Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Ханс Плешински
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Тут уже Клаус от души рассмеялся, дивясь необузданной фантазии своей гостьи:
– Чума в Венеции, о’кей. Тадзио влюбляется в Ашенбаха. Еще одна новость!
– В качестве финала поздравительно-оздоровительного курса я припасла еще кое-что.
– И это услышат в Цюрихе?
– Конечно! Чем не украшающая кульминация для чопорной церемонии? Представь себе: приедут министры, восточно– и западногерманские; целыми днями все будут ходить по красным ковровым дорожкам… Зато когда я разыгрываю сценки, отец этим откровенно наслаждается… – Да (голос опять сделался высоким), скажите, господин Россгодерер, а как обстоят дела с его человеческими качествами (сейчас Эрика на ходу импровизировала то, что прежде существовало лишь в виде наметок): всегда ли он оставался х’рошим немцем, и всё такое? – Мм, видите ли, госпожа Моцкнёдль, тут мне опять придется отдать должное истине и я вынужден буду сказать, что Томас Манн действительно был очень хорошим, просто выдающимся немцем… в годы Первой мировой войны, не так ли: он тогда вооружился писчим пером и собственноручно ринулся в бой вместе с нами, разве не так, написав «Мемуары интересующегося политикой»; но потом, увы, он не поладил с нашим канцлером Гитлером, вследствие чего покинул родную землю, не так ли, и после, к великому нашему сожалению, находясь за границей, развязал оттуда Вторую мировую войну – этот господин писатель. Понятно, что на нем лежит тяжкая ответственность, не так ли… Но теперь, когда мы так нуждаемся в третьей мировой; когда на повестке дня вопрос о том, что в самом деле пора раз и навсегда искоренить этих русских, – теперь этот самый господин Томас Манн встает и заявляет: я, дескать, не хочу. Теперь он заупрямился: мол, никакой третьей мировой!.. Тем не менее, мы хотим пожелать этому немецкоязычному писателю, на новое десятилетие его жизни – девятое, не так ли? – всего самого, самого наилучшего! Вы слушали радиостанцию Слово в горах – передачу вел Россгодерер. – Эрика Манн вернулась к своему нормальному голосу: – Ну? Как вам моя идея?
– Обязательно осуществи! – поддержал ее Клаус. – Если бы кто-то из нас был на такое способен, хотя бы отчасти… Я в день рождения отца мог в лучшем случае прочитать стишок. Мои усилия в борьбе со скрипкой только распугивали гостей.
– Это лишь продуктивные мелочи. Ну хорошо. Если тебе понравилось…
– Какое чествование со стороны дочери! И как твое сердце до сих пор льнет к Баварии…
– Это моя слабость; тут дело еще и в том, что Бавария – земля анархистов.
Анвар зааплодировал хоть и с запозданием, но вполне искренне:
– Очень хороший семья!
Он, видимо, все-таки что-то понял.
Однако, если иметь в виду внутреннее соперничество, проблемы с дорожной полицией, мировоззренческие и обусловленные разницей в характерах распри в этом творческом семействе, а также добровольные смерти некоторых его членов, такая оценка не может не показаться наивной. Детей Монику и Голо, вспомнил Клаус – из-за их относительного (или лишь приписываемого им) тупоумия и отсутствия у них телесной грации – никто в доме не желал видеть подле себя. Бабушку Юлию, которую Томас Манн обессмертил в образе жены консула Будденброка, после ее финансовой и, вероятно, также умственной деградации старались по возможности прятать от посторонних глаз в сельском доме. А братья Генрих и Томас годами даже не здоровались друг с другом, потому что первый был сторонником острой социально-критической литературы, тогда как второй, младший, целиком погрузился в изыски историй о распаде личности… и однажды, в военно-патриотическом угаре, одобрил артиллерийские обстрелы французских соборов. Всё это могло восприниматься как неизменное благо – как «хорошо темперированная» семейная жизнь – разве что лежащим на кровати индонезийцем. Уже представителям младшего поколения Маннов приходилось – по причине их необузданности (отчасти инспирированной обстоятельствами), в сочетании с неприязнью к школьной