такой, Паулюс? – спросил Ильгужа, озадаченный взволнованным видом Леонида, обычно такого уравновешенного.
– Да я уж тебе десять раз объяснял! Командующий окруженной под Сталинградом армии. В плен сдался. Со всеми генералами и с остатками своих войск…
– Леонид!
– Знаком!..
Обнялись, прижались щекой к щеке, заплакали.
– И на нашу улицу праздник идет…
– Идет, друзья, идет… – Мифтахов вытирает слезы и, стараясь взять себя в руки, заговаривает деловым тоном: – Вот что, товарищи. После отбоя, когда все лягут, шепотом передать эту весть с уха на ухо. Но ни гу-гу о том, от кого слышали. Кто захочет, поверит. Добрые вести в доказательстве не нуждаются, нечего человека под топор подводить. К слову, вот что еще скажу. Вы не забывайте его имени и фамилии. Такие люди позарез будут нужны, когда после победы начнем строить новую Германию. Это раз. Во-вторых, надо бы постараться, чтобы немцы не пронюхали о том, что мы осведомлены о делах под Сталинградом. Не то совсем озвереют. Теперь о другом. Мне удалось узнать еще одну новость. С завтрашнего дня бригаду военнопленных направят на станцию – грузить на платформы отремонтированные орудия. Постарайтесь, чтоб на эту работу попало хоть несколько надежных ребят из вашей дружины. Я бы сам показал им, что надо делать с пушками. Не зря же в артиллерийской части служил.
– Ишутин тоже артиллерист, – сказал Ильгужа.
– Еще лучше… Действовать, однако, придется очень осторожно. Немцы, без сомнения, усилят охрану. Ни одной детали, вынутой или сломанной, на станции не бросать. Или по дороге домой незаметно для часовых в снег зашвырнуть, или же на месте кому-нибудь собрать, сколько сможет, и в уборную попроситься.
– Это уже не «клейн», а «гросс диверсия» будет, – усмехнулся Леонид.
– Расходись! Косой идет…
* * *
Шла к концу осень сорок второго года. Злой ветер носил над мертвыми полями горький дым пожарищ.
Где бы ни жил человек: в предгорьях Урала или в джунглях Индостана, в гигантском Нью-Йорке или в черногорской маленькой деревушке, в знойной Африке или во льдах Гренландии; кто бы он ни был: Верховный Главнокомандующий или партизан в ущельях Карпат, президент Америки или рикша в Китае; удручен ли он мимолетной неудачей или постигло его горе, которого вовек не избыть; девушка ли это, переживающая муки первой любви, или седая мать, взрастившая дюжину детей и потерявшая только что последнего сына, – всех одинаково волновала судьба города на берегу Волги, голубой жилкой прорезавшей с севера на юг карту бескрайней России. Судьба Сталинграда. Может быть, с самых древнейших времен, с той поры, как повелось на земле, что одни воевали ради власти и славы, ради сокровищ и рынков, а другие бились с ними за честь, за свободу, за жизнь и счастье детей, – может быть, с тех незапамятных времен история человечества не знала такого великого, страшного, воистину решающего часа. Будущее планеты с населением в два с половиной миллиарда человек оказалось прочно связанным с судьбой города, где жило полмиллиона советских людей. Выстоит город – выстоит, и планета.
Вся наша Земля ждала, затаив дыхание. И если бы и на других планетах жили разумные существа, если бы имели они мощные телескопы или чувствительные слуховые аппараты, они бы тоже разглядели бурное, темное облако дыма, клубящееся, неуклонно продвигающееся на запад, над Волгой, они бы расслышали не смолкающий днем и ночью, все заглушающий гул…
Когда пленные узнали о роковом для немцев исходе битвы на Волге, об окружении и начавшемся разгроме 6-й армии Паулюса, они словно бы заново родились на свет: расправили сгорбленные плечи, подняли понуренные головы, и живым блеском озарились их глаза, недавно такие тусклые, глубоко запавшие от тяжкой работы, недоедания, недосыпания, а главное – от горькой и острой боли за родимую землю.
И работа осталась та же, и кормили впроголодь, и сны снились прежние, и наяву было то же самое, но походка у людей другая. И разговоры другие.
Члены дружины с веселой лихостью подпиливали тонкой пилой повозочные оси и брусья, а потом, чтоб скрыть следы, затирали шпаклевкой, зачищали шкуркой. И порою так увлекались, что забывали о верной и надежной советчице в подобных делах – об осторожности. А бедовая голова, бесшабашный Петя Ишутин такой номер выкинул – написал на подушке брички черной краской: «Смерть Адольфу!..» Хорошо еще, что Ильгужа углядел эту его проделку и тут же привел Леонида.
– Счисти! – сказал Леонид. Никогда еще не случалось, чтоб его ясные глаза смотрели так сурово и холодно.
– А что?.. У нас в артиллерии частенько писали такое на снарядах.
– Одно дело там, другое – здесь, в лагере. Немцы – народ дотошный. Сломается бричка, увидят твою надпись – и начнут распутывать клубок. Не успокоятся, пока не доберутся до нас… А приказ, что висит на дверях барака, ты, наверно, сто раз читал: за малейший саботаж – расстрел.
– Волков бояться – в лес не ходить!
– Не спеши. И в лес пойдем, и с волками схватимся.
– С тобой схватишься… Там наши лупят фрицев и в хвост и в гриву, а мы тут чурки подпиливаем. Тоже мне диверсия!
– А ты-то что бы предложил делать?
– Перебить часовых и…
– И пока ты с одним часовым справишься, всех из пулеметов скосят. Видишь, сколько их по углам понаставлено? Да вдобавок в городе полк эсэсовцев стоит.
– Погибать, так с музыкой.
Теперь Леонид поостыл, подобрел. Стал уговаривать Петю ладком, словно братишку меньшого.
– И что ты, Петя, умирать торопишься. Или жизнь тебе надоела?
– Нет… Хочется жить. Очень долго жить… Но пойми, не могу я спокойно смотреть на эту колючую проволоку, на часовых в лягушачьих плащах, на то, как они унижают и мучают нас. Это же моя страна! Моя земля! И я на этой земле словно раб живу.
– Ох как я понимаю тебя, родной! – Леонид ласково обнял Ишутина. – Или думаешь, мне не горько, не больно? Будь у нас хоть маленький шанс на успех… Но приходится терпеть. В иных случаях и терпенье настоящего мужества требует.
– Долгое терпенье, Леонид Владимирович, обращает человека в покорного раба, – говорит Петр, подчинившись, но не сдавшись.
– Поэтому мы и должны быть постоянно деятельными. Сегодня брички и кухонные повозки, а завтра, кто знает, может, перейдем к делам покрупнее.