зубрежке, – часто менять учебные заведения. Оденвальдская школа и Залем{179}… Клаусу, одаренному тезке Хойзера, лучше всего было бы (так думалось отцу) стать тенором и исполнять на домашних праздниках партию Парсифаля – но вместо этого он дебютировал пьесой о разных странностях любви, включая инцест, которая произвела фурор во всей Германии{180}. Семейство Маннов: уже изначально это был мощный монгольфьер, который (пусть и опасно раскачиваясь из стороны в сторону, и проявляя склонность к исследованию самого себя) взмыл высоко над немецкими крышами. А история сравнимого с ним семейного клана Бахов – протекала ли она более мирно и единообразно? Просто они там, в Лейпциге, предпочитали музицировать; здесь же острейшие экзистенциальные проблемы облекались в литературную форму, топились в наркотическом опьянении или же излагались в форме фиктивного диалога, ведущегося на горной радиостанции. В любом случае, это всегда бывало волнительно – в какой-то день встретиться всем вместе у Северного моря. Такие встречи происходили еще в тот давний период, до всемирной экономической катастрофы, – когда республика, как все думали, укреплялась, а «Комедийные гармонисты»{181} играли свинг и обеспечивали хорошее настроение: «Мой маленький кактус зеленый…»
Эрика Манн заняла место в коктейльном кресле. Вообще-то Анвар собирался сейчас удалиться в ванную и принять душ. Но он остался. Потому что лицо гостьи пугающим образом изменилось. Заметно посеревший, несмотря на макияж, лоб собрался в складки, одно веко подрагивало. Дыхание стало настолько слышным, будто вот-вот будет сделано важное признание. И только легкий воробьиный щебет за окном по-прежнему напоминал о летнем дне.
– Клаус… – В ее устах это имя прозвучало меланхолично, с горестным понижением на последнем слоге.
Тот, к кому она обратилась, с готовностью кивнул. Разумеется, кое-что предстояло прояснить. Например, он совершенно не понял, почему этот фантом из прежних времен – женщина, с которой ему, в юности, довелось прожить под одной крышей лишь считанные дни, – неожиданно ворвался в их нестандартный двойной номер; почему Эрика стала рассказывать ему о впечатляющих поворотах своей судьбы и вообще – почему она решила совершить путешествие к здешним рейнским берегам. Ведь, по ее же словам, она не собиралась встречаться с бывшим мужем.
– При случае, Клаус, ты расскажешь мне поподробнее о себе, о вас обоих. – Тут она бросила взгляд в сторону второго мужчины. – Непременно! Ведь сама я далеко в азиатские просторы не забиралась… Клаус, я в курсе того, что между вами произошло. Я, конечно, знаю далеко не всё. Но ты – в этом я уверена, и ты это тоже понимаешь – ты был для него как удар меча, как яркая утренняя заря, как грозное откровение.
Клаус Хойзер нервозно курил.
– Ты взбаламутил установленный в доме порядок. Нам нелегко было, после твоего отъезда, вернуться к привычной повседневности. С нашей стороны потребовалось много усилий, чтобы избавить его от неуспокоенности и печали… от печали-счастья, я бы это так назвала. Я справилась. Но маме пришлось смириться с нарушением верности.
Анвар, казалось, напряженно вслушивался в каждое слово.
– Она привыкла к его многочисленным творческим эскападам. Она великодушна. Она понимает, что он непременно должен втюриться в кого-то, искренне влюбиться, чтобы его сердце согрелось, чтобы он смог почувствовать мощь любви, этой величайшей силы. Его привлекают юноши, и потому созданные им женские образы, мм, скажем так, скорее оригинальны, чем… неважно. Когда две женщины любят друг друга, никакой мужчина не имеет власти над ними. Когда любовь связывает двух мужчин, женщины тут безоружны. Миляйн могла рассчитывать только на его постоянство, на его потребность в защите, его привязанность к ней. Но на какое-то время она стала жертвой предательства и обмана… Я вижу, ты держишь в руках его рассказ…
– Что? Что ты хочешь сказать? – неуверенно спросил он.
– Явилось некое божество, назовем его Клаусом Хойзером, и оставило после себя большое поле руин. В сфере чувств.
– Ах! – попытался он отмахнуться от услышанного.
– Ты можешь испытывать удовлетворение. Встреча с тобой затронула его глубже, чем, как я думаю, встреча с кем бы то ни было еще. Ты будешь жить вечно, потому что нежный «Иосиф в Египте», благословенный Господом, обрел твои черты. И Круль тоже ведет свое происхождение из Рейнланда.
– Это было бы для меня большой честью, которой, правда, никак не воспользуешься. Но меня, Эри, очень тронуло, что…
И теперь, услышав, как она всхлипнула, он тоже поспешно отвернулся, сглотнул.
– Клаус. Хочешь знать, что произошло? Когда я узнала, что ты здесь, во мне будто проснулись строчки о тебе из его писем. С острова Зильт он писал: На этом потрясающем море я жил глубоко. Когда ты еще не успел уехать из Мюнхена, а я уже отправилась в путешествие, он почувствовал внутреннюю потребность признаться мне: Я обращаюсь к нему на ты и при расставании, с его недвусмысленного согласия, прижал его к сердцу. Он ни к кому, кроме тебя, не обращался на ты. Я спасла его дневники, вывезла их в Швейцарию и собираюсь когда-нибудь издать. Он однажды, под каким-то надуманным предлогом, посетил в Дюссельдорфе твоих родителей, только чтобы вдохнуть воздух твоего дома, – столь глубокий след ты оставил в его душе. И что мы читаем дальше в упомянутом мною признании? Его висок прислонился к моему…
– Эрика, это интимные вещи.
– Конечно. И все же. Жил и любил. Глаза, пролившие из-за меня слезы, губы, которые я поцеловал, – всё это было, я тоже это пережил… И ведь ты, прежде чем покинул Германию – в 1936-м, как ты говоришь, – еще раз побывал у него, во время его первого цюрихского изгнания. Об этом едва ли кто-то знает. Ваша связь сохранялась почти десять лет.
– Мы обменивались сообщениями и тогда, когда я уже был в Азии. – Он перешел в наступление. – А почему бы и нет? Те открытки сейчас в моем багаже, отправленном в Гонконг. Томас Манн. Это была бесконечная любовь, обращенная ко мне. Ему она шла во благо, я чувствовал. Он прикасался ко мне нежнее, чем кто-либо другой в то время. Он возвысил запретные чувства, превратив их в нечто неприкосновенное. И он, да, сделал нашу близость сакральным таинством. Он рассказывал и объяснял мне многое, говорил о прекрасных и волнующих вещах: о богах Египта, о монахе Савонароле, чей портрет стоял тогда на его письменном столе, о свободе всякого человека, о том, что нельзя склоняться перед тиранией. И пусть после каждого такого рассказа мне опять хотелось выйти в сад, на летнюю улицу… Все равно: возможно, именно благодаря ему, благодаря всему, что он мне рассказал, необычному для меня… относящемуся к небесным сферам… я обрел силы, чтобы распрощаться со здешней жизнью, оборвать свою жалкую карьеру и подняться на борт торгового судна, отправляющегося в Белаван. Он помог моей скромной личности воспрянуть. И был для меня дружелюбным Юпитером. Его вздохи по поводу собственных обязательств я понимал. Почему же он не мог прижаться щекой к моей щеке? Он это сделал. Мы сидели рядом, долго. Мне казалось, он впал в беспамятство… Это была любовь, что там ни говори, настоящая! – с уверенностью заключил Клаус Хойзер. – Лишь на короткий, очень короткий миг, когда я рассказал ему о своих желаниях, о своей тоске по чужбине, он взглянул на меня, и взгляд его говорил: «Да, уезжай, нужно испробовать всё… непостижимо: опрокинуть свою жизнь… кто я такой, что сам не могу быть свободным? Вечно влачу ярмо…» Да, пока длился этот взгляд, почти сразу опять сделавшийся более уравновешенным и печальным, семья и всё предшествующее, может быть, действительно пребывали в опасности. Но представить его на Суматре? На плантации? Где я бы подносил ему чай?.. Это история между мужчинами, Эрика, и тебя она не касается. Он потом по-прежнему любил и содержал вас. А я нашел Анвара. – Клаус потянулся к руке товарища, и тот с готовностью сжал его руку.
– Ты для него стал Ты.
– Так уж случилось.
– Вы не вправе снова увидеться. Не сейчас.
– Как, прости? – не понял Клаус Хойзер. – Я и сам стал старше, силы мои иссякают…
– Не сейчас! – убежденно повторила она. – Он ничего не забывает. И уж тем более – чувства. Он переживает творческий кризис. Он пожилой человек, и у него в запасе не так много времени. Он не знает, сможет ли после «Круля» обратиться еще к какому-то материалу, и если да, то к какому именно. Может, продолжит роман о Круле; может, отважится взяться за пьесу (что мне представляется жестом отчаяния) о Мартине Лютере. Он нуждается в максимально щадящем режиме и в твердом распорядке. О чем вы с ним стали бы говорить? Непринужденного разговора не получится. Любая новая эмоция только собьет его с толку, излишне возбудит, настроит на грустный лад. Лола Монтес{182} тоже не могла бы внезапно вернуться из Америки и предстать перед своим баварским королем.
– Лола Монтес?
– Позволь ему в покое завершить предназначенный путь. Может, ты был единственным, кого он поцеловал и кто на это ответил, пролив из-за него слезы… Ты что же, хочешь, чтобы во время чтения он внезапно увидел тебя? Чтобы потерял нить мысли; стоя на кафедре, утратил контроль над собой? Чтобы этот вечер – возможно, одно из его последних публичных выступлений – закончился катастрофой? Ты не вправе – ради короткого момента, который для тебя, вероятно, все-таки менее значим, чем для него, – брать на себя такую ответственность. Не имеешь права, Клаус! Пощади и его, и нас, не напоминай ему о давней любви, предоставь происходящему покоиться в равновесии, без взрывающих это равновесие сантиментов. Если же ты непременно желаешь его услышать, я попытаюсь договориться, чтобы за дверью в зал, в коридоре, для вас поставили два стула. Клаус Хойзер больше не встретится с Томасом Манном.
– Стулья поставят перед его выступлением…?
– В Шумановском зале.
– Это здесь? – спросил Анвар.
– А где же еще? – чуть не со злостью ответила Эрика Манн. – Конечно! Вы ведь тоже приехали сюда именно для этого, подгадав время. Он сейчас отдыхает в апартаментах Хойса. Предстоит большая программа. Прием в «Этюднике»{183}. Приветственная речь министра. Осмотр – с объяснениями господина Линдемана{184} – театрального музея. Искупление вины Дюссельдорфа – в силу самого факта приезда отца в этот город. Ты не можешь во всё это встрять.
– Где он? – спросил Клаус Хойзер и уронил пепел на золотую пижамную куртку.
– Он спит внизу. А ты здесь, наверху. И хватит с тебя! Вы оба, конечно, можете заглянуть к нам в Цюрих – после основательной подготовительной работы с моей стороны. Это не исключено. Вы бы, скажем, встретились с отцом в гранд-отеле «Долдер»: насладились бы, за чашечкой кофе с пирожным, тамошней панорамой{185}. Он бы сидел, погруженный в свои мысли, я бы протянула ему шарф. Ты бы рассказывал о Суматре… Что ж, Клаус, – она поднялась. – Я всегда считала тебя разумным человеком. Здесь никаких атак на него быть не должно. Никаких душевных наводнений… Ты, надеюсь, понимаешь тревогу дочери, организовавшей эту поездку. Его творчество, наверное, тебе не безразлично.
– Пьеса о Лютере?
– Там будет видно. Я бы предпочла, чтобы он продолжил «Круля». Книга произвела эффект разорвавшейся бомбы. Наконец – что-то окрыленное, остроумное и для этой страны. Авантюристов везде полно, но в случае Феликса Круля победит, может быть, любовь… Сейчас я должна вернуться к своим обязанностям. Благодарю вас обоих. Я распоряжусь: вам в номер принесут еще две бутылки шампанского. – Она протянула тому и другому руку и поцеловала каждого в щеку. – Желаю вам приятного вечера. И… чтобы не было никаких приветственных взмахов! Никаких объятий! Вообще никаких контактов! Твоя персона должна просто отсутствовать. – Она направилась к выходу. – Я полагаюсь на тебя, Клаус Хойзер. Оставь нас в покое.
Дверь захлопнулась.
Анвар позволил себе рухнуть спиной на кровать.
Воздух стоит неподвижно. Мухи кружат вокруг лампы.
Азиат прикрыл глаза рукой, его дыхание сделалось неглубоким и быстрым.
Клаус Хойзер, от туалетного столика, смотрит в сторону балкона. Каждая минута, в его восприятии, растягивается на полчаса. В голове шумит, как после первого дня в родительском доме. Воробьи, прогуливаясь по балконным перилам, издали наблюдают за ним. Один из них, будто совершая цирковой номер, перепрыгнул через щебечущего соседа. Взбудораженный и рассерженный, Клаус Хойзер растерзал сандвич, бросил охапку крошек на балкон. Стайка пернатых только того и ждала.
Облака зависли над рекой. Скрипнуло что-то деревянное: половицы или оконный ставень.
– Нас выставили, – донеслось до Клауса с кровати.
– Нет. Даже на порог не пустили.
Грязь
Почему Томас Манн его преследует? По прошествии четверти века, нежданно, – еще неотступнее. Наверное, это была ошибка – через восемнадцать лет, обогнув половину планеты, вернуться домой. Он мог бы подождать еще год. Однако пришла пора перебираться на Жемчужную реку. К тому же он приехал не для того, чтобы ему, по воле случая, пришлось уклоняться от встречи с Томасом Манном, – а чтобы прижать к сыновней груди Миру и Вернера. Оба они постарели. Кто знает, что будет с ними еще через год? Как страстный курильщик, отец имеет не лучшую сердечно-сосудистую систему; Мира, постоянно что-то напевающая, может, упаси бог, не заметить ступеньки, ведущей в погреб; а чем иногда заканчиваются – в преклонном возрасте – перелом шейки бедра, прикованность к постели, дыхательная недостаточность, знают все… Сейчас он застал их обоих вполне бодрыми. И вообще не способен представить себе этих граждан земного шара мертвыми. Однако если бы он опоздал и приехал сюда лишь к моменту погребения, это омрачило бы всю его дальнейшую жизнь. Он с печалью расставался с ними в молодые годы, у причала в Бремерхавене, – и если бы следующая их встреча состоялась лишь возле гроба, под горящими канделябрами… это значило бы, что он беспамятный, отвратительный сын. Чего только они не дарили друг другу на протяжении жизни? Под недавней окрыленностью Миры и Вернера наверняка скрывалось глубокое умиление: оттого что они наконец, наконец, вновь увидели сына, могут взять его за руку, наблюдать, как он ест с их тарелок. Он, Клаус, что ни говори, их кровинушка; и только потому, что это действительно так, они и после окончания войны не настаивали, чтобы он немедленно упаковал чемодан и вернулся к ним. Со своей кровинушкой они всегда обращались бережно и снисходительно; они произвели его на свет, выходили, благополучно протащив через все детские болезни, терпели все выходки его пубертатной поры. Конечно, за их радостью в момент встречи мог таиться и упрек: мол, за восемнадцать лет ты ни разу не собрался нас навестить! Это печально, но теперь мы всё наверстаем…
Клаус Хойзер крепче обхватил руками чугунные перила балкона. Прекрасен зубчатый силуэт его города, теряющийся в цветущей округе. Рейн, похоже, уносит с собой весь лишний балласт. Возможно, дюссельдорфцы отличаются жизнерадостной натурой именно потому, что река давно проложила русло и через их души; что их печали, вместе с лодками, уплывают на север, где все рейнландские огорчения теряются в морских волнах, набегающих на голландские берега.
При чем же тут вообще Эрика Манн и Колдун? Клаус Хойзер нахмурил лоб. Какая наглость – потребовать от него, чтобы он не встречался с Томасом Манном и даже прятался от окружающих писателя людей. Сам Томас Манн сейчас дышит одним с ним воздухом – несколькими метрами ниже, в этом же здании. Неужели он, Клаус Хойзер, обычный специалист по экспортной торговле, должен – из-за одного довоенного поцелуя в Мюнхене – теперь, подобно какому-то проходимцу, прикрывать газетой лицо всякий раз, как заходит в лифт или пересекает вестибюль?
Он наклонился вперед и попытался заглянуть в окна пятого этажа. В одном окне шторы были задернуты. В соседнем он увидел седоволосую даму в накинутом на плечи платке, которая вязала. Почему она занимается этим в отеле, а не у себя дома? Может, она тетя владельца отеля и живет здесь постоянно… За соседним окном, в которое он мог заглянуть лишь частично, стояла детская коляска, судя по всему пустая…
Он никогда не испытывал желания отправиться на литературный вечер, а теперь, сверх того, ему это запретили. Дерзким и странным образом. Чего, собственно, так боится эта яростно атакующая дочь? Что пожилой Томас Манн на глазах собравшейся публики потеряет дар речи, увидев свою прежнюю любовь? Непокорный вихор волос, лицо, темные глаза, содержимое которых он когда-то впитывал взглядом – делая глубокие, мучительные глотки?.. Прямо Розалия и Кен Китон – если бы кто-то по легкомыслию решился их так назвать, – а сама Эрика, не подозревая о том, взяла на себя роль сверх-рассудительной дочери Анны… Клаус Хойзер невольно улыбнулся: пытаться управлять чувствами это, конечно, самая безнадежная задача на свете.
– Я принять ванну, – раздалось у него за спиной. – В рейнской воде. Ты можешь подумать, где кушать сегодня вечером. Без чечевичных бомб.
Клаус Хойзер кивнул и медленно провел рукой по балконному ограждению. Хорошо. Пусть великий человек пребывает в покое. Дочь, вероятно, понимает его лучше. И вообще, Эри – которую он знал лишь очень недолго, в 1927 году, и, собственно, не должен был бы называть Эри, – она права. Как могла бы выглядеть их новая встреча? Добрый день, вы меня еще узнаете? – Ну, если хорошенько поразмыслить, господин… Не сын ли вы высоко ценимого мною художника-живописца Хойзлера, или, скорее, Хойзера, который некогда отдыхал летом на острове Зильт вместе со своим весьма жизнерадостным отпрыском? О да, не правда ли, передо мною сам этот отпрыск, господин Клаус Хойзер собственной персоной… И еще, припоминаю, когда-то вы нанесли приятный… ах что там, наиприятнейший визит в наш город на Изаре. Трах-тарарах, как говорят, – и вот он стоит здесь! Надеюсь, у вас все хорошо. Вы были славным мальчуганом, если позволите мне так выразиться. Всё еще служите по торговой части? Похвально, очень похвально. Торговля питает усердных… Нам бы при случае, если обстоятельства позволят, пообщаться чуть более обстоятельно… А здесь я связан жесткими обязательствами: премьер-министр выразил желание поговорить с постаревшим писателем. Непонятно, правда, для чего – как будто наш брат способен вдохнуть живой дух во всю эту нынешнюю катавасию…
Да, не исключено, что так оно и произойдет: перед большим камином в вестибюле отеля, в присутствии посторонних, – и все волшебство развеется. Или они без слов бросятся друг другу в объятия, будут хлопать друг друга по плечу, смахивать набежавшие слезы?
«Пена с хвойным ароматом превратит купание в удовольствие», – донеслось до Клауса сообщение из сдвоенного одиночного номера. Анвар, держащий в руке таблетку для ванны, пришелся бы ко двору не только в Гонконге: он и здесь, на излучине Рейна, быстрее, чем можно предположить, пустил бы корни, открыв первую индонезийскую купальню или сенсационную китайскую закусочную. Издалека Клаус слышал плеск набирающейся в ванну воды. Может, в Старом городе еще стоит пивная «Золотое кольцо»; там его товарищ мог бы оценить вкус легкого куриного фрикасе. К десертам и сладостям щепетильный желудок индонезийца тоже оказался устойчивым… Странно, что дверь в ванную тихо хлопнула два раза подряд. Клаус, не отходя от балконных перил, бросил взгляд в комнату. И – испугался, невольно сделал шаг в сторону, нащупал в кармане пижамы зажигалку: единственное оружие, которым он мог бы обороняться. Человек. В номере. Возле двери. Что-то высматривает. – Вор. Несомненно. – Клаус отступил еще дальше от балконной двери. Сердце сильно заколотилось. Сейчас в Германии тяжелое время. Еще недавно были продуктовые карточки, люди жили в бараках, они ожесточились за время войны… Неудивительно, что всякий сброд, отчаявшиеся бродят по коридорам отеля даже в дневное время. В дневное время особенно. Когда постояльцев нет в номерах, или они с шумом плещутся в ванне. Что делать? Выскочить с балкона в комнату и закричать во все горло? Вор в берете – если, конечно, это не гостиничный детектив, напавший на чей-то след, – большеглазо смотрит в глубь номера. Или так только кажется из-за очков с толстыми стеклами, которые носит это привидение в светлом двубортном пиджаке. Мужчина, похоже, настолько подслеповат, что продвигается вперед ощупью, держась за стену. Может, какой-то инвалид войны просто по ошибке вошел в эту дверь и теперь не узнает свой, то бишь чужой, номер? Не человек, а скелет в слишком широких для него брюках… будь он вор или гостиничный сыщик, этот пришелец с перекинутым через руку плащом производит жалкое впечатление. Когда он, все еще стоя у стены, попытался заглянуть в номер 601, Клаус воздвигся на пороге балконной двери и, не выпуская из руки зажигалку, принял как можно более воинственный вид. Механизм, опускающий маркизу, располагается в ящичке, как раз рядом с ним. Если раздастся шум или звуки потасовки, Анвар мгновенно выскочит из ванны, и тогда этот воришка пропал. – Да, но во что превратился отель «Брайденбахер хоф», если здесь, во время вечернего чаепития, кто угодно может, по своему усмотрению, либо ворваться в чужой номер, либо просочиться в него? Никакая нервная система такого не выдержит.
– Нуу-с, – звучно протянул Клаус Хойзер, уперев кулаки в бока. Стоя на пороге, он казался выше ростом. – Мы хотим свести знакомство с полицией?
Круглые стекла очков, напротив него, сверкнули. Тем не менее, фигура, стоящая у стены, как будто слегка осела. Руки вяло повисли вдоль туловища.
– Она ушла? В самом деле ушла?… Я на мгновение потерял дверь из виду. Она убьет меня. Она ведь из так называемых праведных. А они не знают пощады… Конечно, ушла. Ее вышколенный голос был слышен издалека. Еще бы – корифей искусства кабаре, дочь знаменитости, сталинский рупор демократии… И унаследует она тоже немало. Эта сестра моей крестницы. Которую я так долго не мог приласкать. Моя вина? Нет, судьба мира. Норны прядут и перерезают нити. Paer lög lögdu, paer lif kuru alda börnum, örlög seggja. Мудрые девы судьбы судили, жизнь выбирали детям людей, жребий готовят{186}. Под холодным небом Севера ткется истина.
Фигура возле сумеречной стены снова как будто выросла. Судя по всему, гостиничным детективом она тоже быть не могла. Под перекинутым через руку плащом обозначился угол портфеля. Клаус соступил с балконного порога в комнату. Солнце сделало его пижамную куртку сияюще-золотой. Всё вокруг него – да и в нем тоже, чувствовал он, – мерцало. Как сама жизнь. Парящее пространство с шелестящей водой, кристаллическая экзистенция, скользящий полет… может, и легкая смерть в конце. Как будто он не покидал пределов Шанхая и сейчас, в полудреме, движется по кругу под вентилятором…
Незнакомец, набычившись, проговорил:
«На красном крае мира искаженного
Летучемышно-призрачные День и Ночь.
На мельницах воздушных мелют воздух,
Пшеницу серую поступков ваших,
Муки чтоб было вдоволь черной к Дню конца.
Бесшумна, непрерывна струйка той муки: Ничто»{187}.
Если Клаусу и хотелось приобщиться к Ничто, к покою, то в данный момент такому желанию тотально противоречила сама фигура Вторгшегося. «Летучемышно-призрачные День и Ночь…» Может, он и сам готов применить насилие? У него тонкие пальцы, в которых, однако, может таиться хищная сила…
– Всё. Теперь прощайте. Выйдите вон! – распорядился Клаус. – Здесь нет ничего, что можно было бы прикарманить или счесть подозрительным… И муку здесь тоже не мелют.
– Вы меня не знаете?
– Нет. Совершенно и категорично.
– Знаете, но неосознанно.
– Этим пусть дело и ограничится.
Чужак горько рассмеялся. У него были желтоватые неровные зубы. Фетровый край берета криво пересекал лоб. Пальцы машинально скребли стену.
– Ничто, кто мог бы предполагать… Однако не исключено, что всё еще обернется по-другому, что черная мука превратится в белую…
Клаус нерешительно перевел взгляд с ящичка, скрывающего подъемный механизм маркизы, на телефонный аппарат. Он пока не принимал во внимание еще одну возможность: если в этой сумеречной, гнетущей, полной блуждающих огоньков стране лежат в руинах также и психиатрические лечебницы, то очень может быть, что некоторых больных временно разместили в частных пансионах и тому подобных заведениях… не обеспечив, однако, должного присмотра за ними.
Он шагнул к телефону:
– Я сейчас позову господина Крепке.
– Кто бы он ни был, не зовите его.
Клаус Хойзер увидел, как человек перед ним упал на колени. Несмотря на зажатый под мышкой портфель, незнакомец молитвенно сложил руки, опустил голову, потом умоляюще взглянул снизу вверх:
– Она ушла, это главное… нет, не главное, но все-таки это важно. Вы, господин Хойзер, вы один можете утишить мою боль, снять с меня проклятие, примирить Север с Югом, шелест ясеней – со стрекотанием сверчков, землю тевтонов – со всем прочим миром, силу судьбы – с сутолокой цивилизации: только вы – ибо никто другой не согласится меня принять…
– Конечно, если вы так бесстыдно прокрадываетесь в чужие жилища.
Клаус все еще держал в руке телефонную трубку. Коленопреклоненный старик всхлипнул. Дужка его очков была обмотана пластырем. Не поднимаясь с колен, он передвинулся поближе к Клаусу Хойзеру.
– Вы знаете мое имя?
– Разумеется, – пробормотал седовласый посетитель. Он попытался поймать руку Клауса, но в итоге так и не дотронулся до нее.
Вода за дверью ванной плескалась едва слышно – видимо, там в последний раз меняли температуру водяной смеси.
– Я один из них, – прошептал незнакомец, который все еще стоял на коленях, не боясь испортить складки на брюках.
Чепуха. К его семье старик определенно не принадлежит; на то, что он как-то связан с заокеанской торговлей, тоже ничто не указывает; из падангского клуба игроков в поло (наверняка ликвидированного после революции) сам Клаус вышел, уже много лет назад, и с тех пор ни в какое общество не вступал…
Старик уронил портфель и плащ на пол и обхватил обеими руками колени Клауса. Последний заподозрил что-то недоброе. «Не надо!» – машинально отстранился он, как поступил бы любой человек, если бы кто-то опустился перед ним на землю и умоляюще обхватил его колени. Ситуация была безумно-комичной и в то же время мучительной. Клаус попытался высвободиться, для начала осторожно шевельнув одной и другой ногой… Власть имущим… прежде… приходилось по много раз на дню иметь дело с такими назойливыми просителями – например, султанам на Индонезийском архипелаге… Глаза за стеклами очков удерживали его в поле зрения:
– Он захотел его, не меня, но он остался мне верен, хотя он и хотел нас разлучить.
Клаус пренебрежительно выпятил губы. Такой мимический жест он когда-то подсмотрел в кинокомедии Эрнста Любича{188}: через все двери некоей квартиры вламывались люди, которые визжали, кричали, возбужденно что-то доказывали, тогда как актер, находящийся в эпицентре хаоса – это был, кажется, Гэри Купер, – только презрительно выпячивал губы.